К середине шестидесятых дом Марии и Степана окончательно превратился в тот самый просторный, пахнущий сушеными яблоками и парным молоком улей, где никогда не затихали голоса. На стене подле круглых жестяных часов висел новенький отрывной календарь на 1967 год, а под ним, на широком деревянном комоде, теснились рамки с черно-белыми фотографиями. Вот Ганна с мужем-шофером в день свадьбы — оба серьезные, застывшие; вот Вера держит на руках первенца; а вот и младшие, стриженые под машинку хлопцы и круглолицые девчонки в пионерских галстуках.
Вы читаете продолжение седьмой главы.
Первая глава. Вторая глава. Третья глава. Четвертая глава. Пятая глава. Шестая глава.
Субботними вечерами в избе становилось тесно. Приходили старшие дочери со своими семьями, принося с собой шум, детский плач и деревенские новости. По радиоприемнику «Альпинист», стоявшему на подоконнике между горшками с геранью, тихо передавали «Полевую почту «Юности», но его почти не было слышно за общим гомоном.
Особое, живое тепло дому придавала младшая четверка, у которой была своя, кипучая жизнь. Четырнадцатилетний Миша, уже рослый, угловатый подросток с первыми пушками над губой, зажав между коленями тиски, увлеченно мастерил у окна модель планера из тонких сосновых реек, то и дело с обожанием поглядывая на старшего брата Павла. Одиннадцатилетний Лёнька, вечно взъерошенный и быстрый, сидел прямо на пороге и сосредоточенно строгал перочинным ножом липовую чурочку, пытаясь вырезать фигурку коня. Рядом крутились девчонки: восьмилетняя Оля, притихшая у теплого бока печи, старательно выводила чернилами буквы в школьной прописи, а младшенькая шебутная шестилетняя Наталка, любимица отца, устроилась на старом сундуке с букварем, громко по слогам читая картинкам сказку и то и дело дергая Степана за пустой рукав, чтобы тот одобрительно кивнул.
В обед Мария, раздавая из большой чугунной кастрюли дымящуюся вареную картошку, ласково оглядывала стол. Ей было уже под пятьдесят. Пряди волос под темным платком давно засеребрились, у глаз легли глубокие, теплые морщинки, но спину она держала всё так же прямо. Степан сидел во главе стола. Пустой левый рукав его старой фланелевой рубахи, как всегда, был аккуратно заправлен за пояс. Правой рукой он уверенно резал каравай, прижимая его к груди.
— Мамка, подлей Лёньке молока, — кричала с конца стола Вера, качая на коленях свою засыпающую дочку. — Совсем исхудал твой младшенький на школьных харчах!
— Сами вы там, на другом конце деревни, исхудали, заступница выискалась, — добродушно ворчала Мария, наливая парное молоко в глиняную кружку одиннадцатилетнему сыну. — Всё бегом у вас, всё на ходу, хоть и в одной Вихровке живем. Вот у нас тут, у реки, воздух — ложкой ешь, оттого и аппетит у хлопцев богатырский.
А в углу, за печью, устроился старший сын — семнадцатилетний Павел. Он не принимал участия в общем разговоре. Перед ним на низком табурете лежал разобранный велосипедный фонарь, пара медных проводков и старая плоская батарейка. Пашка хмурился, покусывал губу и осторожно соединял контакты. Когда лампочка вдруг вспыхнула чистым, желтым светом, лицо парня осветилось такой тихой, торжествующей радостью, что Мария невольно залюбовалась им. Из всех детей Пашка рос самым тихим, но с какой-то упрямой, внутренней думой в глазах.
О том, что Пашка «не такой, как все хлопцы», в деревне заговорили давно. Пока сверстники гоняли по вечерам мяч или бегали на танцы в клуб, Пашка пропадал в старом сарае. Он собирал из железного лома хитрые приспособления: то смастерит для матери механическую маслобойку из деталей старого сепаратора, то починит настенные ходики соседке, от которых отказался даже районный мастер.
Над его кроватью висели не вырезки из журналов с футболистами, а аккуратные, тушью выведенные чертежи. Бумаги не хватало, и Пашка чертил на обратной стороне старых колхозных плакатов. Там были мосты — ажурные, сложные конструкции с непонятными цифрами по краям, механизмы с шестеренками и силуэты турбин.
Перед самыми выпускными экзаменами в дом Марии постучался школьный директор и учитель физики Петр Федорович. Он осторожно присел на край лавки, снял очки в толстой роговой оправе и долго протирал их концом пиджака.
— Ты, Мария Игнатовна, парня в колхозе не держи, — прямо сказал учитель, глядя на хозяйку серьезными серыми глазами. — У Павла голова — государственного масштаба. Ему учиться надо. В Минск ехать, в Белорусский политехнический. На строительный или машиностроительный. Он у меня на районной олимпиаде по физике первое место взял, из области комиссия приезжала, удивлялась его чертежам. Не губите хлопца. Землю пахать есть кому, а вот мосты строить — тут искра божья нужна.
Мария слушала учителя, и у нее сладко и одновременно больно сжималось сердце. С одной стороны, гордость распирала грудь: ее Пашку, ее первого рожденного после войны сыночка, в Минск зовут! А с другой — холодная, липкая тревога заползала в душу. Минск — это же край света. Как он там один, в чужом огромном городе? Кто ему рубаху постирает, кто горячих щей нальет?
— Да как же... — тихо вымолвила она, комкая в руках кухонное полотенце. — Куда ж ему ехать-то? Мы ведь люди простые. Да и председатель наш, Иван Захарович, вряд ли отпустит. Сами знаете, молодежь из деревни уходит, рабочие руки на вес золота.
Слова Марии оказались пророческими. На следующий день после выпускного вечера Пашка вернулся из правления колхоза чернее тучи. Он не зашел в дом, а сразу ушел в сарай, где долго и зло гремел железками.
Мария заглянула в полутемное помещение. Пашка сидел на перевернутом ящике, сжимая в руках ржавый гаечный ключ. Глаза его блестели от злых, невыплаканных слез.
— Не дает, мамка, — глухо произнес он, не поднимая головы. — Не дает председатель справку для паспорта. И характеристику для института писать отказался.
— Как это — не дает? — ахнула Мария, прислоняясь к дверному косяку.
— А так. Сказал: «Ишь, умники выискались. Всем Минск подавай да дипломы. А рожь кто убирать будет? Отец твой — инвалид, заслуженный человек, а ты от земли бежать вздумал? Пойдешь, говорит, в помощники комбайнера на три года, заслужишь право перед колхозом, тогда и поезжай на все четыре стороны».
Пашка вскочил, швырнул ключ в угол, так что тот с грохотом ударился о железную бочку.
— Не буду я здесь оставаться, мам! — крикнул он, и голос его сорвался на подростковый фальцет. — Не буду! Я пешком ночью уйду, на станцию проберусь, без документов на стройку в Гомель устроюсь! Не хочу я всю жизнь в резиновых сапогах по колено в силосе топтаться!
— Замолчи! — вдруг резко, как от удара, крикнула Мария.
Она сама не ожидала от себя этого крика. В ушах до сих пор звенели слова сына: «Не хочу всю жизнь в резиновых сапогах грязь месить». Эти слова ударили по самому больному. Всю свою жизнь Мария, Степан, их сверстники только это и делали — месили грязь, восстанавливали разрушенную войной деревню, таскали на себе бревна, копали мерзлую землю, чтобы у этих самых детей был теплый дом, хлеб на столе и белые простыни. И теперь ее сын брезгует этой землей?
— Ты как с матерью разговариваешь? — дрожащим от обиды голосом произнесла она. — Земля ему наша грязной показалась! Да если бы не эта грязь, не этот колхоз, ты бы сытый за столом сидел? Чертежи свои на чистой бумаге рисовал бы?
Пашка осекся, побледнел, взглянул на мать испуганно и виновато. Но упрямая складка у рта не исчезла. Он молча отвернулся и вышел из сарая, хлопнув дверью.
Мария вернулась в избу, села на лавку у печи и закрыла лицо руками. Ей было горько и обидно. «Неблагодарный, — думала она, глотая сухие слезы. — Мы для него всё, а он...»
Вечером, когда младшие дети улеглись спать, Степан подошел к Марии. Он сел рядом, положил свою единственную, тяжелую, мозолистую ладонь на ее плечо.
— Чего горюешь, Маша? — тихо спросил он.
— Да вот... Пашка наш. Обидно мне, Степан. Землю нашу обозвал грязью. Уехать хочет, бросить всё.
Степан долго молчал, глядя на огонек керосиновой лампы. На стене качалась его огромная, однорукая тень.
— А ведь он прав, Маша, — негромко сказал муж. — Земля у нас тяжелая. Мы с тобой на ней свои хребты оставили. Моя рука вон под Кенигсбергом осталась, твои девичьи годы в окопах да в колхозе прошли. Для чего мы это делали? Чтобы дети наши точно так же пуп надрывали? Или чтобы они дальше нас пошли, в светлую жизнь?
Мария подняла на него глаза, полные слез.
— Но ведь уедет же... Совсем чужой станет. Забудет Вихровку.
— Не забудет, — твердо ответил Степан. — Наших корней никаким асфальтом не закатать. Детей ведь, Маша, растят не для того, чтобы они всю жизнь у материнской печи на лавке сидели. Растят, чтобы ушли в люди и не пропали. А Пашка у нас крепкий. Головастый.
Позже Степан вышел во двор. Пашка сидел на бревнах у поленницы, глядя на темную, засыпающую реку. Отец молча сел рядом, достал пачку «Красной Звезды» и спички. Ловко, одной рукой прижав коробок к колену, чиркнул спичкой. Закурил.
— Отец, я все равно уеду, — тихо, но твердо сказал Пашка.
— Уедешь, — согласился Степан, выпуская дым. — Только не собакой побитой бежать надо, под покровом ночи. А мужчиной. Чтобы мать не стыдилась, и чтобы люди в спину не плевали. Завтра мать в правление пойдет. А ты сиди дома и жди. И запомни, Пашка: криком да хлопаньем дверей ничего в этой жизни не докажешь. Сила — она в спокойствии и в правоте.
Утром Мария встала рано, еще до вторых петухов. Достала из сундука свое лучшее выходное платье — темно-синее, шерстяное, со скромным белым воротничком. Надела его, аккуратно повязала на голову новый праздничный платок. Подумав, достала из коробочки серебристую медаль «За трудовое отличие» и бережно приколола ее на грудь. Медаль весила тяжело, приятно оттягивая ткань. Она шла не хвастаться — она шла защищать.
Правление колхоза встретило ее привычным шумом: треском печатной машинки, запахом табачного дыма и свежих газет. Председатель Иван Захарович сидел за массивным дубовым столом, заваленным сводками по заготовке сена. Увидев Марию в парадном платье и с медалью, он удивленно поднял густые брови и торопливо поднялся навстречу.
— О, Игнатовна! Проходи, садись. Какими судьбами? Неужто за помощью какой или сенокос для коровы выписать?
Мария села на стул напротив председателя. Лицо ее было спокойным, руки спокойно лежали на коленях.
— Не за сеном я, Захарович, — тихо, но отчетливо произнесла она. — Я за Пашкиной справкой пришла. И за характеристикой для института.
Председатель сразу изменился в лице. Улыбка сошла с его губ, он тяжело вздохнул, опустился в кресло и начал вертеть в пальцах пластмассовую ручку.
— Мария, ну ты же умная женщина, звеньевая передовая, — заговорил он просительным тоном. — Ну войди ты в мое положение. Райком с меня план дерет, три шкуры спускает. Молодежь после школы вся в город рвется, на заводы да стройки. Скоро на трактор посадить некого будет! А Пашка твой — парень золотой, у него к технике руки сами тянутся. Нам такие в колхозе позарез нужны. Пускай три года отработает штурвальным, а там я сам его на заочный отправлю, направление от колхоза дам со стипендией!
Мария выслушала его не перебивая. Когда он закончил, она посмотрела ему прямо в глаза — глубоким, долгим взглядом женщины, видевшей в этой жизни всё.
— Иван Захарович, — тихо сказала она. — Ты про план мне не говори. Я этот план своими руками сорок лет выполняю. Помнишь ли ты сорок шестой год? Как мы на себе плуги таскали, чтобы весной рожь посеять? Помнишь, как Степан с фронта вернулся — без левой руки, а на следующий день уже бревна на себе таскал и до темна стены возводил?
Председатель отвел взгляд, насупился.
— Помню, Маша. Все помню. Но сейчас другое время...
— Другое, — согласилась Мария. — И слава богу, что другое. Я войне двоих сыновей отдала, которые в сорок первом в этой земле навечно остались, да мужа первого, Василия, под Гомелем. А Степан мой свое здоровье на фронте и на твоих полях оставил. Я сама молодость здесь похоронила, с дочками всю войну в землянке просидела. Мы свою дань этой земле выплатили сполна, Захарович. С горкой выплатили. И теперь я не позволю у живого моего сына его мечту отобрать. Он мосты строить хочет. И он их будет строить. Напиши справку, Захарович. Не греши перед Богом и перед людьми.
В кабинете повисла тяжелая, звенящая тишина. Слышно было только, как на стене монотонно тикают часы да на улице гудит проезжающий трактор.
Иван Захарович долго смотрел на Марию. На ее строгое, красивое лицо, на медаль на груди. Он знал эту женщину всю жизнь. Знал, через какой ад она прошла и как выстояла. Он понял: эта хрупкая на вид мать сейчас стоит перед ним как каменная стена. Свернуть ее, сломать или уговорить невозможно.
Председатель молча придвинул к себе чистый бланк, обмакнул перо в чернильницу и начал быстро писать. Написав, припечатал бумагу тяжелой круглой гербовой печатью.
— Держи, Игнатовна, — глухо сказал он, протягивая документ. — Пускай едет твой мостостроитель. Но если провалится — пускай возвращается, приму без обиды.
Мария бережно взяла бумагу, поднялась и слегка поклонилась:
— Спасибо тебе, Захарович. Не провалится. Наш не провалится.
День отъезда наступил быстро, словно промелькнул в полусне. На железнодорожную станцию «Вихровка» поехали втроем: Мария, Степан и Павел.
На перроне пахло угольным дымом, разогретым на солнце металлом и креозотом. Пассажиры суетились, тащили чемоданы, где-то плакал ребенок. Павел стоял у вагона, неловко переминаясь с ноги на ногу. На плече у него висел новенький брезентовый рюкзак, а в руках он держал тяжелый узел, собранный матерью.
Мария уложила туда всё, что могло согреть и поддержать сына на первых порах: большой кусок соленого домашнего сала, завернутый в пергамент, буханку домашнего ржаного хлеба, десяток вареных яиц, чистую, пахнущую лавандой рубаху и новенькие шерстяные носки. В один из этих носков она тайно от сына запрятала тридцать рублей — аккуратно свернутые три червонца, которые они со Степаном откладывали с каждой получки.
— Ты там смотри, Пашка, — напутствовала она, поправляя ему воротник куртки. — Ешь вовремя. Всухомятку не питайся, суп горячий каждый день покупай в столовой. Одевайся теплее, осень-то на носу. И пиши. Хоть строчку, но пиши каждую неделю, не заставляй материнское сердце изнывать.
— Хорошо, мам, хорошо, — Пашка пытался казаться взрослым, солидным мужчиной, сурово хмурил брови, но губы его выдавали легкую дрожь.
Степан подошел к сыну, крепко обнял его своей единственной правой рукой, прижал к груди.
— Учись, сын. Назад не оглядывайся. Будь человеком.
Проводница закричала: «По вагонам! Поезд отправляется!»
Пашка шагнул на подножку вагона, но вдруг, словно забыв про свою взрослость, повернулся, бросил рюкзак на пол и крепко, до хруста костей, обнял Марию за шею.
— Спасибо тебе, мамка... За всё спасибо, — прошептал он ей прямо в ухо.
Мария прижала его к себе, вдохнула родной запах — запах мыла, молодости и дорожной пыли. Слёзы подступили к горлу, но она сделала глубокий вдох и сдержала их. Нельзя плакать в дорогу, плохая примета.
Поезд вздрогнул, глухо застучали колеса, медленно унося зеленый вагон вдаль. Пашка долго еще стоял на переходной площадке, махая рукой, пока его фигура не растворилась в клубах серого дыма и золотистом осеннем мареве.
Только тогда Мария позволила слезам хлынуть из глаз. Она прижалась лицом к плечу Степана, и он молча гладил ее по голове своей шершавой ладонью.
Вечером в доме было непривычно тихо. Младшие дети, чувствуя грустное настроение родителей, не шумели и быстро улеглись спать.
Мария накрывала на стол к ужину. По привычке она достала из шкафа тарелку и ложку для Павла и поставила их на его обычное место — у окна. Но тут же осеклась. Посмотрела на чистую пустую миску, и в груди защемило с новой силой. Место Пашки было пусто. На подоконнике больше не лежали его детальки, провода и чертежи. В углу не стояли его грязные рабочие сапоги.
Она молча убрала тарелку обратно в шкаф. Степан заметил это, но ничего не сказал, лишь крепче сжал в руке кружку с чаем.
Ночью Мария долго не могла уснуть. Она вышла на крыльцо. Ночь была звездная, прохладная. С реки тянуло туманом и запахом увядающей травы. Вскоре дверь тихонько скрипнула, и на крыльцо вышел Степан. Он набросил на плечи Марии старый пиджак и молча сел рядом на ступеньку. Так они и сидели в темноте, слушая сверчков и глядя на далекие огни проходящих поездов.
...А через три недели почтальонка принесла в дом Марии долгожданный белый конверт со штемпелем «Минск».
Вечером за столом собралась вся семья. Младшие затаили дыхание. Мария дрожащими пальцами вскрыла конверт, достала исписанный убористым Пашкиным почерком листок из тетради в клеточку и начала читать вслух:
«Здравствуйте, дорогие мои мамка, папка и все-все!
Доехал я хорошо, устроился в общежитии. Комната у нас большая, на четверых парней. Ребята все хорошие, один даже из Гродно, тоже на мостостроительном учится. Минск — город огромный, красивый, трамваи ходят, дома до самого неба!
Экзамены я сдал, мамка! Приняли меня! Физику на "пятерку" сдал, профессор меня похвалил за чертежи. Сказал, что у меня хорошая пространственная фантазия. Это все благодаря нашему Петру Федоровичу.
Деньги я в носке нашел, спасибо вам огромное, но вы больше не присылайте, мне стипендию назначили, да и подрабатывать на разгрузке вагонов собираемся с ребятами по выходным.
Мамка, ты не переживай, я кушаю хорошо, щи в столовой наваристые, почти как твои. Сало твое парни за один вечер умяли, хвалили очень.
Я очень по вам скучаю. Каждую ночь снится наша Припять и наша Вихровка. Я обязательно построю самый лучший, самый крепкий мост на свете и назову его нашим именем.
Обнимаю вас всех крепко. Ваш сын Павел».
Мария закончила читать. В избе стояла тишина, только младшая Наташка тихонько шмыгала носом.
Мария прижала письмо к груди. На душе у нее стало удивительно тепло, легко и спокойно. Она посмотрела в окно, за которым шумели раскидистые вихровские вербы, и впервые за эти недели улыбнулась чистой, счастливой улыбкой.
Она поняла главное: отпустить своего ребенка, дать ему крылья и благословить на собственную, неизведанную дорогу — это, возможно, самый трудный, но самый главный материнский подвиг. И ее Пашка обязательно построит свой мост.
Конец восьмой главы. Продолжение читайте здесь.