Осень в этом году пришла как-то сразу, без предупреждения. Еще вчера, казалось, солнце грело по-летнему нагло, заставляя щуриться, а сегодня — серое, плачущее небо и ветер, который пробирался под воротник пальто, словно наглый уличный воришка, ищущий тепла. Впрочем, мне это было даже на руку. Такая погода идеально подходила для похорон. Похорон моего прошлого.
Тридцать лет брака. Вы только вдумайтесь в эту цифру. Три-дцать лет. Это целая жизнь, другая, отдельная жизнь, втиснутая в рамки одной-единственной. Жизнь, которая закончилась три месяца назад сухим щелчком замка в двери и коротким, безликим словом «Развод» на казенной бумаге. Игорь ушел. Не к другой, нет. Это было бы слишком просто, слишком банально для него. Он ушел в никуда. В съемную квартиру на другом конце города, забрав с собой лишь пару чемоданов и оставив после себя оглушительную, звенящую пустоту.
Первый месяц я выла. Буквально. Зарывалась лицом в подушку, которая все еще хранила его запах — терпкий, с нотками табака и чего-то неуловимо родного, — и выла так, что, казалось, стены дрожали. Второй месяц я злилась. Злость была горячей, обжигающей, как кипяток. Она давала силы вставать по утрам, мыть посуду, ходить в магазин. Я ненавидела его за его молчание, за его вечную отстраненность, за то, как он мог смотреть сквозь меня, словно я — предмет мебели. Нена видела за то, что он так легко вычеркнул эти тридцать лет, словно их и не было. А третий месяц… Третий месяц пришла пустота. Холодная, липкая, как осенний туман. И я поняла, что так больше нельзя. Нельзя жить в доме-музее, где каждый предмет кричит о нем. Нельзя постоянно перебирать в голове обиды, словно старые, зачитанные до дыр книги. Нужно сжечь мосты. В самом прямом смысле этого слова.
Я начала с антресолей. Старая картонная коробка, перевязанная выцветшей бечевкой. На ней его рукой, размашистым, чуть наклонным почерком, было написано: «Наше». Сколько лет она тут простояла? Десять? Пятнадцать? Внутри — целый ворох воспоминаний. Его первая гитара, купленная на стипендию, с трещиной на деке. Мои детские рисунки, которые он почему-то хранил. Билеты в кино на какой-то дурацкий фильм, который мы смотрели, обнявшись на последнем ряду. И письма. Целая пачка писем, перевязанная голубой атласной лентой. Наши письма. Из армии, из командировок, из санатория, куда я ездила однажды подлечить нервы после смерти мамы.
Я вынесла все это во двор. Старая железная бочка, в которой мы раньше сжигали осенние листья, уже ждала своего часа. Погода была идеальной — сырой, безветренной. Дым будет уходить ровно вверх, к свинцовым тучам, унося с собой пепел моего прошлого.
Я разжигала огонь долго, неумело. Спички ломались, бумага не хотела заниматься. Наконец, тоненький язычок пламени лизнул сухую газету, и повалил едкий дым. Я начала бросать в бочку вещи одну за другой. Гитара нехотя занялась, жалобно застонав лопнувшей струной. Билеты в кино свернулись в черный комок за секунду. Я смотрела на огонь, и мне казалось, что это не вещи горят, а моя боль. Каждая брошенная в огонь безделушка делала меня легче, свободнее.
Последней осталась пачка писем. Голубая ленточка истлела и рассыпалась прахом у меня в руках. Я взяла верхнее письмо. Мое. Ровные строчки, написанные синей ручкой. «Здравствуй, мой любимый, мой единственный…» Я не стала читать. Скомкала и бросила в огонь. Бумага вспыхнула ярко, как бенгальский огонь. Потом еще одно. И еще. Его письма, мои… Все вперемешку. Они взлетали огненными бабочками, кружились в дыму и опадали черным пеплом. Мне становилось хорошо. Почти спокойно.
Осталось всего одно письмо. Его. Конверт пожелтел от времени, а адрес, написанный его рукой, почти выцвел. Но что-то меня остановило. Какая-то деталь, за которую зацепился взгляд. На конверте, в уголке, вместо обычного обращения «Светлане», было выведено два слова: «Мое несказанное».
Что за чушь? Я не помнила такого письма. Я повертела его в руках. Оно было плотнее других, словно внутри не один лист. Рука, уже занесенная над бочкой, дрогнула и замерла. Зачем я это делаю? Какая разница, что там написано? Это все прошлое, мертвое, ненужное. Надо сжечь. Сжечь и забыть.
Но пальцы сами собой вскрыли ветхий конверт. Я достала сложенный вчетверо лист. Бумага была плотной, не такой, как в остальных письмах. Я развернула его. Почерк был его, Игорев, но какой-то другой — торопливый, сбитый, словно он писал в сильном волнении. И первые же строчки заставили мое сердце остановиться.
«Светка, родная моя. Если ты когда-нибудь будешь это читать, значит, все очень плохо. Или меня уже нет, или мы… не вместе. Я пишу это не для того, чтобы ты меня простила. Нет. Я пишу это для себя. Чтобы хоть раз в жизни сказать то, что всегда носил внутри, но так и не смог произнести вслух…»
Я подняла глаза от письма. Огонь в бочке почти погас, лишь красные угли тлели на дне, подернутые седым пеплом. Стало холодно. Ветер пронизывал до костей. Я стояла посреди своего запущенного осеннего сада, сжимая в руке пожелтевший листок, и чувствовала, как земля уходит у меня из-под ног. Что-то, очень важное, должно было сейчас произойти. Что-то, что либо окончательно втопчет меня в грязь, либо… либо изменит всё. Я снова опустила глаза на строчки. И начала читать.
Глава 2
Я вернулась в дом, на ватных ногах добрела до кухни и села за стол. Письмо лежало передо мной на холодной клеенке, как приговор. Руки дрожали так, что я не могла зажечь конфорку, чтобы поставить чайник. В ушах стоял гул. Я снова и снова перечитывала строчки, написанные его сбитым, нервным почерком.
«…помнишь тот год? Десять лет назад. Когда у тебя все посыпалось. Сначала твой маленький бизнес, ателье, в которое ты вложила всю душу, прогорел. А потом ты заболела. Врачи долго не могли поставить диагноз, гоняли по анализам, а ты таяла на глазах. Я смотрел на тебя и сходил с ума от беспомощности. Ты всегда была сильной, мой кремень, а тут… сломалась. Помнишь, как ты плакала по ночам, думая, что я сплю? А я не спал. Я лежал рядом, сжав зубы, и молился всем богам, которых знал и не знал, чтобы они тебя спасли.
А потом нашелся тот профессор в Москве. Единственный, кто давал надежду. Но цена… Я до сих пор помню эту цифру. Она казалась мне астрономической, нереальной. У нас не было таких денег. И взять их было неоткуда. Ты тогда сказала: «Ну и черт с ним. Прорвемся как-нибудь». Ты пыталась улыбаться, но я видел в твоих глазах такой страх, такую безысходность, что у меня сердце разрывалось.
И тогда я решил. У меня ведь ничего не было, кроме тебя. И дачи. Той самой дачи в Загорске, которую мне оставил отец. Ты ее терпеть не могла. Говорила, что это развалюха, черная дыра для денег, что там сыро и пахнет мышами. А для меня это был… мой мир. Место, где я был мальчишкой, где мы с отцом удили рыбу, где пахло соснами и свежеструганным деревом. Каждый гвоздь, каждая доска там — это была моя память, мое детство.
Я продал ее, Свет. Продал за бесценок, первому встречному, потому что деньги нужны были срочно. Тому самому ушлому риелтору, который потом еще долго хвастался, как удачно «отжал» участок у какого-то лоха. А тебе я наврал. Сказал, что вложился в какое-то «выгодное дело» и прогорел. Я видел, как ты смотрела на меня. С жалостью. И с презрением. Ты сказала тогда: «Господи, Игорь, ну как можно быть таким недотепой? Взрослый мужик, а веришь в сказки». И знаешь, что самое страшное? Мне было легче вынести твое презрение, чем твою благодарность или, не дай бог, твою жалость. Я не мог допустить, чтобы ты чувствовала себя обязанной, виноватой. Я хотел, чтобы ты просто жила. Чтобы ты снова стала той самой моей Светкой — сильной, смелой, которая ничего не боится.
Деньги я принес тебе и сказал, что занял у старого армейского друга. Ты поверила. Ты поехала в Москву. И все наладилось. Ты поправилась, снова начала улыбаться, нашла новую работу. А я… я с тех пор ни разу не был в тех краях. Даже проезжая мимо, отворачивался. Будто предал что-то важное. Предал отца, его память. Но каждый раз, когда я смотрел на тебя, я понимал, что сделал все правильно. Потому что твоя жизнь, твоя улыбка стоили тысячи таких дач.
Я не знаю, зачем я это пишу. Наверное, просто хочу, чтобы где-то, хотя бы на бумаге, осталась правда. Я люблю тебя, Свет. Всегда любил. Просто я так и не научился говорить об этом словами. Моя любовь была в том, чтобы молча чинить кран на кухне. В том, чтобы ночью укрывать тебя одеялом. В том, чтобы продать душу дьяволу, лишь бы ты была здорова и счастлива. Прости меня, если сможешь. За то, что не умел быть другим. За то, что молчал».
Я дочитала до конца, и слезы, которые я так долго сдерживала, хлынули потоком. Это были не слезы обиды или злости. Это были слезы… прозрения. Горького, запоздалого прозрения. Я сидела, сгорбившись над столом, и плакала над этим пожелтевшим листком бумаги, над его нескладными, корявыми словами, в которых было больше любви, чем во всех красивых романах, которые я читала.
Вся моя жизнь, все тридцать лет, пронеслись перед моими глазами, но теперь они были освещены другим светом. Я вспомнила тот год. Боже, как же я все вспомнила! Его отчаянные, загнанные глаза. Его молчание, которое я принимала за равнодушие. Его постоянные отлучки «по делам», которые так меня раздражали. И тот день, когда он пришел и сказал, что продал дачу.
— Как продал? — закричала я тогда. — Ты с ума сошел? Это же память об отце!
— Деньги нужны были, — буркнул он, не глядя на меня. — Вложился неудачно.
— Неудачно! — я смеялась злым, истерическим смехом. — Игорь, тебе скоро шестьдесят, а ты все как мальчишка! Веришь в какие-то финансовые пирамиды! Господи, за что мне такое наказание?
Я помню его лицо в тот момент. Каменное, непроницаемое. Он просто развернулся и вышел из комнаты. А я еще долго кричала ему в спину, какая он тряпка и недотепа. А он… он просто спасал меня. И цена этого спасения была не только в деньгах. Ценой было мое презрение. Он взвалил на себя этот крест и нес его молча все эти десять лет.
А я? Я жила с ним рядом и ничего не видела. Слепая, глухая эгоистка, зацикленная на своих обидах. Я требовала от него слов, красивых жестов, а он совершал поступки. Великие, жертвенные поступки, о которых я даже не догадывалась. Его молчание было не равнодушием. Его молчание было щитом. Он защищал меня от правды, от чувства вины. Защищал так, как умел, — неуклюже, по-мужски, скрывая собственную боль за маской черствости.
Развод. Господи, какой же дурой я была. Ведь все началось именно тогда, десять лет назад. Невидимая трещина прошла между нами. Я отдалилась, решив, что он — ненадежный, инфантильный человек, на которого нельзя положиться. А он, наверное, просто устал. Устал от моего непонимания, от вечных упреков, от стены, которую я сама же и возвела. Он просто ушел, потому что больше не мог нести этот груз в одиночку.
Я поднялась и подошла к окну. Дождь перестал, но небо все еще было тяжелым, низким. На мокром асфальте отражались фонари. Мир за окном был прежним. А мой мир, тот, что внутри, — рухнул и рассыпался на мириады осколков. И в каждом из них я видела свое отражение — отражение женщины, которая тридцать лет прожила с мужчиной и так и не смогла его понять. Женщины, которая своей собственной слепотой разрушила свою жизнь.
Глава 3
Следующие несколько дней я жила как в тумане. Письмо я убрала в ящик комода, под стопку чистого постельного белья. Мне казалось, что оно жжет мне руки, даже находясь на расстоянии. Я бродила по опустевшему дому, и каждая вещь теперь рассказывала мне новую историю.
Вот его кресло. Старое, протертое, с вмятиной на сиденье. Сколько раз я пилила его, чтобы он его выбросил? А ведь именно в этом кресле он сидел вечерами, молча глядя в телевизор, после того, как возвращался со своей второй, тайной от меня, работы, на которую устроился, чтобы быстрее отдать тот несуществующий «долг» армейскому другу. Он приходил вымотанный, серый от усталости, а я встречала его упреками, что он совсем не уделяет мне внимания.
А вот полка с книгами. Его любимые детективы. Я всегда посмеивалась над его вкусом, считая это чтиво примитивным. А он, наверное, просто проваливался в эти выдуманные миры, чтобы хоть на час забыть о мире реальном, в котором он был вынужден носить маску неудачника, чтобы уберечь мою гордость.
Память — странная штука. Она услужливо подсовывала мне один эпизод за другим, и каждый из них теперь выглядел иначе. Помню, как мы праздновали юбилей свадьбы, двадцать пять лет. Я так ждала от него какого-то особенного подарка, чуда. А он подарил мне путевку в санаторий, в Кисловодск. Я обиделась. Мне показалось это таким… старческим, таким прозаичным. «Лучше бы шубу купил», — съязвила я тогда. Он промолчал. А сейчас я с ужасом поняла, что эта путевка стоила ровно столько, сколько он получал за месяц на своей второй работе. Он копил на нее полгода, лишая себя всего, чтобы я могла отдохнуть и поправить здоровье. А я…
Я позвонила Ленке, своей лучшей подруге. Единственному человеку, с которым я могла говорить обо всем.
— Лен, привет, — мой голос был хриплым, как у простуженной.
— Светка? Что случилось? На тебе лица нет! — она всегда угадывала мое состояние по одной интонации.
Мы сели на моей кухне. Я налила ей чаю, себе — воды. Рассказать правду я не могла. Это было слишком личное, слишком… Игорево. Его тайна. Я не имела права ее выдавать.
— Лен, скажи мне… я очень плохой человек? — спросила я, глядя в одну точку.
— Ты с ума сошла? Что за вопросы? Ты — самый лучший человек на свете! — она искренне возмутилась.
— Нет. Я… я, кажется, совершила ужасную ошибку. Я разрушила все своими руками, а винила в этом другого человека.
Лена смотрела на меня с сочувствием.
— Светик, развод — это всегда тяжело. Всегда кажется, что можно было что-то исправить. Это пройдет. Ты просто устала. Тебе нужно отвлечься.
— Дело не в разводе, Лен. Или не только в нем. Я будто… всю жизнь смотрела на мир через кривое зеркало. А теперь оно разбилось, и я увидела все, как есть. И это… это так страшно. Увидеть себя настоящую. Эгоистичную, слепую, неблагодарную.
Мы проговорили до поздней ночи. Лена пыталась меня утешить, приводила какие-то примеры из жизни, говорила, что все мужики — козлы, а Игорь — тем более, раз так молча ушел. Я кивала, поддакивала, но внутри все сжималось от боли и стыда. Она не знала. Никто не знал. И от этого было еще горше.
Ночью я не спала. Я достала старый фотоальбом. Вот мы молодые, на свадьбе. Он смотрит на меня таким влюбленным, таким открытым взглядом. Куда потом все это делось? А может, никуда и не делось? Может, это я перестала замечать? Вот мы с маленьким сыном на руках. Игорь держит его так осторожно, так трепетно, будто боится сломать. А я всегда считала, что он был холодным отцом. А может, он просто боялся своей огромной, всепоглощающей любви?
Вот фотография, сделанная как раз в тот год, десять лет назад. Мы на дне рождения у Ленки. Я — в новом платье, улыбаюсь, хотя глаза еще уставшие после болезни. А он стоит чуть позади, в дурацком старом свитере. И смотрит на меня. Я раньше никогда не обращала внимания на его взгляд. А сейчас… сейчас я увидела в нем все. И боль, и нежность, и бесконечную усталость. И такую любовь, от которой у меня перехватило дыхание. Он смотрел на меня, как на чудо. Как на спасенную жизнь. На свою спасенную жизнь.
Я закрыла альбом. Решение пришло само собой. Я не знала, что я ему скажу. Я не знала, зачем я это делаю. Но я должна была его увидеть. Не для того, чтобы просить прощения. Не для того, чтобы все вернуть. А просто… чтобы посмотреть в глаза человеку, которого я, оказывается, совсем не знала. Чтобы увидеть в них отражение не той женщины, которой я себя считала, а той, которой я была на самом деле.
Утром я долго стояла перед зеркалом. Седые пряди в волосах, сеточка морщин у глаз, опущенные уголки губ. За эти три месяца я постарела на десять лет. Я оделась в простое платье, не стала краситься. Мне не хотелось ничего изображать. Я поеду к нему. Прямо сейчас. Я знала адрес его съемной квартиры — нужно было переоформить какие-то документы. Я просто приеду. А дальше… будь что будет.
Глава 4
Я стояла у двери обшарпанной пятиэтажки на окраине города и не решалась нажать на кнопку домофона. Что я скажу? «Привет, я тут мимо проходила»? «Игорь, я все знаю»? Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Я уже развернулась, чтобы уйти, как вдруг дверь подъезда открылась, и на пороге появился он.
Игорь.
Он выглядел… старше. Уставший, осунувшийся, в той же самой старой куртке, в которой ушел из дома. В руке — авоська с кефиром и батоном. Он поднял глаза, увидел меня, и замер. В его взгляде на секунду мелькнуло что-то похожее на испуг. Или на надежду?
— Света? — его голос был хриплым, удивленным. — Ты… что ты здесь делаешь?
— Я… — я растеряла все слова, которые репетировала по дороге. — Я по поводу документов. На дачу. Нужно твое согласие на продажу. Нашей дачи.
Господи, что я несу? Какая дача? У нас не было никакой дачи, кроме той, его… Но это было первое, что пришло в голову.
Он вздрогнул, когда я произнесла слово «дача». Лицо его окаменело, стало таким же непроницаемым, как в тот день, десять лет назад.
— У нас нет дачи, — отрезал он.
— Я знаю, — тихо сказала я. — Я про ту, что под Клином. Общую.
— А, эта… — он отвел взгляд. — Хорошо. Заходи, я подпишу.
Мы молча поднимались по лестнице. Его квартира оказалась крошечной, неуютной однушкой с казенной мебелью. Пахло одиночеством и остывшим кофе. Пока он искал ручку и очки, я осматривалась. На столе — стопка книг, те самые детективы. На тумбочке — фотография в рамке. Наша фотография. Та самая, со дня рождения Ленки.
Он сел за стол, пододвинул ко мне бумаги. Руки у него слегка дрожали. Я смотрела на него, и во мне не было ни злости, ни обиды. Только бездонная, тихая печаль. И нежность. Такая острая, такая пронзительная, что захотелось плакать.
— Игорь, — начала я, и сама не узнала свой голос. — Скажи мне… ты жалеешь о чем-нибудь?
Он поднял на меня глаза. Взгляд был настороженный, колючий.
— О чем я должен жалеть? О том, что ушел? Нет. Так было нужно.
— Я не об этом, — я покачала головой. — Я вообще… о жизни. Было что-то, что ты хотел бы изменить? Сделать по-другому?
Он долго молчал, глядя в окно, на серые крыши соседних домов.
— Знаешь, Света… — сказал он наконец, не поворачиваясь. — Когда летишь в самолете, и он начинает трястись, в голове проносится вся жизнь. И думаешь не о том, чего ты достиг. Не о машинах, не о квартирах. А только о том, чего не успел. Не успел сказать. Не успел сделать для тех, кого любишь. А потом самолет садится, и ты выходишь, и… все забываешь. И снова начинаешь молчать.
Он говорил это так тихо, так отстраненно, словно рассуждал сам с собой. Но я знала, о чем он. О ком он.
Я смотрела на его сгорбленную спину, на седину на висках, на его уставшие, натруженные руки, лежащие на столе. И в этот момент я поняла, что ничего не скажу. Не имею права. Его молчание было его жертвой, его подвигом. Раскрыть его тайну — значило обесценить все, что он сделал. Значило снова заставить его чувствовать себя виноватым, обязанным. Я не могла этого сделать.
Я молча взяла ручку и показала, где нужно расписаться. Он послушно подписал, даже не читая.
— Спасибо, — сказала я, вставая.
— Света… — он обернулся. В его глазах стояла такая тоска, что у меня защемило сердце. — Ты… ты как там? Одна?
— Я справлюсь, — я заставила себя улыбнуться. — У меня все хорошо. Ты за себя не волнуйся.
Я подошла к двери. Уже взявшись за ручку, я обернулась.
— Игорь.
— Да?
— Спасибо тебе.
— За что? — он удивленно вскинул брови.
— За все, — ответила я и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Я спускалась по лестнице, и слезы текли по моим щекам. Но это были уже другие слезы. Светлые. Очищающие. Я не вернула мужа. Я не исправила ошибок прошлого. Но я… я простила. Не его. Себя. Я простила себя за свою слепоту, за свою глухоту, за свою гордыню. Я шла по осенней улице, подставив лицо холодному ветру, и впервые за долгие месяцы чувствовала не боль и не пустоту, а покой. Глубокий, тихий, всепрощающий покой. Я знала, что теперь все будет по-другому. Моя новая жизнь начиналась именно в этот момент.
Глава 5
Вернувшись домой, я первым делом прошла во двор. В железной бочке еще дымились остатки моего прошлого. Пепел осел, превратившись в серую, безжизненную массу. Ветер гонял по саду почерневшие обрывки бумаги. Я постояла немного, глядя на это пепелище, а потом вернулась в дом.
На кухонном столе так и остались стоять две чашки — моя и Ленкина. Я убрала их, вымыла, вытерла насухо и поставила в шкаф. Затем достала из ящика комода письмо. «Мое несказанное». Я еще раз пробежала глазами по строчкам. Теперь они не причиняли боли. Они вызывали лишь светлую грусть и чувство глубокой благодарности. Этому молчаливому, неуклюжему, бесконечно любившему меня человеку. И судьбе, которая все-таки дала мне шанс узнать правду. Пусть и так поздно.
Что делать с письмом? Сохранить? Как вечное напоминание о своей ошибке? Или сжечь? Как символ того, что я отпускаю прошлое, принимая его со всеми его тайнами и недосказанностями?
Я подошла к плите, зажгла конфорку. Синий язычок пламени затрепетал, ожил. На секунду я замерла, прижав листок к груди. Это была последняя ниточка, связывающая меня с прежней жизнью, с тем Игорем, которого я знала и не знала одновременно. Потом я протянула руку и поднесла уголок письма к огню.
Бумага не вспыхнула сразу, как в тот раз, в бочке. Она нехотя занялась, потемнела по краям, потом огонек побежал по строчкам, съедая слова, съедая его признание, его боль, его любовь. Я смотрела, как исчезают буквы, как они превращаются в черный пепел, и чувствовала, как освобождается моя душа. Я сжигала не его тайну. Я сжигала свою вину. Свою обиду. Свое тридцатилетнее заблуждение.
Когда от письма остался лишь маленький черный комочек, я выключила газ. Смела пепел в ладонь, вышла на крыльцо и протянула руку. Легкий ветерок подхватил черные хлопья и унес их в серое осеннее небо. Они растворились без следа, словно их никогда и не было.
Я стояла на крыльце и глубоко дышала. Воздух был холодным, чистым, пах прелой листвой и дождем. Впервые за долгое время я почувствовала не тяжесть прошлого за спиной, а легкость. Опустошенный дом больше не казался мне тюрьмой. Он стал просто домом. Моим домом. Местом, где я начну новую главу.
Я не знаю, что будет дальше. Может быть, мы еще когда-нибудь встретимся с Игорем — на свадьбе сына или на юбилее у общих друзей. И я смогу посмотреть на него спокойно, с тихой нежностью и пониманием. Мы не будем вместе. Наш поезд ушел, и пытаться запрыгнуть в последний вагон — глупо и бессмысленно. Слишком много времени потеряно, слишком много не сказано вовремя. Но теперь между нами больше не будет стены из обид и упреков. Будет только светлая память о том, что когда-то мы были друг у друга. И о том, что любовь бывает разной. Иногда — громкой и страстной. А иногда — тихой, молчаливой и жертвенной. И кто знает, какая из них — настоящая.
Я улыбнулась. Впервые за три месяца это была не вымученная гримаса, а настоящая, искренняя улыбка. Улыбка сквозь слезы. Но это были слезы не горя, а принятия.
Я выбросила пепел. Я была свободна. Не от памяти — от обиды. И этого было достаточно, чтобы начать жить. С чистого листа. На котором еще так много места для новых историй.