Наука, искусство – вещи, мало возможные без вдохновения. А как известно, вдохновение – это гостья, не посещающая ленивых. Надо ещё и усилия прикладывать (умственные, физические). В то же время есть высказывание пианиста Владимира Крайнева о том, что композитор гениален, а исполнитель сочинений – конгениален. Сходная ситуация с филологией: писатель – создатель (равно гениален), а филолог – «всего лишь» исследователь его творчества (равно конгениален, то есть посыльный сквозь пространство и время).
Смысл филологии как науки и искусства одновременно заключён в тех задачах, которые перед собой ставит филолог. Вот, исследователь «такой-то» взялся за статью о «Повести временных лет» и написал её в так называемом патриотическом духе с началом: «ПВЛ – это памятник… ту-ту-ту, демонстрирующий всё мастерство и духовное богатство летописца… ту-ту-ту». Второй [молодой] воображаемый исследователь вызывается тоже писать о ПВЛ – ВАК-статью, скажем. Пишет, взяв за основу материал «такого-то» (та самая лень приложить умственные и физические усилия. А чаще – элементарная неспособность к мысли). И опять: «ПВЛ – это памятник… тра-та-та, демонстрирующий всё мастерство и духовное богатство летописца… тра-та-та». Это публикуют. На защите звучат бурные (несмолкаемые) аплодисменты, переходящие в овацию. Авторы получают степени и надбавки к зарплате. Всем хорошо.
Вот это – не искусство и не наука вовсе, а тупая штамповка без оглядки на потенциального читателя. Ещё одна страшная штука – однобокий подход. Если филолог, исследуя наследие В. Белинского, повествует о его гениальности («выдающийся мастер» и т.д.) – такое нельзя признавать наукой и искусством. Это обычная пропаганда. Но если применён трезвый подход и исследователь раскроет нам, что Белинский восхищался катящейся пуговкой в «Бедных людях» Достоевского, но не разобрался в тончайших психологических нюансах 7-страничного «Уездного лекаря» И. Тургенева («я не понял ни единого слова, а потому ничего не скажу о нём; а вот моя жена так в восторге от него – бабье дело»), то предоставит возможность дискуссии – уже есть что обсудить, правда?
Да, не запретишь лить воду на ту же Повесть (это великий текст), но например сведения о том, что существует несколько редакций этого литературного памятника (после Нестора над ПВЛ работали Сильвестр и потомки Мономаха, вносившие определённые изменения в лексику, к примеру) и что лихачёвский перевод ПВЛ местами необоснованно упрощён (злая лесть в оригинале заменено на тусклое "коварство" в переводе; атмосферное растворенье смертное дано как просто "яд"), будет полезна – даст возможность коммуникации, а может и жарких литературно-лингвистических споров.
Вернёмся к вопросу о задачах. Сошлюсь на статью О. Б. Сиротининой «Культура речи и речевая культура человека», в которой даётся определение речевой культуры. Это отношение человека к знаниям о языке (и знаниям вообще), стремление к их расширению. Вот желание постоянно узнавать что-то новое, способность себя проверять и есть наука и искусство одновременно. Непрерывно расширяя знания, филолог может, во-первых, соотносить их со своим жизненным опытом; во-вторых, делиться ими и полемизировать с коллегами, повышая уровень своей квалификации. В результате появляется способность создавать. В филологии это касается как сферы изучения языка, так и литературы. И здесь на первый план выходит феномен чтения. О нём - во второй части публикации.
II
Моё понимание мысли Д. С. Лихачёва о том, что «филология лежит в основе не только науки, но и всей человеческой культуры»
Филология – это чтение (в моём представлении, конечно). Человек, понимающий как нужно читать, может называться филологом. Само понятие чтения со временем трансформируется в сознании человека. Сначала интересен сюжет (Драйзер, Носов), потом то, что автор хотел своим текстом сказать («Капитанская дочка», «Обломов») и уже после – что писатель хотел в тексте художественного произведения скрыть («Что делать?» Н. Г.Чернышевского). «Прохождение» этих стадий сопровождается чтением больших объёмов текста. Это гигантская исследовательская работа. Вот здесь самое время сказать о филологии как о науке, объединяющей все другие науки. Поэтому она в основе. Потому что объединяет и генерирует достаточно энергии для появления новых звёзд, но не во Вселенной, а среди нас – людей.
Примечательны размышления (их оправданно считать филологическими) канадского пианиста Глена Гульда* о творчестве Курта Воннегута (1972 год. «для сегодняшних первокурсников Воннегут является тем же, кем был Селлинджер для юнцов моего поколения… он безжалостно эксплуатирует тему разрыва между поколениями… подозреваю, что большая часть творчества Воннегута быстро устареет») и о ситуации с писателем Ильёй Эренбургом (1964 год. «Возможно, наиболее впечатляющим инцидентом… явилась внезапная приостановка публикации мемуаров И. Эренбурга – большевика «старого закала» (хотя большевиком писатель не был – прим. А. А. [в книге статей Гульда – прим. переводичков]), а также писателя, чьё творчество служило своеобразным флюгером для оценки художественного климата, царящего в послереволюционной России. И не случайно, что в… его романе «Оттепель»… объявлялось, что в будущем советском обществе воцарится климат большей артистической свободы»).
А можно ли считать филологами голландского культуролога Йохана Хёйзинга, пишущего о гуманисте Эразме Роттердамском (биография), психолога-психоаналитика Владимира Медведева*, тонко рассуждающего о русской сказке (в одной из его работ озвучена мысль о том, что сказка никогда не врёт) или шведскую исследовательницу Карин Юханнисон*, рассказывающую нам о лорде Байроне («еда и творчество несовместимы», «голодал, чтобы сохранять ясность ума», «мечтал стать прозрачным»), Марселе Прусте («он спит днём, с восьми до трёх, а работает ночью. После 35 лет… проводит большую часть суток в спальне, лекарственная зависимость всё увеличивается. Йод и дурман от астмы, опиум, веронал и трионал от бессонницы, кофеин и адреналин – для бодрости») и Верджинии Вульф («врачи называют её неврастеником, хотя, видимо, более правильным был бы диагноз маниакально-депрессивное расстройство… Ей прописывают хлорал… Несколько капель лекарства на язык – и психика писательницы переходит в пограничное состояние между сном и явью… Возможно, она пользовалась этим средством для активации подсознания»)?
Хёйзинга – безусловно, Медведева и Юханнисон – косвенно. У всех троих одно общее – они дают филологу ценнейший материал для размышлений и исследований. Наряду с изучением писем, дневниковых записей писателей (равно создателей, равно гениальных), такие работы авторов, скажем так, соседних наук позволяют лучше понять что чувствовали гении, рождая то или иное произведение литературы и – очень важно! – как то или иное произведение вписывалось в контекст эпохи, в которой было создано. Если это удаётся установить, то уже можно полемизировать о месте сочинения в нашем, современном мире, в котором всё настолько сильно отличается от прошлого…
* Цитаты даны по книгам Карин Юханнисон "История меланхолии"; 2-томному сборнику Гульд Г. "Избранное в двух книгах" и сборнику "Russian Imago 2000" и "Russian Imago 2001"