Подчинённые Пряхина вывели меня из комнаты. Я нелепо перебирал ногами – у меня не было опыта ходить под конвоем. Невольно сутулясь и ёжась, я каждый миг ожидал тычка, а то и уда_ра, но меня не трогали. Проходя по коридору и глядя на обои, которые впервые показались мне мрачными, я лишь слегка повернул голову в сторону комнаты, не решался, но потом поборол трусость и крикнул:
– Мама, держись! Не плачь, меня отпустят! Всё будет хорошо!
Один из провожатых больно сжал мой локоть, я в ответ лишь свёл брови и опустил голову. Будь, что будет.
Меня вновь вывели на лестничную площадку. Спускались мы так быстро, что я будто летел и ждал, что вот-вот сорвусь и, лом_ая шею, кубарем покачусь вниз. Когда же передо мной распахнули дверь парадного входа, я обрадовался свежему ветерку и солнцу, которое, казалось, не знало и не могло знать о совершаемых на земле злодеяниях и несправедливости. Сердце сжалось от пьянящего запаха цветущей сирени. Фиолетовый огонь деревьев во дворе показался мне жгучим, прощальным, кладбищенским. Весна земли была отравлена этим дурманом. Но я знал, что там, далеко-далеко, на прекрасном безгрешном Солнце царила самая настоящая Весна, она была так недосягаема, что не слышала крика, когда мне впервые в жизни выкрутили руки. Меня грубо запихнули в «воронок», опять возник яйцеголовый, который теперь казался ещё жёстче и злее. Меня повезли, и, глядя в окно, я прощался с родными, с двором, деревьями, молодой травой. Я почему-то решил, что меня вывезут далеко-далеко, прямо сейчас отправят в страну вечного холода и снегов, где я сгину в одиночестве, так и не поняв, за что был приговорён, наказан, обречён на угасание и смерть.
Яйцелоговый обернулся и посмотрел так, будто сказал: «Какие снега, какие вечные льды, я удавлю тебя немедленно!»
Он опустил на моих окнах шторы, и я уже не мог видеть, куда меня везут…
Ехали мы недолго. Остановились лишь на мгновение, к водителю подошёл кто-то, и спустя мгновение наш шофёр тронулся, резко завернул и выключил мотор.
Впрочем, закрытие штор оказалось лишней затеей, возможно, так требовалось по правилам. В доме работников НКВД, во дворе «семидесятки» я бывал прежде, потому сразу узнал его. Но это было в какой-то чужой, неведомой жизни, с которой я, видимо, уже не имею ничего общего. Нет больше времени дружбы моего папы и майора Пряхина. А ведь они были так близки с детства, всегда поддерживали друг друга, папа доверял ему… Теперь человек, которого я лишь недавно тепло называл дядей Женей, устроил мне допрос, а отец сидел молча и белее мела. Судьба его, скорее всего, теперь была до боли похожей на мою.
В «серый дом» мог попасть не каждый. Мне вспомнились слова Карла Леоновича, сказанные прошлой весной в день нашей встречи, что лучше бы и не попадать. Как он был прав! Дом был автономным, во дворе стояла своя водонапорная башня, имелась котельная и даже магазин. И всё ради того, чтобы никто не мог узнать об иной, жуткой стороне этого здания под номером семьдесят. Помимо хозпостроек тут располагалась и тюрьма – такая же серая, как и основное здание, похожая скорее на массивный сарай с решётчатыми окошками.
Меня вытолкали из машины, повели. Я смотрел под ноги, потом стоял лицом к стене, мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать противных лязганий петель и замков. Меня ввели, и с тяжёлым ударом двери за спиной, в душном мире одиночной камеры для меня навсегда закрылось моё беззаботное, светлое прошлое. Я – в тюрьме, а значит, преступник. Моё пребывание здесь уже можно принимать как доказательство этого, ничего больше не нужно. Но ведь я ни в чём не виноват… Я присел на голую холодную кровать, поджал под себя колени, и, вцепившись руками в волосы, сидел так очень долго. Может быть, я и на самом деле совершил что-то ужасное, противозаконное, просто сам этого так и не осознал? Вдруг Карл Леонович и вправду был не тем, за кого себя выдавал? А раз так, мне нет, и не может быть оправдания…
Весенний день неспешно отгорал, и лимонный свет его, с трудом проникая через решетку, блекло отражался квадратиками на шершавой стене.
А вдруг и правда я…
Этот ползучий «вдруг» – чёрный, писклявый, как камерная мышь, но при этом злой и холодный, словно судья, пришёл ко мне после заката и шептал, шептал на ухо свои липкие мысли, приводил всё новые и новые тошные доводы.
Карл Эрдман – агент фашисткой Германии?.. Неужели так? И он действовал не один. Большинство людей, с кем водил знакомства, особенно немцы, у которых он доставал книги (я же помогал их покупать!) также по данным НКВД были вражескими элементами. Я качал головой, больно кусая ладонь, прося внутренний голос, эту неумолкающую в тишине и одиночестве свол_очь замолчать. Временами мерзкий «вдруг» соглашался уйти, но потом подступался ко мне вновь и нашёптывал гнусь с самого начала. Он заходил всё с новой и новой стороны, колол острыми ногтями душу, обволакивал меня холодным мороком наползающей ночи. Я ёжился, надеясь забыться во сне, иногда видел обрывочные, перемешанные с несусветной чушью образы минувшего долгого дня – я плыл по реке, и за мной в полном обмундировании гнались сотрудники НКВД. Порой они глубоко ныряли, хватались за мои ноги и тянули ко дну. Потом видел девушку с чёрными косичками, но говорила она голосом Пряхина. Слышал птиц – далёких, плачущих протяжно в небе. Затем я стоял, мокрый и босой, в пустом и тёмном храме.
Лязг засова вынудил меня поднять воспалённые веки. Караульные принесли какую-то баланду в железной миске и ушли, а я провалился в глухой колодец сна, но только на миг.
Меня ударили по ногам, и только я вскочил, получил ладонью по щеке. Я едва успел рассмотреть обидчика. В темноте камеры он возвышался чёрным силуэтом, и в широких галифе напоминал толстую стрелу. Человек молчал, и, убедившись, что я пришёл в себя, просто ушёл.
Я с самого утра ничего не ел, но на миску смотрел с отвращением. И когда вновь опустил голову, то снова услышал лязг, шаги и получил новый удар. Так продолжалось несколько раз за ночь, мне умышленно не давали спать, и, не в силах терпеть, я с трудом поднялся и стал ходить, покачиваясь, из угла в угол. Несмотря на боль, обиду и усталость голова прояснилась, будто пролилась свежая, холодная струя воды. Как долго будут наси_ловать меня? За что? Не в силах стоять, я рухнулся на койку, но, услышав скрип двери, поднялся. Мой мучитель не отходил от двери, всё время следил в глазок. Время стёрлось, тишина залепила уши, словно глина. Я уже не мог поднять голову, и, понимая, что надо мной вновь стоит этот изверг, я мысленно попросил помощи у Бога, чтобы боль от удара не была такой сильной. Но меня не трогали. Теперь я увидел не своего мучителя в галифе, а яйцеголового провожатого. Злоба дрожью прокатилась по всему телу, захотелось улыбнуться и сказать: «А, и тебе сегодня не до сна?» Но я молчал, глядя на его маленькие, как у Гитлера, усики.
– Ну что, Звягинцев, желаешь во всём сознаться? – я впервые услышал его голос, и он показался тонким, визгливым, как у истеричной женщины.
– В чём? – прошептал я.
– Во всём, – и он протянул мне бумагу. – Ни тебе, ни нам нет смысла тратить время, зачем лишние допросы и муки? Правильно я говорю? – он смотрел на меня, не моргая, и глаза казались нарисованными на бледном безучастном лице. – Ведь всё совершенно ясно, Звягинцев. Ясно, как днём!
Я не находил сил прочесть то, что мне подсунул яйцеголовый, и, стараясь собрать волю и внимание, смотрел, как он расхаживает из стороны в сторону, словно медведь в клетке, и чеканит рубленными фразами:
– Отпираться совершенно бессмысленно. Твоя вина полностью доказана. Следствие располагает не одним десятком доносов на тебя, – он остановился, согнулся, я чувствовал запах чеснока и ждал, когда закончится эта мерзкая пауза:
– Первый донос на тебя поступил ещё в начале весны, партийную бдительность проявил товарищ Гейко, – он говорил так, будто доставал из рукава френча главные козыри. – Степан Степанович сообщил нам о твоих связях с антисоветским элементом, но он как честный человек не мог даже догадаться, что ты связался с целой группой врагов советского народа. С группой, хорошо законспирированной и отлично подготовленной для ведения подпольной подрывной деятельности. Ведь об этом ты, конечно, ничего не говорил Гейко, когда принёс статью о вашем главаре?
– Если бы всё было именно так, – я удивился спокойности своего голоса. – То тогда в чём смысл, мотив писать об Эрдмане в газету и тем самым выдавать так называемую подпольную банду?
– Да, ваша группа действовала нагло, на удачу. Возможно, вам поступило задание из Германии легализоваться, это мы выясним очень скоро. Товарищ Гейко оказался проверенным и бдительным идейным борцом с такими, как ты и твои подельники. Не на того напали! И не только он. В доме на улице Чернышевского жильцы дали подробные показания о вашей шайке, паролях и тайной сходке. Каким надо обладать изощрённым, кощунственным воображением, чтобы желаемую вами победу мирового зла на всей планете – фашизма, именовать весной мира? Наглецы, мерзкие служаки! Знаешь, как лично мне, человеку, прошедшему гражданскую вой_ну, было противно соглашаться с тем, чтобы подождать и не брать вас всех и сразу! Но я выполнял приказ, и мне нелегко было ждать сегодняшнего дня, когда наконец-то раскрыли вас всех.
Я не знал, что ответить на этот бред яйцеголового.
– Мы следили за вашим главарем, Эрдманом, за его подельниками и тобой, единственным русским, завербованным в немецкой профашисткой группе. Благодаря проверенным людям нам удалось в самом начале, можно сказать, в зачатке предотвратить вашу попытку передать шифровку в Германию под видом научных работ. Собственно, ваша наглая вылазка дала следствию последние улики.
– То есть, Карл Леонович всё-таки… попытался передать рукописи?
– Да, именно! Но ему не удалось отправить шифровку дальше Воронежа. Так вот!
Слеза сорвалась, покатилась по носу, повисла на моей верхней губе: бедный Карл Леонович, неунывающий человеколюб, идеалист, борец за мир и праведник! Вот где ты пропадал эти дни – искал верных людей, чтобы отправить на Запад свои работы, веря, что они помогут! Ну почему же ты ничего не сказал мне? Я бы попробовал тебя отговорить, зная, как это опасно! А ты не знал, а если и знал, то отказывался трусить, медлить. Наверное, ты посчитал, что пришёл день, ради которого родился на свет. Что вся жизнь, открытия, бессонные ночи, разочарования, откровения и труды были нужны именно для этого. Я представил, как Эрдман сидит, перед ним на столе – отпечатанные рукописи, и он думает, как выпустить их, словно глашатаев, из своей душной каморки. Отправить птицу мира и предотвратить большую вой_ну. Да, да, он говорил, и не раз: «Только правда остановит это! Солнце светит для всех, и если спрятаться от его лучей, это не значит, что оно не существует, ведь именно Солнце – источник света материального, а Бог – причина всему. Когда, словно гром, прогремит истина, солдаты бросят оружие, покаются, и начнётся эра созидания! Двадцатый век пошёл по кривому, тёмному пути, и именно теперь у нас есть шанс вернуть его на тот путь, который ему предначертан! Не путь вой_ны, горя и слёз, а мира и Весны!»
Вот что он хотел! А эти… Я следил за яйцеголовым, и он напоминал мне бездушного охотника, обложившего сетями невинных зверьков.
Бедный, бедный Карл Леонович.
– Так вот, Звягинцев, у тебя есть единственный путь – раскаяться во всём, и сотрудничать со следствием. Внимательно ознакомься с этой бумагой. Считай, что мы идём тебе навстречу, хотя с таким врагом, как ты, этого и не следовало делать. Принимай это как великую и ничем не заслуженную милость. Прочти. Потом тебя вызовут ко мне, и ты там всё подпишешь.
Тишина после его ухода казалась могильной. В окошке забрезжил рассвет. Я держал перед лицом лист бумаги так, чтобы со стороны двери казалось, что читаю. На самом деле я закрыл глаза и пытался уснуть: мысли путались, как сеть в руках мальчишки, а чтобы понять хоть что-то, мне надо хоть немного прийти в себя.
Мир, бескрайняя вселенная, мудро устроенный космос и его законы, великое таинство рождения, создание каждой былинки и всего сущего, наконец, любовь... Это – главные ценности, ради которых можно умереть. Но всё, что теперь окружало меня, всеми своими тёмными силами пыталось опровергнуть эти истины, доказать, что мир основан на лжи, предательстве, злобе и трусости, что именно они движут историей и судьбой каждого создания. Я видел во сне коршуна, схватившего огромную рыбу в мощные когти, медведя у горной реки, обвал камней с кручи и будто слышал чьи-то крики. Тяжёлые блестящие сапоги мяли вязкую землю, и я видел себя камушком на ней. Вот и конец твой, Коля, обличитель пороков молодёжи, мастер фельетона, написанного по разнарядке шефа. Вся твоя жизнь – насмешливый фельетон, написанный кем-то про тебя, за тебя. Теперь жди, как на твоей могиле спляшет ансамбль восхвалённых тобой рабфаковцев.
Светало, и я поднялся, подошёл к окну прочесть бумажку, написанную аккуратно от руки. До сих пор, хотя и примерно, помню её слова:
«Следствие обладает достаточно вескими доказательствами о моём участии в прогерманской антисоветской организации, и поэтому желаю рассказать самостоятельно, не скрывая ни одного факта, о проведённых как мной, так и другими участниками группы действиях для того, чтобы получить смягчение наказания. Я был завербован (здесь оставили место для написания даты) с целью ведения подрывной антисоветской пропаганды. В состав группы входили…»
Ниже шли около двадцати фамилий – исключительно немецких, сейчас я, конечно, не могу вспомнить их все, но первой, конечно же, значился Карл Эрдман. Я не успел сообразить, что это, и как мне быть – дверь открылась, и надзиратель коротко произнес:
– На выход.
Я надеялся оказаться на улице, думал, что глоток свежего утреннего воздуха поможет собрать мою волю и мысли, но вместо этого мы спустились в какой-то подвал и долго шли тёмным тоннелем, затем поднялись и оказались, как я смог догадаться, внутри серого дома – тюремное помещение имело с ним подземную связь. Меня привели к двери и приказали войти.
За широким столом в кабинете, уставленном книгами, сидел… майор Пряхин. Я даже вздохнул как-то легко – несмотря ни на то, в этом замкнутом вражеском мире он по-прежнему, по привычке казался мне «своим» человеком.
– Что это у тебя в руке? – спросил он.
Я протянул ему бумагу.
Майор долго читал её и почему-то хмурился:
– Это у тебя откуда? Сам написал? Когда и почему?
– Нет, мне принесли.
– Кто?
– Этот, как его, не знаю…
– Капитан Циклис?
Я молчал. Дядя Женя свернул бумагу и убрал под сукно.
– Вот что я тебе скажу, – он скрестил руки и молчал. – Ты совершил огромную ошибку, ты понимаешь?
– Да, – вдруг признался я.
– Немецкая подпольная группа полностью арестована, и этот факт тебе должен быть понятен.
– Я не знаю этих людей. Только Эрдмана. Я говорю честно, поверьте мне, – сказал я с мольбой в голосе, и майор Пряхин посмотрел на меня как-то особенно, с хитринкой, но по-отечески, словно принимал исповедь.
– Допустим, это так. Возможно, что я тебе верю. Но верю я, или кто-то другой, не имеет значения. Вопросы веры попы решают, а у нас следствие. Именно здесь и сейчас мы должны окончательно выяснить, что ты за рыба. И помни, что от каждого твоего слова зависит не только твоя судьба, но и родных.
Я помолчал. Не в силах смотреть на Пряхина, я поднял глаза на портрет Дзержинского, но его лицо заставило меня дрожать ещё сильнее.
– Ладно, садись и пиши.
Я взял лист, и дядя Женя надиктовал мне новый вариант моего «чистосердечного раскаяния», от предыдущего он отличался тем, что я был введён в неведение и стал невольным соучастником группы, которая выдавала себя за учёных. При этом имена он продиктовал те же.
– А теперь ставь подпись, – Пряхин считал дело завершённым.
– Нет, – вдруг прошептал я.
Пряхин, пока диктовал, всё время вращал в пальцах длинный мундштук – он давно бросил курить, но с этим предметом не мог расстаться. Он резко бросил его на стол:
– Что ты сказал, глупый мальчишка! Ты не понял, что я вытягиваю тебя из болота, спасаю от смерти, чёрт тебя дери! Хотя и не имею права этого делать!
– Но, спасая себя вот так, я обрекаю на суд и мучения два десятка людей, которых даже и не знаю…
– Молчать! – майор привстал, он дышал тяжело, но потом успокоился. – Уверяю тебя, все они – самые настоящие преступники, и не печалься об их судьбе, они враги народа и заслужили кары. Ты знаешь меня с детства, я никогда не вру.
– А я не могу вот так, не могу!
Я схватился за волосы и, не выдержав, заплакал. Меня сломали, как мальчишку.
– Вывести! – крикнул майор, и тут же появился мой провожатый, – никого в камеру не пускать, и даже Циклиса, передайте ему, что это мой личный приказ!
Меня вновь опустили в мёртвый мир камеры и оставили одного… надолго.
Надолго.
Написал это слово с красной строки специально, и задумался – какое небольшое, короткое слово, на листе выглядит маленьким, но означает оно минуты, бесконечные, горькие, слитые в единообразный тяжёлый поток дней. Два раза в день мне приносили баланду – жидкую пшённую кашу, и я привык к её недосолённому вкусу. Я царапал ногтём на стене каждый раз, когда меня кормили – именно так я мог понять, сколько дней прошло. Когда набралось двенадцать отметин, меня впервые вывели во двор.
Я стоял, жмурясь от солнца, и не мог понять, что за женщина плакала передо мной. Она обнимала меня, целовала, стараясь не голосить, и только благодаря запаху духов я понял, что это мама. Да, только до боли знакомая «Красная Москва» подсказала мне, кто стоит рядом. Я не узнал в женщине с осунувшимся лицом, заплаканными пустыми глазами красивую женщину, любившую щёгольски одеваться, модницу и красавицу. Передо мной стояла мрачная статуя. Её лицо было трудно узнать – несколько дней изменили так, как меняется, сереет, натягивается кожа у покой_ника, заостряя скулы и нос. И она, и люди в форме позади меня казались неживыми, словно я оказался в театре кукол, режиссёром которого выступала Беда:
– Сынок, мне разрешили свидание! Столько дней я просила! И не дали ничего тебе передать, не разрешили, а я так хотела…
– Мама, не плачь, – я пришёл в себя, её голос привел меня в чувство. – Как папа?
– Я не знаю! Но я должна сказать! Поверь, тебе надо во всём признаться, ради нас и себя!
– Но я ни в чём не виноват.
– Я верю, – она помолчала и потупила взор. Мама всегда делала так, когда ей приходилось врать. – И отец тоже верит.
– Они хотят, чтобы я написал донос!
– Тише!
Я почувствовал движение за спиной. Мама обернулась к надзирателям, и они что-то приказали жестами.
– Сынок, будь разумней! Очень прошу тебя!
Её увели. Больше мы уже никогда не виделись. Забегая вперёд, скажу, что моего отца сняли с должности – формулировка не касалась меня, но причина лежала на поверхности. С началом вой_ны его перевели из Воронежа в Новосибирск, где он работал радиоинженером на каком-то эвакуированном предприятии, они с матерью жили в нищете. В конце сорок третьего он был осуждён на десять лет за вредительство на производстве и пропал в лагерях. Мама умерла тихо и страшно, скончалась от горя, живя у чужих людей. Говорят, она работала прачкой и ютилась в какой-то насквозь продуваемой времянке…
Мне горько писать об этом. Я взял на себя страшный грех, думая, что спасу их жизни. Никто и никогда не знал, что я натворил. Я исповедуюсь перед тобой, Мишенька, и только перед тобой. Никому, и деткам своим будущим не рассказывай об этом страшном, трусливом моём поступке. Он никому не помог.
После ещё четырёх дней в камере я, вспоминая лицо мамы… подписал ту проклятую бумагу, продиктованную майором Пряхиным…
...
Часть 1.1
Часть 2.13
...
Автор: Сергей Доровских. Все произведения автора ЗДЕСЬ
https://proza.ru/avtor/serdorovskikh
Почта Н. Лакутина для рассказов и пр. вопросов: Lakutin200@mail.ru
Наши каналы на Дзене:
От Сердца и Души. Онлайн театр https://dzen.ru/theatre
Николай Лакутин и компания https://dzen.ru/lakutin
Тёплые комментарии, лайки и подписки приветствуются, даже очень!!!