Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Будем жить Глава 4. Живые ростки

Зима сорок первого года ворвалась на пепелище Вихровки свирепыми, глухими метелями. Обугленные печные трубы, еще недавно торчавшие над черной землей подобно каменным крестам, теперь заметало белыми сугробами. Деревня вымерла, превратившись в безмолвное снежное кладбище. Единственным теплым местом на версты вокруг оставалась маленькая землянка-блиндаж, вырытая на самом краю бывшего огорода Игната. Вы читаете продолжение третьей главы. Первая глава. Вторая глава. Внутри землянки пахло сыростью, подмерзшей глиной и горьким ольховым дымом. Потолок был настолько низким, что Марии приходилось постоянно пригибать голову. Влажные бревенчатые стены, перекрытые в два наката еще ее отцом, покрывались по углам сизым инеем. Из щелей между бревнами сыпалась сухая земля, когда наверху, на лесной дороге, выли голодные волки или проезжали тяжелые немецкие машины. В углу землянки на топчане, сооруженном из соснового лапника и старых мешков, тихо копошилась завернутая в тряпки шестимесячная Ганночка. Мар

Зима сорок первого года ворвалась на пепелище Вихровки свирепыми, глухими метелями. Обугленные печные трубы, еще недавно торчавшие над черной землей подобно каменным крестам, теперь заметало белыми сугробами. Деревня вымерла, превратившись в безмолвное снежное кладбище. Единственным теплым местом на версты вокруг оставалась маленькая землянка-блиндаж, вырытая на самом краю бывшего огорода Игната.

Вы читаете продолжение третьей главы.

Первая глава. Вторая глава.

Внутри землянки пахло сыростью, подмерзшей глиной и горьким ольховым дымом. Потолок был настолько низким, что Марии приходилось постоянно пригибать голову. Влажные бревенчатые стены, перекрытые в два наката еще ее отцом, покрывались по углам сизым инеем. Из щелей между бревнами сыпалась сухая земля, когда наверху, на лесной дороге, выли голодные волки или проезжали тяжелые немецкие машины.

В углу землянки на топчане, сооруженном из соснового лапника и старых мешков, тихо копошилась завернутая в тряпки шестимесячная Ганночка. Мария сидела рядом на коленях перед маленькой коптилкой, сделанной из сплющенной стреляной гильзы. В тусклом, колеблющемся огоньке латунного патрона она разглядывала старую, чудом уцелевшую фотографию Василия, которую хранила на груди, под холщовой рубахой. С картонки на нее смотрел улыбающийся муж — сильный, кудрявый, еще не знающий, что его дома больше нет.

Каждую ночь, когда метель завывала в отдушину особенно яростно, Марии чудились голоса. Ей казалось, что у входа в землянку переминаются с ноги на ногу ее маленькие сыновья. Вот Петрик тихонько зовет: «Мама, нам холодно, впусти», а за ним лепечет Алеська, прося теплых драников. Горло Марии сдавливал сухой, удушливый спазм. Она закрывала уши руками, кусала губы до крови, чтобы не закричать и не разбудить спящую дочь. Но плакать себе не позволяла. Слезы забирали последние силы, а ей нельзя было умирать. В Ганночке теплилась последняя ниточка ее жизни, и если бы у Марии от голода и горя пропало молоко, девочка не пережила бы эту зиму.

Чтобы выжить, каждое утро Мария брала тяжелый железный шкворень, оставшийся от сгоревшей отцовской телеги, и шла на заброшенные огороды. Ветер швырял в лицо пригоршни ледяной крупы, пальцы в дырявых рукавицах быстро немели, становясь чужими и непослушными. Мария опускалась на колени прямо в сугроб и принималась долбить ломом промерзшую, твердую, как гранит, землю. Она искала картошку, оставшуюся в неубранных осенью бороздах.

Каждая найденная картофелина — черная, сморщенная, сладковатая от сильного мороза — казалась ей величайшим сокровищем. Мария бережно прятала ее за пазуху, ближе к телу, чтобы не заморозить еще сильнее. Дома, в землянке, она очищала эти клубни от гнили, растирала в железной кружке и пекла на раскаленной жестяной банке пресные, темные лепешки — «тошнотики». Этот горький хлеб войны возвращал силы ее изможденному телу, сохраняя каплю молока для дочери.

В конце февраля, когда морозы сменились сырой, туманной оттепелью, Мария пошла в ближний ельник за сушняком. Лес стоял притихший, заваленный тяжелым мокрым снегом. Мария собирала сухие сосновые ветки, как вдруг ее чуткий, обострившийся за месяцы одиночества слух уловил странный звук. Это был не треск ветки и не крик птицы. Кто-то тихо, прерывисто хныкал в глубоком овраге под поваленной старой елью.

Мария замерла, крепче сжав в руке тяжелый сук. Шаг за шагом она спустилась по скользкому склону оврага и раздвинула колючие лапы ельника.

Там, прижавшись спиной к обледенелому стволу, сидел маленький живой комочек. Это была девочка лет пяти. На ней было старое, изодранное пальтишко не по размеру, подпоясанное обрывком веревки, и огромные, дырявые взрослые сапоги, набитые сухой соломой. Личико ребенка было покрыто коркой грязи и копоти, а на Марию смотрели огромные, воспаленные от слез и холода карие глаза.

– Ты чья же будешь, маленькая? – тихо спросила Мария, опускаясь перед ней на сырой снег.

Девочка еще сильнее вжалась в обледенелый ствол ели, силясь спрятать озябшие пальцы в обтрепанные рукава слишком большого пальто. Она смотрела на Марию диким, затравленным зверьком, готовым в любую секунду броситься вглубь лесной чащи.

— Не бойся, милая. Не бойся, маленькая... — тихо, нараспев заговорила Мария, медленно протягивая к ней пустую ладонь. — Я своя. Белорусская я. Вихровская. Меня Марией зовут. А тебя как?

Девочка не ответила. Только зубы её мелко, дробно застучали, то ли от лютого холода, то ли от сковавшего всё тело страха.

Мария отбросила в сторону сухую ветку, опустилась на колени прямо в талый, сырой снег и распахнула полы своего старого ватника.

— Иди ко мне. Согрею. Пойдем в тепло, у меня там печурка топится, доченька моя маленькая спит. Иди, не бойся...

Ребенок долго всматривался в серое, изможденное лицо Марии, в её добрые, полные слез глаза. И вдруг, словно подкошенная, девочка повалилась вперед, прямо в протянутые руки. Мария подхватила её, прижала к груди и ахнула — девочка оказалась легкой, точно высохшая осенняя ветка. Под истерзанным пальтишком прощупывались каждые ребрышко, каждая косточка.

Мария бережно поднялась, укрывая находку полами ватника, и поспешила обратно к землянке.

В тепле бревенчатого укрытия, при тусклом свете коптилки, Мария усадила девочку ближе к теплой глиняной печурке. Она налила в жестяную кружку немного теплой воды, размочила в ней драгоценный, припрятанный «тошнотик» из мерзлой картошки и протянула гостье. Девочка схватила еду обеими руками, испачканными в саже, и принялась жадно, давясь, глотать сырое тесто, испуганно поглядывая на дверь при каждом шорохе ветра.

Когда первый голод был утолен, Мария смочила чистый лоскут холста в теплой воде и бережно, едва касаясь, принялась стирать копоть и засохшую грязь с лица ребенка. Под слоем грязи показалась бледная, прозрачная кожа и глубокие карие глаза, полные недетской скорби.

Мария осторожно провела влажной тканью возле её потрескавшихся губ, заглянула в её испуганные глаза и бережно прижала девочку к себе.

— Мама, — тихо, словно пробуя забытое слово на вкус, повторила девочка.

Мария не ответила словами. Да и какие тут нужны были слова? Она лишь крепче прижала к себе это маленькое, хрупкое тельце, утыкаясь лицом в её жесткие, пахнущие дымом и пожарищем волосы. В этот миг в сырой, полутемной землянке родилась новая семья, скрепленная не кровью, а общим горем и великим милосердием.

Девочка долго молчала. Лишь к весне сорок второго года, когда запели первые птицы и зазвенела капель, она решилась рассказать свою страшную тайну. Звали девочку Верой. Её семью — мать и двух младших братьев — немцы расстреляли в соседнем селе за помощь партизанам. Вера успела спрятаться в соломе на гумне, а потом трое суток пробиралась через лесные буреломы, пока не упала без сил в овраге возле Вихровки, где её и нашла Мария.

С тех пор они жили втроем. Вера стала для Марии старшей дочерью, надежной помощницей и ангелом-хранителем для маленькой Ганночки. Девочка быстро научилась качать люльку, следить за скудным огнем в печурке и собирать в лесу молодую крапиву и щавель, из которых Мария варила пустые, но спасительные весенние щи.

Тяжелый сорок третий год они встретили на пепелище. Жизнь в землянке текла медленно, измеряясь не часами, а ведрами принесенной воды и собранными сучьями. Каждую весну Мария бережно срезала с промерзших картофелин редкие «глазки» и вместе с Верой сажала их в каменистую, щедро сдобренную золой землю бывшего отцовского огорода. Каждый зеленый росток, пробивавшийся сквозь серую пыль, казался им чудом, маленькой победой над смертью.

Летом сорок третьего беда едва не постучалась в их землянку. Через Вихровку проходил карательный отряд. Услышав чужую речь и тяжелый топот кованых сапог, Мария зажала рот двухлетней Ганночке, а Веру крепко прижала к своему боку, забившись в самый темный угол за нарами. Сквозь щели в потолочном перекрытии они видели, как сапоги немецкого солдата остановились прямо у вентиляционной трубы. Немец сплюнул, что-то громко крикнул на своем лающем языке и пошел дальше. В тот день они не дышали несколько часов, пока гул моторов не затих в глубине леса.

Освобождение пришло в июне сорок четвертого.

Был жаркий, пыльный полдень. В воздухе пахло сосновой смолой и цветущей земляникой. Вдруг со стороны тракта донесся гул — но это был другой, родной, забытый гул.

Мария, державшая за руку подросшую Ганночку, и Вера выбежали из землянки. По разбитой лесной дороге, поднимая клубы серой пыли, шли танки с красными звездами на броне. За ними пылили грузовики, шли уставшие, запыленные, но улыбающиеся пехотинцы.

— Наши! Мама, наши! — звонко закричала Вера, впервые за три года улыбнувшись во весь рот.

Мария стояла у дороги, прижав руки к груди. Слезы сами текли по её исхудавшему, загорелому лицу, оставляя чистые дорожки на пыльных щеках. Один из грузовиков притормозил. Из кабины выглянул пожилой солдат в выцветшей пилотке, с добрыми морщинками вокруг глаз.

— Живые, родные! — хрипло крикнул он, разглядев женщину с детьми на пепелище. Он ловко перебросил через борт буханку настоящего, душистого ржаного хлеба и горсть серого колотого сахара. — Держите, детвора! Победа скоро!

Вера подхватила хлеб, прижала его к груди, как самое дорогое сокровище, и глубоко вдохнула его невероятный, мирный запах.

В июле, когда над Вихровкой зацвела высокая трава, скрывая шрамы войны, на пепелище пришел военный почтальон — хромой однорукий старик из соседней деревни. Он долго молча смотрел на Марию, стоявшую у края своей землянки, а затем протянул ей серый, сложенный треугольником листок бумаги.

Это была похоронка. Старший сержант Василий Коваль пал смертью храбрых при освобождении Гомеля осенью сорок третьего года.

Мария не упала, не закричала. Она лишь медленно опустилась на траву, прижимая серую бумажку к сердцу, которое, казалось, навсегда окаменело от пережитого горя. Вокруг нее бегали и смеялись дети: Ганночка, крепко державшаяся за подол Верочки, и сама Вера, собиравшая полевые ромашки.

Мария подняла глаза к синему, бездонному небу. И вдруг на вершине обгоревшей, полуживой березы, что росла у разрушенного фундамента их дома, она увидела гнездо. Большой белый бусел — аист — стоял на одной ноге, расправив широкие крылья, словно защищая это место от всех бед мира.

Они вернулись. Жизнь возвращалась на эту израненную, опаленную землю.

Мария поднялась, вытерла слезы краем платка и спрятала похоронку на груди, рядом с фотографией мужа. Она посмотрела на девочек, которые с надеждой глядели на неё.

— Ну что, доченьки, — тихо, но твердо сказала она, обнимая обеих за плечи. — Будем жить. Отец за нас жизнь отдал, а мы — жить будем. Дом новый срубим. Огород посадим. Будем жить.

Конец четвертой главы. Продолжение читайте здесь.