... Я не могу больше. Я не могу так больше. Я здесь с ума сойду. Алеша! Не могу я больше голодать. Ведь днем и ночью, и конца этому нет, все время. Все равно мы все умрем здесь. Я не могу так больше».
Выйдя из комнаты, она в изнеможении прислонилась к стене.
Одна-единственная мысль поглотила ее целиком: как решиться на это!
Завтра мы будем смотреть фильм Крик тишины, в основе которого повесть Тамары Цинберг Седьмая симфония. В статье использованы цитаты из этого произведения.
— Евгения Петровна, я уезжаю, эвакуируюсь, — тихо проговорила Нина. — Нас от Алешиного завода везут.
— Как везут? Ведь кругом немцы! Поезда же не ходят.
— На машинах. Через Ладогу.
— Через Ладогу? — спросила женщина, и голос ее дрогнул.
Ладога. Короткое, древнее слово, которое вдруг возникло, никто не знает откуда, и шло теперь по городу, от человека к человеку, неся с собой надежду, которой не смели верить. И каждый, боясь поверить, все же передавал это слово другому, и его уже повторяли все.
И вот теперь старая женщина стоит, прижимая руки к груди, и там, внутри, что-то отпустило ее. Этот страх, леденящий страх, который сжимал ее сердце каждое утро, — он отпустил ее, и она стоит, улыбаясь в темноте, а по лицу у нее текут слезы. «Нина Воронова едет через Ладогу. Там дорога. Значит, это правда. Там дорога, слава тебе, господи. Это оттуда нам везут хлеб».
Нина все еще стояла перед ней не шевелясь, и тогда женщина, опомнившись, спросила: «А Алексей Петрович пишет?»
— Пишет, — с усилием проговорила Нина.
— Нина, а Митя?
Нина молчала, словно не расслышав вопроса. Потом сказала очень тихо, с трудом выговаривая слова: «Умер он…»
— Ну, что же тут поделаешь, Ниночка, — быстро заговорила Евгения Петровна. — Такое уж время. Да разве могут тут дети выжить, господи! А Алексей Петрович как же? Знает уже? Постой минутку, я только очередь займу. Милиционер гоняет с улицы, так мы тут в парадной стоим до семи. Значит, умер твой Митя, ах ты, горе какое. Постой, я сейчас…
В это время в Ленинграде, в полутемной холодной комнате просыпается Митя Воронов. Он лежит неподвижно. Его маленькое бледное лицо наполовину закрыто одеялом и сползшей набок меховой шапкой.
Понемногу в комнате становится светлей.
Медленно и словно неохотно мальчик открывает глаза. Несколько секунд он равнодушно смотрит перед собой, потом с трудом приподнимается и садится.
Шапка, надетая на него, но не завязанная, осталась на подушке. Грязный платок, съехав назад, открыл белокурые, спутанные, мягкие волосы, косо подрезанные спереди неумелой рукой. Лицо его не выражает ничего, кроме покорной усталости.
Как всякое живое существо, он машинально обращает свои глаза к свету. Это слабый свет. Он плохо проникает сквозь замерзшие стекла, перекрещенные тонкими полосками наклеенной на них бумаги. К тому же окно затемнено наполовину поднятой, косо свисающей шторой.
Равнодушный взгляд ребенка медленно блуждает по маленькой комнате, заваленной наспех брошенными вещами. Все здесь обличает поспешный отъезд, лихорадочные сборы измученного и полного отчаяния существа.
Ребенок не догадывается о том, что произошло, но в его затуманенный слабостью мозг постепенно проникает сознание, что что-то случилось в окружающем его мире. Что-то тревожное и страшное.
Тонкие брови приподнимаются с недоумением, и он скашивает глаза на закопченный чайник, который нелепо, боком лежит на полу рядом с чем-то легким, воздушным, пестрым.
Губы его вздрагивают, и он тихо произносит: «Мама». Два коротких слога, о которых скорее можно догадаться, чем их расслышать, так тихо они произнесены.
И тут, то ли под влиянием солнечного света, от которого он давно отвык, или потому, что он уже смутно почувствовал в этой девочке какую-то опору и защиту, но губы его дрогнули, и он внезапно широко улыбнулся неожиданной и милой улыбкой.
И, словно тень от этой улыбки, что-то нежное и мягкое прошло по Катиному лицу. Она коротко вздохнула и встала.
— Ну, чего там, пошли! — сказала она решительно.
Она перекинула платок через плечо, засунула книгу за пазуху и, закутав Митю в развернувшееся одеяло, тяжело подняла его на руки.
Так они идут, эти короткие зимние дни, до самых краев наполненные непосильным трудом, страхом, надеждой и мужеством. Каждый прожитый день — это выигранное сражение, маленькое, незаметное, бескровное, но часто кончающееся смертельным исходом. Но вот он отвоеван, еще один день. Он все-таки прожит, он прошел, присоединился к ряду других прожитых дней, превратился в воспоминание.
— Эх, совсем он у тебя плохой, — заметила она спокойно. — Наверно, и не ходит уже. Ему сколько?
— Скоро три года будет, — сказала Катя и вдруг, поняв не только смысл сказанных Женей слов, но и смысл того тона, каким они были сказаны, быстро повернулась и спросила с испугом:
— Почему плохой?
— Слабый очень. У нас у соседки прошлый месяц тоже девочка умерла. Вот так же ходить перестала, все лежала, вот как твой. Хочешь, я у нее для тебя какие-нибудь вещи спрошу — ей теперь ни к чему. Сейчас кому они нужны, детские вещи, — ни продать, ни сменять.
— Спроси, — сказала Катя коротко, — у него ничего нет. Одно одеяло.
— Только не жилец он у тебя, — добавила Женя равнодушно.
— Кто не жилец? — тихо и угрожающе спросила Катя.
— Да твой.
— Неправда! — крикнула Катя с такой внезапной силой, что Женя невольно попятилась. — Жилец! Ну и что, что у вас там девочка умерла? А мой не умрет! Не слушай ее, Сережка! «Не жилец», — повторила она, передразнивая Женю. — Сама ты не жилец! Да он тебя на сто лет переживет, если хочешь знать!
Послышался отдаленный орудийный выстрел. Митя повернул голову к окну, и Катя тотчас заметила его движение.
— И их не слушай! — закричала она с яростью. — Пусть стреляют! Плевать нам на них! Они все тут передохнут, фашисты проклятые, их всех, как собак, закопают, а мы все будем жить! Вот увидишь. И ихний Гитлер подохнет, и могилы от него не останется, а ты будешь жить! И будешь в школу ходить, и по Невскому гулять! И играть в футбол… И кушать пирожные!
А Алексей Воронов остался стоять перед Литейным мостом — высокий, худой, светлоглазый человек. Несколько минут он стоял совершенно неподвижно, пораженный в самое сердце этой немотой, этим безлюдьем, этой сверкающей и мертвой белизной.
Воронов идет теперь быстрее; он пристально смотрит и запоминает навсегда все, что открывается сейчас его взгляду.
Стена дома, развороченная ударом снаряда. Женщина, с непосильным трудом подымающая ведро. Наклонный щит у витрины магазина. Очередь, безмолвно прижавшаяся в стене. Окно, забитое фанерой. Баррикада из железных ферм, перегораживающая узкую улицу. Снег. Оборванные провода. Снег.
Он стоял перед развалинами своего дома.
Не слыша ее слов, не отвечая ей, он стоял, низко опустив голову, ссутулившись, словно это горькое известие физически придавило ему плечи.
Он сам не заметил, как вышел снова на ярко освещенную улицу.
Известие о смерти ребенка, которого он так недолго знал и так смутно уже помнил, но мысль о котором хранил где-то в потаенной глубине своего сердца, как нечто драгоценное, хрупкое, нежное, ни на что не похожее в его теперешней жизни и потому особенно важное для него, — мучительно его поразило. И он медленно шел, в глубокой задумчивости не замечая ничего вокруг.
Пройдя несколько метров, Воронов вдруг остановился.
— Слушай, девочка, — сказал он, обернувшись. Но Кати уже не было. Тогда, скинув на ходу мешок, он возвратился к дому.
— Эй, девочка! — крикнул он, стараясь неповоротливыми в варежках руками развязать мешок. Дверь приоткрылась, и Катя снова появилась на пороге.
— На, возьми, — хмуро сказал Воронов и вынул из мешка две банки тушенки и начатую буханку хлеба.
Катя, пораженная, взглянула на него широко раскрытыми глазами.
— Нам? — пробормотала она испуганно. — Что вы… Вы своим снесите…
Но он уже сунул ей все это в руки.
— Нет у меня своих, — коротко сказал он со странным выражением, где смешались злоба и боль. И, повернувшись, он, уже не оборачиваясь больше, снова пошел вдоль канала, уходя все дальше и дальше от Кати, которая, стоя у дверей, неотрывно смотрела ему вслед.
Высокая фигура уходящего человека становится все меньше и меньше. Вот, совсем вдали, едва различимый, он переходит пустынный мост.
Катя долго стояла, прижимая к себе хлеб. На лице ее застыла странная, изумленная и нежная улыбка...
... Выпрямившись, она стала у дверей, такая маленькая в своем просторном, не по росту халате, и начала петь. Лицо ее очень серьезно, темные глаза смотрят перед собой печально и строго. О себе поет она эту горькую песню. Только сама она этого не понимает. Она просто поет старую песню, чем-то тронувшую ее детское сердце.
Но те, кто ее слушают, отлично это понимают. Вот почему такая горькая жалость, такая невеселая улыбка видна сейчас на их огрубелых лицах.
Вот она, эта перепелочка, у которой ножки болят, и детки малы, и нету хлеба.
«Алеша! Мы больше не увидимся с тобой. Митя умер, а я никогда не вернусь в Ленинград и никогда не решусь тебя увидеть. Не думай обо мне, прошу тебя. И не беспокойся обо мне. Я здесь встретила человека, с которым, может быть, смогу быть счастлива, — ведь перед ним я ни в чем не виновата. А ты прости меня, если только сможешь. Нина».
Он лежит, безнадежно глядя перед собой в пустое, тусклое пространство за окном. За что ухватиться? Чем спастись от мучительных мыслей?
Воронов положил свою большую руку на белокурую головку сына. Он не узнал его, да и не мог узнать. Больше года назад, уезжая в командировку, он оставил его толстым, веселым, румяным малышом. Сейчас перед ним стоял трехлетний, худой как щепочка, мальчик, вовсе не похожий на того пухлого малыша.
А главное — ведь он был уверен, что ребенок его погиб. Уже два человека сообщили ему об этом.
И одна из этих двоих — Нина, мать...
— Очень любишь своего Сережу? — как-то глухо, вполголоса спросил Воронов.
— Да, очень. — И, помолчав, она сказала совсем тихо, не глядя на него: — Конечно, человеку плохо, если его никто не любит. Только, я думаю, это еще хуже, если самому некого любить. Правда? Надо, чтобы у каждого человека был кто-нибудь, кого бы он любил.
Обязательно прочитайте повесть или посмотрите фильм!