Туман обволакивал Барнаул вязкой, молочной пеленой. Он просачивался сквозь щели старой рамы, принося с собой запах мокрого асфальта и прелой листвы. Арина, которой через месяц исполнялось сорок девять, стояла у мольберта. На холсте проступали размытые очертания осеннего парка, такие же неопределённые, как и её собственное утро. Кофе остывал на подоконнике, а на экране ноутбука застыл немецкий технический мануал по настройке сеялок для алтайского агрохолдинга. Слова, точные и бездушные, как детали механизма, были её спасением. В них не было полутонов, не было скрытых смыслов.
Звонок в дверь прозвучал как выстрел. Резко, требовательно. Арина вздрогнула, мастихин соскользнул, оставив на холсте уродливую серую царапину. Она знала, кто это. Только Андрей никогда не пользовался домофоном.
Он ворвался в квартиру, не разуваясь, принося с собой холод улицы и запах дорогого парфюма, смешанного с табаком. Высокий, холёный, в идеально скроенном пальто, он выглядел чужеродным элементом в её скромной мастерской-гостиной, заставленной холстами и пахнущей скипидаром.
– Ты звонила им? – без предисловий начал он. Голос его был напряжён, как натянутая струна.
– Доброе утро, Андрей, – Арина медленно положила мастихин. – Я звонила нашим родителям. Да.
– Я же просил тебя! – он шагнул к ней, и Арина невольно отступила. – Зачем тебе встречаться с нашими родителями! Что тебе от них надо? Они старые, им нужен покой.
В его словах «нашими родителями» прозвучала собственническая, оскорбительная нотка. Будто он великодушно делился тем, что по праву принадлежало только ему.
– Я хочу их видеть, – тихо, но твёрдо сказала она. – Я давно их не видела.
– Я их вижу! Я забочусь о них! Я решаю, что для них лучше. Ты своей меланхолией их в могилу сведёшь. Вечно со своими проблемами, со своим прошлым. Оставь их в покое, Арина.
– Андрей, я знаю, – голос её стал ещё тише, почти шёпотом. – Я знаю про пенсию. Тётя Валя из соседнего подъезда проговорилась. Ты забираешь у них почти всё.
Лицо Андрея на мгновение окаменело, а потом исказилось презрительной усмешкой.
– А ты что думала? Что я буду содержать тебя и их на свою зарплату? Я вкладываюсь в бизнес. Это для нашего будущего. Ты же у нас человек искусства, витаешь в облаках, переводишь свои инструкции. А я реальной жизнью живу. И вообще, какое твоё дело? Они мои родители.
– Они и мои тоже.
– Нет, – отрезал он, и это «нет» ударило сильнее пощёчины. – Они тебя удочерили. Из жалости. Ты помнишь, какой ты была? Косолапая, картавая, дикая. Они сделали из тебя человека. А я их сын. Родной. Я имею право. А ты – нет. Так что сиди в своём тумане, рисуй свои картинки и не лезь не в своё дело.
Он развернулся и так же стремительно вышел. Хлопнувшая дверь заставила задребезжать стёкла. Арина осталась стоять посреди комнаты, оглушённая. Холод, казалось, шёл не от окна, а разливался изнутри, замораживая кровь. Слово «некасивая» всплыло из глубин памяти, произнесённое не голосом Андрея, а её собственным, детским, с забавным дефектом речи, который так умилял маму Веронику.
Она села в старое кресло, подтянув колени к груди. Туман за окном сгустился, скрывая мир. И мир внутри неё тоже погрузился в туман, в прошлое, в тот день, когда её, шестилетнюю девочку из барнаульского детдома, привели в этот дом.
***
«Некасивая», – сказала она тогда своему отражению в огромном трюмо в родительской спальне. Она стояла в новом платье, колючем и нарядном, и смотрела на худенькую девочку с огромными испуганными глазами и копной непослушных волос, которые воспитательница пыталась уложить в два тугих хвостика.
– Ты не «некасивая», ты некрасивая, – мягко поправила мама Вероника, присев рядом на корточки. От неё пахло духами и чем-то тёплым, домашним. – А на самом деле, ты очень красивая. Просто немного испуганная.
Папа Владимир, высокий, в очках с толстыми линзами, которые делали его глаза добрыми и немного удивлёнными, протянул ей альбом для рисования и коробку карандашей.
– Попробуй нарисовать что-нибудь красивое. Что захочешь.
Она тогда нарисовала солнце. Огромное, жёлтое, с множеством лучей. Такого солнца она никогда не видела в сером дворе детского дома.
Андрею было десять. Он смотрел на неё свысока, с плохо скрываемым раздражением.
– Зачем вы её взяли? – услышала она его шёпот из кухни. – Она же детдомовская. Странная какая-то.
В тот вечер она впервые услышала, как мама Вероника играет на пианино. Она назвала это «бацанье на роялине». Родители засмеялись, и в этом смехе было столько тепла, что лёд в её маленьком сердце начал потихоньку таять. Владимир, преподаватель истории в университете, и Вероника, филолог, редактор в местном издательстве, окружили её такой заботой, что прошлое начало блекнуть. Они терпеливо исправляли её речь, читали ей на ночь книги, водили в художественную школу, когда папа Владимир заметил её тягу к рисованию.
Но Андрей был всегда рядом, как тёмное напоминание. Он прятал её краски, называл «подкидышем» перед друзьями, рассказывал страшные истории про детей из детдома, которые вырастают и становятся преступниками. Однажды он порвал её лучший рисунок – портрет мамы Вероники. Когда она разревелась, он сказал с холодной жестокостью: «Она не твоя мама. Твоя тебя бросила, потому что ты урод».
Именно тогда в её душе поселилось семя сомнения, которое росло вместе с ней. Кто она? Чья она на самом деле? В подростковом возрасте это превратилось в одержимость. Пока её сверстницы влюблялись и бегали на дискотеки, Арина тайком ходила в архивы. Она придумала себе историю. Её биологическая мать, Алевтина, была прекрасной, но несчастной женщиной. Возможно, балериной или актрисой, которую злая судьба заставила отказаться от дочери. Она представляла их встречу: слёзы, объятия, рассказ о трагической любви. Эта фантазия стала её тайной жизнью, стеной, которую она выстроила между собой и приёмными родителями. Ей было стыдно перед ними за эти поиски, и этот стыд порождал дистанцию. Она стала реже обнимать маму, избегала долгих разговоров с отцом, погружаясь в учёбу и рисование.
Она нашла её, когда ей было девятнадцать. Адрес в старом районе Барнаула, на окраине, в обшарпанной пятиэтажке. В тот день шёл дождь со снегом, промозглый октябрьский ветер пробирал до костей. Арина купила самый красивый букет роз, какой смогла найти, и торт «Птичье молоко» – любимый торт мамы Вероники. Сердце колотилось так, что казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
Дверь открыла грузная женщина в застиранном халате. От неё пахло луком и дешёвыми сигаретами. Редкие, крашеные в неестественно рыжий цвет волосы были собраны в неряшливый пучок.
– Чего надо? – спросила она хриплым, прокуренным голосом.
– Здравствуйте. Я… я ищу Алевтину Петровну.
– Ну, я Алевтина. Чё хотела?
Арина стояла, speechless, как говорили её учебники по английскому языку, на который она поступила в университет. Реальность была совсем не похожа на фантазию. Не было ни балерины, ни трагической героини. Была уставшая, озлобленная женщина.
– Я… Ваша дочь, – пролепетала Арина, протягивая цветы и торт.
Алевтина посмотрела на неё, потом на подарки, потом снова на неё. В её тусклых глазах не было ни удивления, ни радости. Только глухое раздражение.
– А, эта что ли… Какого рожна припёрлась? Столько лет не было, и вот нарисовалась. Денег, что ли, надо? У меня нету. Сама еле концы с концами свожу.
– Нет, я не за деньгами… Я просто хотела вас увидеть.
– Ну, увидела. И чё? – Алевтина взяла букет и торт. – Ладно, заходи, раз пришла.
Внутри квартиры было ещё хуже. Запах несвежести, горы какого-то хлама, липкий стол на кухне. Из комнаты выглянул заспанный мужчина в майке-алкоголичке.
– Это ещё кто? – буркнул он.
– Дочь моя объявилась, – безразлично бросила Алевтина, ставя торт на стол. Розы она небрежно сунула в трёхлитровую банку с водой.
Разговора не получилось. На все вопросы Арины о прошлом Алевтина отвечала односложно: «Не помню», «Да какая разница», «Так получилось». Она рассказала, что родила её «по залёту» от какого-то солдатика, имя которого уже и не помнила. Оставила в роддоме, потому что «куда мне с ней было, молодой девке». Она больше интересовалась, кем работают приёмные родители Арины, есть ли у них квартира, машина. В её глазах мелькал жадный, оценивающий огонёк.
Арина ушла через полчаса, чувствуя себя опустошённой и грязной. Она шла по тёмным улицам, не разбирая дороги. Мир рухнул. Её прекрасная тайна, её выстраданная мечта оказались уродливой, пошлой ιστοριей. Она дошла до моста через Обь и остановилась. Ветер трепал волосы, швырял в лицо колючий снег. Внизу чернела ледяная вода. В тот момент ей показалось, что это единственный выход.
Но потом она вспомнила. Вспомнила, как папа Владимир учил её смешивать краски, чтобы получить цвет осеннего неба над Барнаулом. Как мама Вероника сидела с ней ночами, когда она болела, и читала вслух Пушкина, и её картавое «Мой дядя самых честных п'авил» превращалось под её руководством в совершенный русский язык. Она вспомнила их любовь – тихую, постоянную, безусловную. Любовь, которую она предала своей тайной одержимостью.
Домой она вернулась поздно ночью. Родители не спали, ждали её. Они ничего не спросили. Мама просто обняла её, а отец заварил чай с мятой. Но Арина не смогла им ничего рассказать. Ей было стыдно. Стыдно за свои поиски, за своё разочарование, за то, что она так долго жила в иллюзии, обесценивая их настоящие чувства.
Эта встреча с Алевтиной оставила глубокий шрам. Арина с головой ушла в работу. Стала одним из лучших технических переводчиков в городе. Её специализацией стали сложные инженерные тексты – контракты на поставку оборудования, инструкции по эксплуатации, патенты. В этом мире логики и точности она находила убежище от хаоса чувств. Живопись тоже изменилась. Вместо светлых пейзажей и портретов она стала писать экспрессивные, почти абстрактные полотна, выплёскивая на холст свою боль и смятение.
Она отдалилась от родителей. Не из-за обиды, а из-за того самого стыда, который так и не прошёл. Ей казалось, что она их не заслуживает. Она звонила, поздравляла с праздниками, иногда приезжала на выходные, но той детской близости уже не было. Андрей, заметив эту трещину, deftly вклинился в неё. Он стал главным сыном, опорой и защитником. Он решал их бытовые проблемы, возил к врачам, а Арине говорил: «Не беспокойся, я сам со всем разберусь. Ты лучше работай, ты же у нас занятая». И она была ему благодарна за это, не понимая, что он просто вытесняет её из их жизни, cementing his status as the sole heir to their love and, as it turned out, their finances.
***
Туман за окном начал редеть, пропуская в комнату робкие лучи осеннего солнца. Арина сидела в кресле, и слёзы медленно текли по её щекам. Это были не слёзы обиды на Андрея. Это были слёзы сорока девяти лет – слёзы по потерянному времени, по несказанным словам, по непрожитой близости.
Андрей был прав в одном. Она действительно пряталась. Пряталась в своей работе, в своих картинах, в своей меланхолии. Она позволила травме девятнадцатилетней давности определить всю её взрослую жизнь. Она позволила стыду украсть у неё самых близких людей. А Андрей… он был просто стервятником, который воспользовался её слабостью. Его жестокость была катализатором, который разрушил последнюю стену её самообмана.
Проблема была не в Алевтине, которая её родила. И не в Андрее, который её ненавидел. Проблема была в ней самой, в той маленькой «некасивой» девочке внутри, которая так и не поверила до конца, что её можно любить просто так.
Она посмотрела на испорченный холст. Серая царапиna пересекала туманный парк, как шрам. Арина встала, взяла чистую тряпку, смочила её в растворителе и одним движением стёрла уродливый мазок. Потом ещё одним стёрла часть тумана, обнажив яркое оранжевое пятно – клён, который прятался в глубине.
Она больше не будет прятаться.
Арина приняла душ, оделась не в привычные джинсы и свитер, а в элегантное платье, которое давно висело в шкафу. Она не стала звонить. Она знала, что должна приехать без предупреждения. Она не взяла с собой ни торта, ни цветов. Она везла им себя – свою любовь, своё раскаяние, своё запоздалое возвращение домой.
Их дача под Барнаулом встретила её тишиной и запахом яблок. Машина Андрея у ворот не стояла. Арина прошла по знакомой с детства тропинке. Отец, Владимир, стоял к ней спиной у яблони и carefully срезал сухие ветки. Он стал совсем седым, сутулился, двигался медленно.
– Папа, – тихо позвала она.
Он обернулся. Его глаза за толстыми линзами очков на мгновение растерянно моргнули, а потом наполнились таким светом, какого она не видела много лет. Он не спросил, почему её так долго не было. Он не спросил, что случилось. Он просто шагнул к ней, протягивая руки в рабочих перчатках.
– Ариша… дочка…
Он обнял её, и она уткнулась лицом в его старую куртку, пахнущую землёй и дымом. Она почувствовала, как его плечо дрогнуло. Он быстро отстранился и смахнул что-то с щеки тыльной стороной ладони.
– Вот, порядок навожу, – сказал он немного срывающимся голосом, показывая на яблоню. – Готовимся к зиме.
На скрип калитки из дома вышла мама. Вероника постарела ещё больше, чем отец. Её волосы были совсем белыми, но спину она держала так же прямо. Увидев Арину, она замерла на крыльце. В её глазах была целая гамма чувств: удивление, тревога, надежда и безграничная, всепрощающая любовь.
– Ариночка, – выдохнула она.
Арина шагнула к ней, поднялась на крыльцо и крепко обняла. Она обнимала свою маму, свою единственную, настоящую маму, и слёзы снова хлынули у неё из глаз. Но теперь это были другие слёзы. Это были слёзы очищения.
– Простите меня, – прошептала она. – Простите.
– Тише, тише, глупенькая, – гладила её по волосам Вероника. – Ты дома. Ты просто дома.
Они стояли так долго, втроём, на пороге старого дачного дома, и осеннее солнце, наконец пробившееся сквозь туман, заливало их своим тёплым, прощальным светом. Арина знала, что разговор об Андрее и о деньгах ещё впереди. Но это будет потом. А сейчас она вернулась. И на этот раз – навсегда. Она больше не была «некасивой» девочкой из детдома. Она была Ариной. Их дочерью. И она была дома.
---