Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Будем жить Глава 6. Птицы под крылом

Зима пятьдесят пятого года выдалась свирепой, с тяжелыми застругами на дорогах и сухим, звенящим морозом, от которого вековые сосны в лесу трещали, как сухие пистолетные выстрелы. Но в просторном пятистенке, который Степан поднял своими руками на месте пепелища, было тепло. Пахло сухими яблоками, крутым ржаным тестом и сосновой смолой, которая до сих пор нет-нет да и выступала янтарными каплями на солнечной стороне бревен. Вы читаете продолжение пятой главы. Первая глава. Вторая глава. Третья глава. Четвертая глава. Утро в доме Ковалей-Грачей всегда начиналось с шума, похожего на птичий базар. — Мама! Где мой левый валенок? Пашка опять его в сени уволок, он на нем с горки катался! — звенел из угла голос четырнадцатилетней Ганночки. Она, заплетая на ходу светлую косу, скакала на одной ноге около сундука. — Не брал я! — огрызался шестилетний Пашка, вихрастый и конопатый, упрямо натягивая на нос отцовскую старую ушанку. — Я на нем не катался, я из него крепость строил! В это время трехлет

Зима пятьдесят пятого года выдалась свирепой, с тяжелыми застругами на дорогах и сухим, звенящим морозом, от которого вековые сосны в лесу трещали, как сухие пистолетные выстрелы. Но в просторном пятистенке, который Степан поднял своими руками на месте пепелища, было тепло. Пахло сухими яблоками, крутым ржаным тестом и сосновой смолой, которая до сих пор нет-нет да и выступала янтарными каплями на солнечной стороне бревен.

Вы читаете продолжение пятой главы.

Первая глава. Вторая глава. Третья глава. Четвертая глава.

Утро в доме Ковалей-Грачей всегда начиналось с шума, похожего на птичий базар.

— Мама! Где мой левый валенок? Пашка опять его в сени уволок, он на нем с горки катался! — звенел из угла голос четырнадцатилетней Ганночки. Она, заплетая на ходу светлую косу, скакала на одной ноге около сундука.

— Не брал я! — огрызался шестилетний Пашка, вихрастый и конопатый, упрямо натягивая на нос отцовскую старую ушанку. — Я на нем не катался, я из него крепость строил!

В это время трехлетний Мишка, круглолицый и пухлый, уже успел влезть руками в миску с остывающей пшенной кашей и теперь усердно пытался накормить серого кота Пушка, который отчаянно упирался лапами и жалобно мяукал на весь дом.

Мария, тяжело ступая из-за огромного, мешавшего дышать живота, поспешно снимала с плиты пригорающую чугунную латку с затиркой. Ей было тяжело. К концу тридцать седьмого года жизни шестая беременность давалась ей непросто: ныла поясница, отекали ноги, а по утрам к горлу подступала душная, липкая тошнота. Ей хотелось просто полежать на печи, укрывшись старым полушубком, но времени на слабость не было. На плите шкворчало, дети требовали еды, а в хлеву ждала недоенная корова Зорька.

— Ну-ка, тихо мне! — раздался от порога низкий, спокойный бас Степана.

В хате разом воцарилась тишина. Степан стоял в дверях, стряхивая веником снег со старого армейского ватника. Пустой левый рукав, как всегда, был аккуратно заправлен под ремень. Правой рукой он поднял с пола охапку колотых березовых дров. Прижав поленья к груди подбородком, он ловко сбросил их у печи, не уронив ни щепки.

Степан подошел к столу, окинул мальчишек строгим взглядом серых глаз, и Пашка тут же стянул ушанку, а Мишка спрятал липкие от каши ладошки за спину. Степан присел на низкую скамеечку, зажал коленями шатающуюся ножку табурета, правой рукой взял молоток и, держа гвоздь губами, ловко наживил его. Один короткий, точный удар — и табурет стоял как вкопанный.

Мария благодарно посмотрела на мужа. Степан поднял глаза, поймал её усталый взгляд и едва заметно кивнул, словно говоря: «Держись, Маша, я рядом».

После войны они жили бедно, но дружно. Колхозные трудодни оплачивались скудно, налоги на подсобное хозяйство — на каждое плодовое дерево в саду, на каждую курицу и овцу — душили, заставляя экономить каждую копейку. Мария сама перешивала мальчишкам штаны из старых солдатских шинелей, которые Степан привез с фронта, а девочки донашивали друг за другом старенькие ситцевые платья, сто раз латанные и перекрашенные ольховой корой в бурый цвет.

Сыновья, Павел и Михаил, родившиеся один за другим после свадьбы, росли шумными, проказливыми и голодными. Они вечно лезли в самую грязь, дрались из-за деревянных игрушек, которые вытачивал им Степан, и требовали постоянного присмотра.

Иногда Мария, измученная нескончаемой работой, стиркой в ледяной воде и капризами младших, не выдерживала — срывалась, кричала на мальчишек, могла и вицей по мягкому месту перетянуть. А потом, когда дети засыпали, она сидела у окна, кусала губы до крови и плакала от жгучего стыда: «Какая же я мать? Кричу на них, злюсь... Они ведь не виноваты, что я устала». Ей казалось, что она превращается в сухую, злую бабу, и от этого на душе становилось еще чернее.

Больше всего Марию тревожило то, как взрослеют старшие девочки.

Ганночка росла легкой, как весенний ветер. Она легко прощала обиды, обожала возиться с маленьким Мишкой, пела ему шутливые песенки и не обижалась, если ей доставался меньший кусок пирога.

Восемнадцатилетняя Вера была другой. С годами её молчаливость превратилась в глухую, глубокую скрытность. Вера работала по дому больше всех. Она поднималась вместе с Марией, безропотно брала тяжелые ведра и шла к колодцу, стирала белье на реке, разбивая лед деревянным вальком, до блеска натирала полы песком. Но делала она это как-то слишком по-взрослому, без единой улыбки, словно выполняла тяжелый, обязательный долг. Мария пыталась приласкать её, обнять, но Вера аккуратно высвобождалась, ссылаясь на недоделанную работу. Она словно каждую минуту доказывала свое право находиться в этом доме, право есть этот хлеб.

Трещина, которую Мария долго не могла нащупать, открылась внезапно и больно.

В один из зимних дней Вера вернулась из школы, где заканчивала десятый класс, необычайно бледной. Она молча прошла в сени, не раздеваясь, присела на сундук и уставилась в одну точку. Мария в это время возилась в темных сенях, перебирая картошку в ларе, и дочка её не заметила.

Через минуту в сени вбежала Ганночка. Она затормозила у сундука, заглянула Вере в лицо:

— Верка, ты чего? — тихо спросила Ганна, присаживаясь рядом и заглядывая сестре в глаза. — Опять в школе кто-то зацепил?

Вера долго молчала, кусая посиневшие губы. Потом вздохнула — тяжело, со свистом, словно ей не хватало воздуха.

— Нинка Лесникова сегодня на переменке девчатам трепала… — Вера опустила голову, и её плечи мелко задрожали. — Говорит, Ковалиха-то себе сыновей нарожала, теперь еще одного ждет. А меня… меня просто из жалости подобрали. Мол, когда в хате совсем тесно станет и жрать будет нечего, чужую девку первую со двора сживут. Ганка… скажи… Если еды не хватит, меня первую выгонят?

У Марии в темноте за картофельным ларем перехватило дыхание. В груди словно повернулся холодный, зазубренный нож. Ей хотелось выскочить, обнять Верку, закричать на всю деревню, защитить её от этой глупой, злой бабьей брехни, которую дети принесли в школу из домашних разговоров. Но ноги сделались ватными, непослушными. Она замерла, боясь дышать, и только слушала, как Ганночка, горячая, преданная душа, обняла сестру за шею:

— Да ты что, дура старая! — зашептала Ганка, всхлипывая. — Да у нас мамка скорее сама голодной ляжет, и папка хлеб свой отдаст! Не слушай ты эту Нинку, у неё язык как помело! Ты моя сестра, слышишь? Самая настоящая!

Вера уткнулась лицом в плечо младшей сестры, но не заплакала — только дышала прерывисто и глухо. Мария осторожно, стараясь не скрипеть половицами, выбралась из своего угла и ушла в дальний конец огорода, к заснеженному стогу сена. Там она упала на колени прямо в сугроб и, закрыв лицо руками, беззвучно, горько разрыдалась.

«Господи, за что же ей, сиротинке, такие думы? — думала Мария, размазывая слезы по лицу. — И мне за что? Ведь все силы отдаю, всю душу… Неужели не видит она, неужели не чувствует, что у меня в сердце нет разницы между ними?»

Она понимала, что сама виновата. Из-за вечной усталости, из-за этой новой, тяжелой беременности она стала реже обнимать Веру, реже разговаривать с ней по душам. Вера видела её вечно озабоченное, бледное лицо и, выросшая на войне, истолковала это по-своему — как обузу, как лишний рот.

Новая беременность действительно пугала Марию. Когда она летом поняла, что снова ждет ребенка, у неё подкосились колени прямо посреди поля. Сил почти не осталось, здоровье после военных лишений пошаливало. Куда еще одного в их тесную хату?

Вечером того дня она плакала на плече у Степана.

— Степушка, как же мы? — шептала она в его жесткую, пахнущую махоркой и стружкой шею. — Куда нам пятого? И так девчата на сундуках спят, мальчишки на печи друг на друге сидят. Одежи нет, налоги эти… Вытянем ли? Не обидим ли старших?

Степан молча гладил её по голове своей единственной, тяжелой ладонью. Его пальцы, огрубевшие от плотницкой работы, были удивительно нежными.

— Раз Бог дал, Маша, значит, вытянем, — негромко, но уверенно сказал он. — Нешто мы детей своих не прокормим? Рука у меня одна, да голова на плечах есть. Печь топится, картошка в погребе есть, корова телится скоро. Справимся. Не бойся ничего.

Но ночью Мария проснулась от того, что кровать тихонько вздрагивала. Она открыла глаза и при свете луны, падавшем в заиндевевшее окошко, увидела Степана. Он сидел на краю постели спиной к ней. Правой рукой он изо всех сил растирал свое левое плечо — ту самую культю, которая в лютые морозы всегда нестерпимо ныла фантомными болями. Лицо его было искажено судорогой, на лбу блестели капли пота, но он не издавал ни звука, боясь разбудить жену.

Мария тихонько прижалась к его спине, обняла теплыми руками за плечи. Степан вздрогнул, попытался улыбнуться:

— Спи, Маша. Это погода меняется, к метели рука горит. Пройдет.

Она прижалась щекой к его лопатке и молча молилась за этого человека, который стал для неё и её детей щитом от всех жизненных бурь.

Чтобы не сойти с ума от тревог, Мария старалась находить радость в мелочах. Благо, мальчишки не давали скучать и часто устраивали такое, от чего даже суровый Степан не мог сдержать улыбки.

Как-то раз за обедом Пашка сидел подозрительно тихо. Обычно он вертелся, хватал куски, а тут сидел неподвижно, аккуратно надувая щеки. Мария заподозрила неладное, когда пришло время стелить постели. Пашка категорически отказался ложиться на свою подушку, а лег рядом, на самый край лавки.

Когда сын уснул, Мария осторожно заглянула под его соломенную подушку и обомлела. Там, завернутое в старый шерстяной носок, лежало крупное куриное яйцо.

— Пашка, это что такое? — шепотом спросила Мария проснувшегося мальчишку на следующее утро.

Пашка шмыгнул носом и прижал носок к груди:

— Мам, не отбирай! Это у нашей хохлатки яйцо пропало, я его спас. Я его высиживаю. У меня скоро свой цыпленок будет, личный! Я его научу на плече сидеть, как у пиратов в книжке!

Степан, пивший в это время чай у окна, поперхнулся и тихо, басовито захохотал, прикрывая рот ладонью. Даже серьезная Вера не выдержала — улыбнулась, глядя на незадачливого «наседку».

А через день трехлетний Мишка устроил новое представление. Мария на минуту вышла в сени, а когда вернулась, застала картину: Мишка сидел на полу, перед ним стояла общая миска с теплой затиркой, а напротив сидел ошалевший кот Пушок. Мишка усердно пихал коту в рот полную ложку каши, приговаривая:

— Ешь, Пушок, ешь, а то папка придет, всё сам слопает, нам ницево не оставит!

Кот, весь измазанный белой жижей, жалобно косился на хозяйку, словно прося о спасении. Мария только руками всплеснула, не зная, ругать сына или смеяться. В такие минуты хата наполнялась тем простым, живым теплом, которое помогало забыть о любых налогах и трудностях.

Но разговор с Верой откладывать было нельзя. Чувство вины жгло Марию изнутри.

Случай представился глубокой ночью, когда вся хата уже спала. На печи мерно посапывали мальчишки, из угла доносилось ровное дыхание Ганночки. Степан ушел на ночное дежурство — охранять колхозные амбары.

Мария тихонько поднялась с постели. Живот тянуло, спать не хотелось. Она увидела, что у печи, прижав колени к подбородку, сидит Вера. На коленях у неё лежала школьная тетрадка, сшитая из старых газет — девчонка готовилась к выпускным экзаменам при слабом свете керосиновой лампы.

Мария накинула на плечи платок, подошла и тихонько села рядом на низкую скамеечку. Вера вздрогнула, хотела закрыть тетрадь.

— Не убирай, доченька, — мягко сказала Мария, забирая у неё из рук карандаш. — Давай посидим просто.

Вера опустила глаза, теребя пальцами край заштопанного рукава кофты.

— Верочка… — Мария вздохнула, глядя на огонек лампы. — Я сегодня в сенях была. Когда ты с Ганной разговаривала. Про картошку… и про то, что тебя выгонят.

Вера замерла. Лицо её стало бледным, как полотно, она еще сильнее сжалась, словно ожидая удара.

Мария протянула свои натруженные, шершавые руки, бережно взяла холодные ладони девочки в свои и крепко сжала.

— Глупенькая ты моя… — тихо, с надрывом сказала Мария, и слезы сами покатились по её щекам. — Как же у тебя сердце-то повернулось такое подумать? Неужто я хоть раз тебе кусок пожалела? Неужто хоть раз разделила вас с Ганкой?

— Люди говорят… — едва слышно прошептала Вера, не поднимая глаз. — Что своя кровь — она всегда ближе. А я чужая. Из леса…

— Послушай меня, дочка, — Мария придвинулась ближе, заставив Веру посмотреть ей в глаза. — Настоящая мать — это не та, у кого рук много, чтобы всех обнять, а та, у кого сердца на всех хватает. Когда я тебя в сорок втором в заснеженном лесу нашла, полуживую, замерзшую… у меня ведь тогда весь мир рухнул. Муж на фронте, сыночки мои… их больше нет. Я сама жить не хотела. Ты меня тогда спасла, понимаешь? Твой писк, твои ручонки холодные меня к жизни вернули.

Мария перевела дыхание, утирая слезы краем платка:

— Я тебя не родила, Верочка. Я тебя выстрадала. Каждой бессонной ночью, каждым куском хлеба, который мы в землянке на двоих делили. Ты мне не приемная. Ты мне Богом данная в самый страшный час. И если придет беда — я за тебя, как за Ганку, как за Пашку с Мишкой, жизнь отдам, не задумавшись. Запомни это. И никогда, слышишь, никогда не думай, что в этом доме ты чужая. Этот дом — твой. И мы твоя семья. Навек.

Вера смотрела на Марию широкими, полными слез глазами. Её губы дрожали. Вдруг она, словно маленькая, ткнулась лицом в колени Марии, обняла её за пояс и разрыдалась — громко, навзрыд, выпуская всю ту боль, страх и одиночество, которые копились в её сиротской душе долгие годы.

Мария гладила её по темным волосам, целовала в макушку и сама плакала от облегчения. Напряжение, державшее девочку столько лет, наконец-то растаяло, как лед под весенним солнцем.

Роды начались через две недели, аккурат в самый разгар январского бурана.

Метель выла в трубе, как голодный волк, швыряя в окна горсти жесткого сухого снега. Степан только успел вернуться с работы, как Мария тихо охнула и прижалась спиной к косяку двери.

— Началось, Степушка… — прошептала она, бледнея. — Быстрее, чем думала.

Степан мгновенно подобрался. На его лице не отразилось ни тени паники. Он быстро распределил обязанности:

— Ганка! Одевайся, беги на край села за теткой Настей-фельдшерицей. Да поживее, только через овраг не ходи, там замело, иди по дороге. Пашка, Мишка — на печь, и чтобы ни звука!

Ганна, на ходу застегивая пальто, пулей выскочила за дверь. Степан повернулся к печи, правой рукой ловко подбросил дров, поставил греться огромный чугун с водой.

Мария лежала на кровати, сжимая зубы от нарастающей, рвущей пополам боли. Очередная схватка накатила так сильно, что у неё потемнело в глазах. Она закричала, теряя сознание от боли.

И тут её руку кто-то крепко, надежно сжал.

Мария открыла глаза. Рядом с кроватью на коленях стояла Вера. Её лицо было бледным, но удивительно спокойным и решительным. Она держала Марию за руку обеими руками, передавая ей свое тепло.

— Мамочка, я здесь, — тихо, но твердо сказала Вера. — Я с тобой. Держись, хорошая моя. Дыши, дыши глубоко, как фельдшерица учила.

Не так часто Вера назвала её «мамочкой». Это слово подействовало на Марию сильнее любого лекарства. В груди разлилась горячая, непреодолимая сила. Она сжала руку дочери в ответ:

— Верочка… доченька моя…

Степан принес чистые простыни, суетился у плиты, подбадривал жену своим спокойным, ровным голосом.

Тетка Настя прибежала вместе с Ганной, когда за окном уже окончательно стемнело. Буран постепенно утихал, оставляя после себя огромные, синие в темноте сугробы.

В два часа пополуночи хату огласил звонкий, требовательный и на удивление басовитый младенческий крик.

— Сынок! — устало улыбнулась тетка Настя, обмывая ребенка. — Крепкий хлопчик, голосистый. Ну, Степан Петрович, принимай прибавление! Помощник растет.

Степан подошел к кровати, бережно опустился на колени. Его лицо светилось такой глубокой, нескрываемой нежностью, какой Мария не видела со дня их свадьбы. Он аккуратно прикоснулся губами к мокрому лбу жены:

— Спасибо тебе, Маша. Спасибо, родная моя.

Ребенка завернули в теплую байковую пеленку. Тетка Настя хотела положить его Марии, но та слабо покачала солому в подушке и посмотрела на стоявшую у окна Веру:

— Верочка, иди сюда. Прими братика.

Вера нерешительно подошла к кровати. Руки её дрожали. Она осторожно, словно хрустальную вазу, взяла крошечный, пахнущий молоком сверток. Малыш в её руках затих, перестал плакать и только забавно зашевелил крошечными губами.

Вера смотрела на него, и на её лице светилась чистая, тихая девичья радость. Она подняла глаза на Марию:

— Как назовем, мама?

— Леонидом, — тихо ответила Мария. — Лёней. Пусть будет Лёнечка.

Мальчишки на печи захлопали в ладоши. Пашка свесил голову вниз:

— Лёнька! Ура! Теперь нас трое парней! Я его научу из валенка крепости строить!

В хате было шумно, тесно, пахло детской присыпкой и свежим хлебом. Но на душе у Марии было покойно и тихо. Она видела, как Вера бережно баюкает маленького Лёнечку, как Ганка крутится рядом, пытаясь рассмотреть братика, как Степан прижимает к себе притихших сыновей.

Она поняла: их семья выстояла. Никакие ветры, никакие злые языки и послевоенные невзгоды не смогут разрушить то, что было скреплено общей болью и общей любовью.

Поздним вечером, когда дети наконец улеглись спать — мальчишки на печи, девочки в обнимку на широком сундуке у окна, — в хате воцарилась тишина. Младенец тихо посапывал в люльке, подвешенной к потолочной балке.

Мария и Степан сидели у остывающей печи при тихом свете керосиновой лампы. Степан бережно наливал ей в кружку теплый отвар брусничного листа.

— Ну что, мать-героиня, — негромко пробасил Степан, обнимая её за плечи своей сильной правой рукой. — Как себя чувствуешь?

— Хорошо, Степушка, — улыбнулась Мария, прислоняясь к его плечу. — Устала только очень.

Степан посмотрел на спящих детей, потом на люльку и покачал головой:

— Да… Хата наша теперь точно по швам трещит. Весной, как только земля отойдет, буду прируб делать. Еще одну комнату пристрою, для девчат. Не дело им на сундуке ютиться.

Мария тихонько рассмеялась — впервые за долгие месяцы легко, беззаботно, как в юности.

— Строитель ты мой однорукий… — прошептала она, целуя его в небритую щеку. — Где же мы леса столько возьмем?

— Найдем, Маша. Нам ли трудностей бояться? Главное — все живы. И все вместе. Так что будем жить.

Мария смотрела на угли, догоравшие в топке печи. Теплый пепел еще хранил жар ушедшего дня. Она знала, что впереди будет много трудов, забот, нехватки денег и бессонных ночей. Но страха больше не было.

Её сердце, когда-то выжженное войной до самого основания, теперь вмещало в себя столько любви, что её хватало на каждого из её пятерых детей. И она точно знала: пока горит огонь в их печи, пока они держат друг друга за руки — они справятся со всем.

Конец шестой главы. Продолжение читайте здесь.