Кто хоть раз брал в руки книгу Франца Кафки – вряд ли забудет ощущения от прочтения любого романа. Лично у меня складывалось чувство, будто с мира содрали кожу и вывернули наизнанку. Какая жизнь кроется за этим талантом?
Обычно, писателя описывают как аскета – живущий в уединении, неуверенный в себе и серьезно больной, избегавший контакта с дамами.
Однако в жизни писателя было много женщин: дважды он был помолвлен, случались и мимолетные романы. Но настоящая любовь у него была одна: к чешской журналистке и переводчице Милене Есенской.
Ревность к мужу, неизбывность страдания от собственной «грязи» и «недостойности» и невозможность быть вместе с любимой – трагическая история любви Франца Кафки к Милене Есенской по переписке нас ждет сегодня!
Кафка родился в немецкоязычной еврейской семье среднего класса в Праге. Он учился на юриста и после завершения юридического образования был нанят на полный рабочий день в страховую компанию, что вынудило его отодвинуть писательство на свободное время.
Но это не помешало Францу стать одной из ключевых фигур литературы XX века. Большая часть работ писателя была опубликована посмертно. Его произведения, пронизанные абсурдом и страхом перед внешним миром и высшим авторитетом, способные пробуждать в читателе соответствующие тревожные чувства, объединяют в себе элементы реализма и фантастического и, как правило, повествуют о человеке, сталкивающемся с причудливыми или сюрреалистическими трудностями и непонятными социальными бюрократическими силами.
Изъян таланта… была ли у писателя любовь всей жизни? Конечно, да.
Милена Есенская была дочерью стоматолога и профессора Карлова Университета. Училась в женской гимназии «Минерва», одной из лучших в Чехии. Отец хотел, чтобы Милена пошла в медицину, но девочка через два семестра бросила учебу и занялась музыкой, правда, ненадолго.
В 1918 году она вышла замуж за Эрнста Поллака, известного литературного критика, хотя деспот-отец был против такого рака дочери.
Но Милена уже тогда умела проявить характер и уехала вместе с мужем в Вену. Поллак стал изменять ей, даже не скрывая своих романов, перестал давать жене деньги. Есенская решила зарабатывать сама: журналистикой и переводами.
В 1919 году она наткнулась на небольшой рассказ Кафки «Кочегар» и написала автору письмо с просьбой перевести произведение на чешский. Так и завязалась знаменитая переписка Кафки и Есенской, изданная впоследствии под заглавием «Письма к Милене».
Позднее в Чехии ее имя было более известно, чем имя самого писателя – ведь именно она стала первой чешской переводчицей Франца Кафки. Близость к нему обрекла Милену Есенскую на бессмертие. Памятником ей стали, конечно же, его письма адресованные ей.
Впервые Кафка встретился с Есенской в 1919 году в небольшом пражском кафе. Тогда они оба не придали большого значения этому знакомству.
Писателю было почти 38 лет, а ей — 24. Он — лёгочный больной, страдающий бессонницей и мигренями, замкнутый, неуверенный в себе человек, молчаливый и грустный (такой автопортрет нарисовал он сам). Она же, как он её видел, молодая, красивая, сияние её глаз лучами подавляло мирскую скорбь.
Он жил в Праге, она в ту пору — в Вене. Их разделяли не только пространство, возраст, но и несходство натур. Оба несвободны. Милена была привязана к своему мужу, с которым она познала и высочайшее счастье, и глубочайшее страдание, а Франц — весь во власти бесчисленных страхов, он давно и навсегда был обручён с письменным столом.
Тем не менее, между ними возникла удивительная духовная близость и вспыхнула любовь, единственная в жизни писателя.
Любовь на расстоянии питалась исключительно словами. Поначалу Кафка обращался к Есенской «Дорогая госпожа Милена», но вскоре они переходят на «ты» и переписка принимает более интимный характер. В некоторых письмах писатель и вовсе называл возлюбленную «моя малышка», «мое дитя», что неслучайно: у него с Миленой была разница в возрасте в 13 лет.
Влюбленный Кафка хвалил стиль Есенской: «Эта проза там не для нее, она там как будто для того, чтобы указать дорогу, которая ведет к человеческому существу, дорога, которую всегда проходишь с ощущением большого счастья, до тех пор, пока не поймешь в один из моментов озарения, что больше не движешься, а довольствуешься тем, что вертишься в своем собственном лабиринте, но только более восторженный и более обеспокоенный».
Сама Милена признавалась, что умела писать только письма о любви, многие ее колонки в газетах тоже больше походили на личную переписку с читателем, чем на публицистику.
Их первая долгая встреча произошла 29 июня 1920 года в Вене. Милена предложила Кафке сделать крюк к Вене после Мерано, но писатель долго колебался. Его болезнь прогрессировала, и он боялся показаться любимой изможденным и беспомощным. Но все-таки он согласился.
После Вены в письмах Кафки появилось незнакомое ему до того слово «счастье»:
«Если можно умереть от счастья, это то, что со мной скоро случится, и если кто-то, кому суждено умереть, может остаться жить благодаря счастью, — значит, я останусь жить».
В письмах к Милене Франц часто писал о своём еврействе, которое, несомненно, проводило между ними черту:
«И потому мои тридцать восемь еврейских лет говорят перед лицом Ваших двадцати четырёх христианских».
Зараза антисемитизма не коснулась Милены (её мужем тоже был еврей), она глубоко понимала все движения души Кафки, но понимание не есть переживание на собственном опыте того, что испытывал её возлюбленный. Он давал ей почувствовать их различие косвенно, реагируя на размолвку Милены с его другом Максом Бродом:
«... попробуй встать на его место. У тебя есть родина, и ты вольна ею пренебречь... А у него родины нет и потому нечем пренебрегать...».
Со своей чуткостью и художнической одарённостью Милена всё понимала, тем более что Франц то и дело напоминал ей о своём еврействе:
«... говоря о будущем, не забываешь ли ты иногда, что я еврей? О, еврейство — опасная штука, даже у ног твоих».
Франц доверял Милене всецело и не боялся признаться в том, что основу его существа составляет страх:
«... я ведь целиком из него состою, и он, возможно, лучшее, что во мне есть».
Экзистенциональный страх и чувство вины преследуют героев всех произведений Кафки, герои в этом отношении похожи на самого автора, а он — на своих героев. Всю жизнь писатель ощущал страх, как «грозный подземный гул»:
«Смолкнет он — смолкну и я, это мой способ участия в жизни, кончится этот гул — я кончу и жизнь».
Не только переписка, личное знакомство, но и проникновение в текст (а каждый текст Франца Кафки глубоко автобиографичен) позволили ей настолько глубоко понять его, что она в письме к Максу Броду не просто создала его психологический портрет, но и предрекла его будущее:
«Вы спрашиваете, почему Франк (в письмах к Францу Кафке и о Франце Кафке Милена всегда звала его Франком) так боится любви. Я думаю, что дело не в этом. Для него жизнь вообще — нечто решительно иное, чем для других людей, и прежде всего: деньги, биржа, валютный банк, пишущая машинка для него совершенно мистические вещи... Для него служба — в том числе и его собственная — нечто столь же загадочное и удивительное, как локомотив для ребёнка... Он абсолютно не способен солгать, как не способен напиться. У него нигде нет прибежища и приюта. Он как голый среди одетых... Человек, бойко печатающий на машинке, и человек, имеющий четырёх любовниц, для него равно непостижимы... непостижимы потому, что они живые. А Франк не умеет жить. Франк не способен жить. Франк никогда не выздоровеет, Франк скоро умрёт».
Кафка не раз просил Есенскую уйти от мужа и жить с ним в Праге, но та отказалась. И дело было не в силе ее любви к Поллаку, как полагал писатель, а в том, что Милена была не готова к тому аскетическому существованию, которое ждало ее с Франком. Она хотела детей, хотела быть «ближе к земле» — и потому отвергла его предложение.
После их венской встречи счастье длилось всего 6 недель — до новой встречи в середине августа в Гмюнде, на австро-чешской границе. Эта встреча оказалась для обоих роковой. Позднее Франц назовёт день в Гмюнде «днём недоразумений и стыда. Почти неизгладимого стыда». А уже в сентябре напишет Милене письмо:
«Мало есть несомненных истин в мире, но вот эта из их числа: никогда мы не будем жить вместе, в общей квартире, бок о бок, с общим столом — никогда; даже общего города у нас не будет».
Идиллия кончилась, чувства мучили Франца, к тому же Милена часто давала писателю мелкие поручения, которые из-за болезни ему было тяжело выполнять:
«И когда я говорю, что ты для меня самое любимое, пожалуй, это тоже не подлинная любовь; любовь — то, что ты для меня нож, которым я копаюсь в себе».
В ноябре Франц впервые предложил Милене прекратить их переписку. Позднее в письме к Максу Броду она процитировала «убийственную просьбу и одновременно приказ»:
«Не писать и препятствовать нашей встрече — только это пожелание покорно исполни, только это позволит мне как-то ещё жить, всё прочее будет для меня медленным уничтожением».
Именно Максу Броду они оба раскрыли истинную подоплёку происшедшего. Франц писал другу:
«... меня притягивало тело каждой второй девушки, тело девушки, на которую я возлагал надежды (именно поэтому?), нисколько. Пока она мне отказывала или пока мы были с нею нечто единое — это была ещё лишь отдалённая угроза, но даже и тогда не слишком отдалённая, достаточно было малейшего пустяка, и всё рушилось. Очевидно, я могу — таково моё достоинство (сколько бы униженно ни выглядел этот скрюченный западный еврей) — любить только то, что могу ставить высоко над собой, что мне недоступно».
А в не переведённом на русский язык письме к Милене он признался:
«Я грязен, Милена. Бесконечно грязен, поэтому поднимаю столько крику о чистоте. Никто не поёт так чисто, как те, кто находится в кромешном аду, то, что мы считаем пением ангелов, — это их пение».
Милена в свою очередь писала Максу:
«Я знала до последнего нерва, что такое его страх... Я вооружилась против этого страха тем, что поняла его. За те четыре дня, что Франк был со мной, он утратил этот страх. Мы смеялись над ним... Если бы я с ним поехала тогда в Прагу, я осталась бы тем, кем для него была. Но я обеими ногами страшно приросла к этой земле, я была неспособна оставить мужа и, возможно, была слишком женщиной, чтобы иметь силу подчиниться на всю жизнь строжайшей аскезе, которая, как я знала, в таком случае меня ждёт. А во мне существует непреодолимое, прямо бешеное стремление к совсем иной жизни, чем та, которую я веду и, вероятно, буду вести, стремление к жизни с ребёнком. К жизни земной... То, что люди приписывают ненормальности Франка, является как раз его преимуществом. Женщины, соприкасавшиеся с ним, были обыкновенными женщинами и не умели жить иначе, как в своём естестве. Я скорее думаю, что мы все, весь мир и все люди, больны, а он единственно здоровый, верно чувствующий и единственно чистый человек. Я знаю, что он противился не жизни, а лишь нашему образу жизни... Он знает о мире в десять тысяч раз больше, чем все люди мира...».
Вопреки его запрету Милена всё же посещала Франца в 1921-1922-х годах. В октябре 1921-го года он передал ей свои дневники. Именно у неё сохранилось знаменитое «Письмо к отцу». 2-го декабря 1921-го года Кафка записал в свой дневник:
«Всё время М., или не М., а принцип, свет во мраке».
В 1923-м году их переписка прервалась. Имя Милены ещё несколько раз мелькало в биографии писателя, но больше они не встречались. Франц Кафка умер в 1924-м году. Милена пережила его на 20 лет.
Ну и, напоследок – несколько писем Франца Кафки Милене. По традиции, в полном объеме для тех, кто дочитал до конца. Поделитесь в комментариях, может ли существовать любовь по переписке по вашему мнению?
***
Дорогая госпожа Милена, я послал Вам несколько строчек из Праги, а потом из Мерана. Ответа не последовало. Впрочем, строчки мои, конечно же, не нуждались в сколько-нибудь спешном ответе, и если Ваше молчание есть всего лишь признак относительного благополучия, каковое, мы знаем, часто выражается в нерасположенности к писанию писем, то я вполне доволен. Но ведь возможно также – и потому я пишу снова, – что в тех строчках своих я Вас чем-то обидел (какая у меня тогда против воли грубая рука, коли это так) или, что было бы много хуже, та минутная передышка, о которой Вы писали, вновь миновала и для Вас вновь наступили тяжелые дни. Относительно первого предположения мне нечего сказать, настолько чуждо мне подобное намерение, а все остальное несколько ближе; относительно же второго не решаюсь гадать, – да и как я могу гадать? – хочу только спросить: отчего бы Вам не уехать хоть ненадолго из Вены? Вы же не бесприютны, как иные. Может быть, прогулка в Богемию придала бы Вам сил? А если по каким-либо причинам, мне неведомым, Вы не хотите в Богемию, то куда-нибудь еще – может быть, неплохо даже и в Меран? Вы бывали в Меране?
Итак, я ожидаю одного из двух. Либо дальнейшего молчания, это означает: «Не беспокойтесь, у меня все в порядке»; либо же хоть нескольких строк.
Сердечно Ваш, Кафка
Я вдруг понял, что, собственно говоря, не могу вспомнить в каких-либо подробностях Вашего лица. Вижу только, как Вы тогда проходили между столиками в кафе, направляясь к выходу, Вашу фигуру, Ваше платье – это все еще вижу.
***
Дорогая госпожа Милена, средь венского уныния Вы трудитесь над переводом. Для меня это и трогательно, и стыдно. Вы, наверное, успели уже получить письмо от Вольфа, по крайней мере он уже некоторое время назад писал мне о таком письме. Новеллы «Убийца», объявленной, как говорят, в каком-то каталоге, я не писал, это недоразумение; но коль скоро она якобы лучшая, возможно, так оно и есть.
Судя по вашему последнему и предпоследнему письмам, тревоги и заботы, кажется, целиком и полностью Вас оставили, и я очень Вам этого желаю – и Вам, и Вашему мужу. Мне вспоминается воскресный вечер несколько лет назад, я брел по набережной Франценскэ, цепляясь за стены домов, и столкнулся с Вашим мужем, он шел мне навстречу и выглядел не многим лучше, чем я, – два больших специалиста по головным болям, впрочем, каждый совершенно в своем роде. Не помню уже, то ли мы продолжили путь вместе, то ли так и разминулись, да, пожалуй, разница не столь уж и велика. Но все это миновало и должно остаться в глубинах минувшего. Хорошо ли у Вас дома?
С сердечным приветом,
Ваш Кафка
***
Дорогая госпожа Милена, только что прекратился дождь, ливший почти двое суток днем и ночью; может быть, это и ненадолго, но все же такое событие надо отпраздновать – вот я и пишу Вам. Впрочем, дождь я перенес легко, это оттого, что вокруг меня чужбина, она, правда, невелика, но сердцу от нее отрадно. Вы ведь тоже, если я верно почувствовал (недолгое единственное полунемое свидание явно невозможно исчерпать в памяти), рады были венской чужбине; потом-то, возможно, обстоятельства все омрачили, но Вы тоже радуетесь чужбине как таковой? (Впрочем, это, наверное, дурной знак, и лучше бы ей не радоваться.)
Я живу здесь вполне сносно, более тщательного попечения бренное тело едва ли бы и выдержало, балкон моей комнаты утопает в зелени, обвит, захлестнут цветущими кустами (странная тут растительность – в такую-то погоду, при которой в Праге уже и лужи замерзли бы, перед моим балконом медленно раскрываются чашечки цветов), и при этом он весь открыт солнцу (или, что вернее, нависшему облачному небу, вот уже почти неделю). Ящерицы и птицы, несуразные знакомцы, навещают меня; о, я бы так хотел подарить Вам Меран. Вы недавно написали, что «задыхаетесь», образ тут вполне соответствует смыслу, а эти края, может быть, хоть немного все облегчили бы.
С сердечным приветом,
Ваш Ф. Кафка
***
Стало быть, легкие. Целый день я ворочал эту мысль в голове и так и этак, ни о чем другом думать не мог. Не то чтобы болезнь особенно меня пугала; наверное (я на это надеюсь, и Ваши намеки это, кажется, подтверждают), она коснулась Вас лишь мягко, но даже и серьезное заболевание легких (более или менее поврежденные легкие сейчас у половины Западной Европы), знакомое мне самому вот уже три года, принесло мне больше блага, чем зла. Года три назад это началось у меня посреди ночи – пошла горлом кровь. Я встал с постели (и это вместо того, чтобы остаться лежать, как я узнал позже из предписаний), случившееся меня взбудоражило, как все новое, но, конечно, немного и перепугало; я подошел к окну, высунулся наружу, потом прошел к умывальнику, походил по комнате, сел на кровать – кровь не переставала. Но при этом я вовсе не был несчастен – ибо через некоторое время я почему-то ясно вдруг осознал, что после трех, да нет, четырех лет бессонницы я впервые – если, конечно, перестанет идти кровь – смогу заснуть. Вскоре все прекратилось (и с тех пор не возвращалось), так что остаток ночи я спал спокойно.
Правда, утром пришла горничная (я снимал тогда квартиру в Пале Шёнборн), добрая, чуть ли не самоотверженная, но в высшей степени деловая девушка, и, увидев кровь, сказала: «Pane doktore, s Vámi to dlouho nepotrvá». Но я чувствовал себя лучше обычного, пошел на работу и лишь после обеда отправился к врачу. Продолжение этой истории тут уже неинтересно. Что я хотел сказать: меня напугала не Ваша болезнь (тем более что я, без конца перебивая сам себя и перебирая свои воспоминания, распознаю за всей Вашей хрупкостью почти по-крестьянски бодрую, крепкую натуру и прихожу к выводу: нет, Вы не больны, это лишь предостережение, а не заболевание легких), – так вот, не это меня напугало, а мысль о том, что должно было предшествовать такому срыву. Тут я для начала исключаю остальное, о чем Вы пишете: ни гроша в кармане, только чай да яблоки, ежедневно с двух до восьми, – это все вещи, которых я не понимаю, и они явно нуждаются в устных разъяснениях. От этого я, стало быть, сейчас отвлекаюсь (но только в письме – ибо забыть такое невозможно) и думаю лишь об объяснении, которое я тогда выстроил для заболевания в моем случае и которое ко многим случаям подходит. Мой мозг тогда просто не мог больше переносить возложенные на него заботы и мучения. Он сказал: «Я сдаюсь; а если кому-то все-таки важно по возможности сохранить целое, пусть облегчит мне ношу, и тогда мы еще какое-то время продержимся». Тут-то и подали голос легкие – им, видно, нечего было терять. Эти переговоры между мозгом и легкими – без моего ведома – были, наверное, ужасны.
И что же Вы теперь намереваетесь делать? Насколько я понимаю, немножко оберегать Вас – это сущий пустяк, это ничего не стоит. А то, что Вас надо немножко оберегать, должно быть видно всякому, кто Вас любит, тут все остальные соображения должны умолкнуть. Стало быть, избавление найдено? Я ведь уже сказал – но нет, не буду шутить, у меня вовсе не весело на душе и не будет весело, пока Вы не напишете мне, удалось ли Вам наладить новый и более здоровый образ жизни. Почему Вы не уедете на некоторое время из Вены – об этом я уже не спрашиваю после Вашего последнего письма, я все понял, но ведь и поблизости от Вены есть чудесные места, где бы Вас могли окружить заботой. Я не пишу сегодня ни о чем другом, ничего более важного у меня нет за душой. Все остальное – на завтра, в том числе и благодарность за журнал, я был растроган и устыжен, опечален и обрадован. Нет, еще только об одном сегодня: если Вы пожертвуете хоть минутой Вашего сна ради перевода, это будет все равно что навек проклясть меня. Ибо когда однажды дело дойдет до суда, не понадобится никакого особого следствия, будет просто установлено: он лишил ее сна. Тем самым я буду осужден – и по праву. Стало быть, я борюсь и за себя, когда прошу Вас больше этого не делать.
Ваш Франц К.