Солнце в моем саду – гость особенный. Оно не жарит, не выжигает землю до трещин, а словно бы процеживается сквозь старые яблони, ложится на грядки мягкими, теплыми пятнами. В такие августовские дни мир кажется незыблемым, правильным, устроенным раз и навсегда. Я, Галина Петровна, вдова уже десятый год, но не одинокая. Мое одиночество – это тишина, наполненная голосами прошлого, шелестом листвы и жужжанием пчел над кустами флоксов.
Вот и сейчас я стою с лейкой в руках, и вода тяжелой, живой струей льется под корень пышного пиона. Земля благодарно пьет, пахнет влагой и прелой листвой. Мой Вадим всегда говорил: «Галочка, у тебя не руки, а продолжение земли. Что ни посадишь – всё в рост пойдет». Я улыбаюсь этим воспоминаниям. Вадима нет, а слова его живы, они, как невидимые корни, держат меня на этом свете.
Наш дом, наш сад, наша дача – всё это он, мой Вадим. Человек с большой буквы, как раньше говорили. Честный, прямой, с открытой улыбкой и сильными, надежными руками. Он всё умел: и крышу перекрыть, и с машиной справиться, и слово такое найти, что любая обида таяла, как снег на ладони. Коллеги на работе его уважали донельзя, друзья ценили, а я… я просто любила. Любила так, как любят раз и на всю жизнь, без остатка, без сомнений. И он отвечал мне тем же.
Каждый уголок этого дома хранит его тепло. Вот кресло у окна, где он любил читать газеты по вечерам, чуть потертые подлокотники помнят его локти. Вот на стене фотография – мы молодые, на берегу моря, и ветер треплет мои волосы, а он обнимает меня так крепко, словно боится, что улечу. А вот наша гордость – дача. Место, куда мы вложили всю душу и все сбережения. Вадим тогда так радовался, когда нашел этот участок. «Это наше родовое гнездо будет, Галя! – говорил он, показывая на план. – Здесь внуки бегать будут, здесь мы с тобой старость встретим, в тишине и покое».
И ведь встретили бы, если бы не та проклятая болезнь, что унесла его так рано. Но даже уходя, он думал обо мне. Всё устроил, всё предусмотрел, чтобы я ни в чем не нуждалась. «Живи, родная, и ни о чем не горюй. Я всегда рядом буду», – шептал он мне в последние дни. И я верила. Я и сейчас верю. Он рядом. В каждом цветке, в каждом солнечном луче, в тихом скрипе половиц.
Моя жизнь – это ритуал. Утром – обход сада, потом неспешный завтрак на веранде, потом дела по дому. Никакой суеты, никаких потрясений. Всё предсказуемо и спокойно. Сын с семьей живет в городе, звонит исправно, внуки приезжают на каникулы. Чего еще желать в мои шестьдесят? Только покоя. И он у меня есть. Этот покой, выстроенный на прочном фундаменте счастливого прошлого.
– Петровна! Галина! – раздался через забор знакомый голос.
Я обернулась. У калитки стояла Мария Ивановна, моя соседка. Старушка она уже, за семьдесят перевалило, сухонькая, сгорбленная годами, но глаза еще живые, острые, как у птички. Мы с ней дружим, сколько я себя здесь помню. Вместе и горем делились, когда мужей схоронили, и радостями – когда внуки рождались. Она – часть моего привычного, устоявшегося мира.
– Ивановна, здравствуй, дорогая! – я поставила лейку и пошла к ней, вытирая руки о фартук.
– Здравствуй, Галочка. Что, всё в трудах, всё в заботах? Прямо как пчелка, не можешь без дела сидеть.
– А куда мне торопиться? – улыбнулась я. – Вот, с цветочками своими разговариваю.
– Разговариваешь, это хорошо, – кивнула она. – Я вот к тебе по делу. Ты сегодня вечером не занята? Заглянула бы ко мне на чаек. Пирог испекла яблочный, по нашему старому рецепту. Одна есть совсем тоскливо.
Приглашение на чай к Марии Ивановне – это тоже часть нашего ритуала. Раз в неделю, а то и чаще, мы собираемся то у меня, то у нее, перемыть косточки местным новостям, повздыхать о ценах, похвастаться успехами внуков. Обычные стариковские разговоры, которые согревают душу лучше любого пледа.
– Конечно, приду, Ивановна! С удовольствием. К шести ждать?
– Давай к шести, я как раз самоварчик поставлю, – её лицо прояснилось. – Чай у меня новый есть, с чабрецом. Душистый…
– Вот и славно. До вечера тогда.
Она кивнула и, шаркая стоптанными калошами, побрела к своей калитке. А я вернулась к своим флоксам. Белые, розовые, лиловые – они стояли пышными шапками, источая сладкий, чуть горьковатый аромат. Аромат уходящего лета, аромат моего спокойствия. Я вдохнула его полной грудью, чувствуя, как внутри разливается тихая радость. Как же хорошо, когда всё на своих местах. Когда рядом есть старый друг, в саду цветут цветы, а в сердце живет светлая память о самом лучшем человеке на свете.
Я и представить себе не могла, что через несколько часов этот мой уютный, незыблемый мир, любовно выстроенный по кирпичику, рухнет, погребая под своими обломками всё, во что я свято верила. Что аромат чабреца смешается с запахом горечи и лжи. И что обычное чаепитие у соседки разделит мою жизнь на «до» и «после».
Глава 2. Чашка чая с привкусом беды
Ровно в шесть, как и договаривались, я постучала в дверь Марии Ивановны. Её домик, такой же старенький, как и она сама, встретил меня запахом печеных яблок и сушеных трав, которые пучками висели под потолком в сенях. Этот запах был символом уюта, чего-то настоящего, деревенского.
– Проходи, Галочка, проходи, – засуетилась хозяйка. – Разувайся, вот тапочки тебе.
В комнате было сумрачно и тепло. На круглом столе, покрытом старой, но идеально чистой клеенкой в цветочек, уже стоял пузатый электрический самовар, блестевший медным боком. Рядом – вазочка с малиновым вареньем, блюдце с нарезанным лимоном и, конечно, главное украшение – румяный яблочный пирог на большом фаянсовом блюде.
– Ох, какая красота, Ивановна! Прямо как в детстве у бабушки, – искренне восхитилась я.
– Старалась, – скромно улыбнулась она. – Садись, сейчас чай будем пить.
Мы уселись друг напротив друга. Она налила в наши старенькие фарфоровые чашки с отбитыми кое-где ручками дымящийся, ароматный чай. Разговор, как всегда, начался с мелочей. Обсудили погоду – мол, август в этом году на удивление теплый, но ночи уже холодные, осенью тянет. Посетовали, что у соседки напротив куры опять все грядки перекопали. Мария Ивановна рассказала, что внучка ее младшая в первый класс пошла, такая смешная, с огромными бантами. Я, в свою очередь, поделилась новостями от сына – на работе у него повышение намечается.
Всё шло как обычно. Привычный, успокаивающий ход беседы двух пожилых женщин, чьи жизни давно текут по одному руслу. Я отрезала себе еще кусочек пирога – он и вправду был изумительный, с кислинкой, тающий во рту – и с удовольствием отпила чай.
– А помнишь, Ивановна, как мы раньше на этой самой веранде с мужиками нашими сидели? – с теплотой в голосе сказала я. – Мой Вадим на гитаре бренчит, а твой Николай ему подпевает. Весело было…
Мария Ивановна вдруг замолчала. Она поставила чашку на блюдце, и я услышала, как звякнул фарфор. Её руки, сухие, в коричневых старческих пятнах, мелко дрожали. Я подняла на нее глаза и увидела, что лицо ее как-то разом постарело, осунулось, а в глазах застыла такая тоска, что у меня сердце екнуло.
– Что с тобой, Маша? – я даже назвала ее по-молодому. – Тебе нехорошо?
Она медленно покачала головой. Потом подняла на меня тяжелый, долгий взгляд. И в этом взгляде было столько всего – и жалость, и какая-то застарелая боль, и даже… страх.
– Галя… – начала она тихо, почти шепотом. – Тяжело мне. Камень на душе ношу, много лет уже. Больше не могу.
– Какой камень? Что случилось? – я встревожилась не на шутку. Может, с детьми у нее что-то, со здоровьем…
Она глубоко, прерывисто вздохнула, словно ныряльщик перед погружением в холодную воду.
– Вот ты всё Вадима своего вспоминаешь… – голос ее дрогнул. – Святым его считаешь. И правильно, хороший он был муж, заботливый. Для тебя… он всё делал.
Последние слова она произнесла с каким-то странным нажимом. Я напряглась. Мне не понравилось, к чему она клонит. Защитная реакция сработала мгновенно.
– Что значит «для меня»? Вадим для всех был человеком с большой душой. Честнее его я и не знала никого. Всю жизнь на одном заводе, на хорошем счету, ни копейки чужой никогда не взял!
– Не взял… – горько усмехнулась Мария Ивановна, и эта усмешка полоснула меня по сердцу. – Галя, ты только выслушай меня, не перебивай. И не сердись. Я это не со зла тебе говорю, а потому что… совесть замучила. Перед Петром Степановичем совесть…
При упоминании этого имени я замерла. Петр Степанович. Наш сосед, с другого конца улицы. Тихий, интеллигентный мужчина, бывший учитель. Он умер лет пятнадцать назад, почти сразу после своей жены. Детей у них не было, так и жили вдвоем, бобылями. Мы с ними не то чтобы дружили, но отношения поддерживали хорошие. Вадим иногда помогал ему по хозяйству, то забор поправить, то еще что.
– Причем здесь Петр Степанович? – не поняла я.
– А притом, Галя… притом, – Мария Ивановна сцепила пальцы в замок так, что костяшки побелели. – Помнишь, как вы дачу свою покупали? Радости-то сколько было. Вадим твой прямо светился весь. Говорил, подкопили, да еще родители помогли немного. Так ведь?
– Ну да, так, – подтвердила я, всё еще не понимая, к чему этот разговор. – Мы много лет откладывали, во всем себе отказывали.
– Отказывали, – кивнула соседка. Её взгляд стал отсутствующим, она смотрела куда-то сквозь меня, в прошлое. – А ты не задумывалась никогда, почему Петр Степанович тогда так сдал резко? Прямо почернел весь, за год сгорел. Все думали – от тоски по жене. А он не от тоски сгорел, Галя. Он от обиды сгорел. От предательства…
В комнате повисла тишина, густая, звенящая. Только самовар тихонько гудел да часы на стене отсчитывали секунды, которые казались вечностью. Холодный липкий страх начал подбираться к моему сердцу. Я чувствовала, что сейчас услышу что-то страшное, что-то, что нельзя будет «разслышать» обратно.
– Маша, не говори загадками, – мой голос сел. – Что ты хочешь сказать?
И тогда она начала говорить. Дрожащим, срывающимся голосом. Рассказывать историю, которая случилась много лет назад, но которую она хранила в себе, как ядовитый осколок. Историю о доверии, обмане и деньгах. Больших деньгах. Всех деньгах, что были у одинокого старика Петра Степановича. Деньгах, которые он откладывал всю жизнь на старость, продав квартиру родителей в городе.
– Он ведь Вадиму твоему верил, как самому себе, – шептала Мария Ивановна, и слезы катились по ее морщинистым щекам. – Вадим ему рассказал про одно «очень выгодное дело». Какое-то вложение, инвестиция, я в этом не понимаю. Говорил, деньги можно удвоить, а то и утроить за пару месяцев. И Петр Степанович ему поверил… Отдал всё, до копеечки. Вадим даже расписку ему написал, всё честь по чести.
Она замолчала, чтобы перевести дух. Я сидела, как громом пораженная. В голове не укладывалось. Мой Вадим? Мой кристально честный, порядочный Вадим… и какие-то сомнительные «инвестиции»? Этого не могло быть. Это какая-то чудовищная ошибка.
– А через пару месяцев Вадим пришел к нему, развел руками и сказал: «Прогорело дело, Степаныч. Не пошло. Сам в убытке остался». И всё. А Петр Степанович… он ведь человек тихий был, не скандальный. Поверил. Что ему оставалось? Только… вскоре после этого разговора вы свою дачу купили. Ту самую. Которую ты всегда считала вашим общим семейным вложением…
Последние слова упали в тишину, как камни в глубокий колодец. Я смотрела на Марию Ивановну и не могла произнести ни слова. Воздуха не хватало. Пирог, который еще минуту назад казался таким вкусным, подступил к горлу тошнотворным комком. Чай в чашке остыл, и на поверхности плавал одинокий листик чабреца.
Глава 3. Фундамент, построенный на слезах
Мир сузился до размеров старой кухни Марии Ивановны. Стены с выцветшими обоями в мелкий цветочек, тиканье часов, потухший медный бок самовара – всё это вдруг стало декорациями в какой-то страшной, абсурдной пьесе, где мне отвели главную роль, не спросив согласия.
– Ты… ты врешь… – выдохнула я. Голос был чужим, сиплым. – Ты всё врешь! Зачем? Зачем ты это говоришь? Позавидовала нашему счастью? Решила очернить память о нем?
Я вскочила со стула, опрокинув чашку. Коричневая струйка чая потекла по клеенке, капая на пол. Но Мария Ивановна даже не шелохнулась. Она не обиделась, не стала оправдываться. Она просто смотрела на меня своими выцветшими глазами, и в них была такая вселенская усталость и горечь, что моя защитная злость начала давать трещину.
– Если бы я завидовала, Галя, я бы рассказала тебе об этом еще тогда, двадцать лет назад, – тихо ответила она. – Чтобы посмотреть, как ты будешь мучиться. А я молчала. Молчала, потому что слово дала.
Она медленно поднялась, подошла к старому комоду, выдвинула скрипучий ящик и достала оттуда пожелтевший, сложенный вчетверо листок бумаги. Это была школьная тетрадная страница в клеточку.
– Вот, – она протянула листок мне. – Он пришел ко мне в тот вечер, когда понял, что его обманули. Петр Степанович. Плакал, Галя. Сидел вот на этом самом стуле, где ты сидишь, и плакал, как ребенок. Не от денег – от того, что человек, которого он считал другом, так с ним поступил. Он всё понял, когда услышал, что вы дачу покупаете. Сложил два и два. Он ведь не дурак был, учитель математики.
Мои руки дрожали так, что я едва могла удержать этот листок. Я развернула его. Аккуратным, каллиграфическим почерком учителя было написано что-то вроде предсмертной записки, адресованной Марии Ивановне. Он писал, что жить больше не хочет, что вера в людей потеряна. И описывал всю историю с деньгами, с «выгодным вложением», с Вадимом. В конце была приписка: «Машенька, милая, прошу тебя, не поднимай шума. Я не хочу грязи. Просто знай, что на свете бывает и такое. И клятву с тебя беру – молчи, пока… пока совесть тебе не прикажет говорить. Пусть живут. Бог им судья».
Я читала эти строки, и буквы расплывались у меня перед глазами. Но я узнала не только почерк Петра Степановича. На обороте, размашистым, знакомым до боли почерком моего Вадима, была та самая расписка. «Я, Вадим Николаевич Кравцов, взял в долг у Петра Степановича Романова сумму в размере…» Дальше стояла цифра. Цифра, от которой у меня потемнело в глазах. Она почти в точности соответствовала стоимости нашей дачи.
– Он мне эту расписку отдал, – продолжала Мария Ивановна, вернувшись на свое место. – Сказал: «Вот, это всё, что у меня осталось. Хочешь – иди в милицию. Но я не пойду. Стыдно». А я не пошла. Испугалась, наверное. Да и слово ему дала. Он через месяц в больницу загремел с сердцем, и больше оттуда не вышел. А я с этим живу, Галя. Все эти годы. Каждый раз, когда вижу тебя, счастливую, в саду своем копаешься или на дачу едешь, у меня сердце кровью обливается. Потому что я знаю, на чем это счастье построено.
Она замолчала, и в этой тишине я слышала, как гулко стучит мое собственное сердце. Удар, еще удар. Оно пыталось пробить грудную клетку, вырваться из этого кошмара.
Воспоминания, которые я так бережно хранила, начали одно за другим менять свой цвет. Вот Вадим приходит домой, сияющий, и бросает на стол папку с документами. «Всё, Галочка, наша! Наша дача!» Я обнимаю его, целую, плачу от счастья. А он… что было в его глазах тогда? Радость? Или триумф обманщика, провернувшего удачную сделку?
Вот мы впервые приезжаем туда. Заросший бурьяном участок, покосившийся домик. Вадим, засучив рукава, с энтузиазмом говорит: «Ничего, мы тут такой рай устроим!» И мы устроили. Каждое дерево посажено нашими руками, каждая доска в беседке прибита им. Я всегда думала, что это место пропитано нашей любовью, нашим трудом. А теперь… теперь мне казалось, что земля под ногами пропитана слезами и болью униженного старика.
– Я не забуду никогда, как Петр Степанович плакал на моем пороге, униженный и обманутый, – голос Марии Ивановны стал тверже, в нем зазвучал металл. – А твой Вадим… он даже глазом не моргнул. Продолжал с ним здороваться при встрече, спрашивать о здоровье. И я не забуду, как ты всю жизнь гордилась этой дачей, не зная, чьи слезы на ее фундаменте пролиты. Прости меня, Галя. Но я больше не могла молчать. Старая стала, помирать скоро. Не хочу этот грех с собой на тот свет уносить.
Она смотрела мне прямо в глаза, и я не могла отвести взгляд. Шок. Это было не просто потрясение, это было землетрясение, которое разрушило основы моего мира. Образ моего мужа, светлый, безупречный, как икона, на которую я молилась все эти годы, треснул, осыпался, и из-под позолоты проступило уродливое, незнакомое мне лицо лжеца и вора.
Всё, во что я верила, оказалось ложью. Наше уютное гнездышко, наша тихая гавань, наша гордость – всё это было куплено ценой человеческой жизни. Ведь Петр Степанович умер не от болезни. Он умер от того, что у него отняли не деньги, а веру. А человек без веры жить не может.
Я сидела, онемевшая, пригвожденная к этому стулу на чужой кухне. Мир вокруг потерял звуки и краски. Я не чувствовала ни горечи во рту, ни боли в сердце. Была только оглушающая, ледяная пустота. Пустота на месте, где раньше была моя жизнь, моя любовь, моя память.
Глава 4. Руины в моей душе
Как я добралась до дома, я не помню. Ноги несли меня сами, на автопилоте. Вот калитка, вот знакомая дорожка, посыпанная гравием, вот крыльцо. Ключ в замке повернулся с привычным скрипом. Я вошла в дом и закрыла за собой дверь. И только здесь, в тишине и одиночестве, меня накрыло.
Сначала это был не плач, а тихий, сдавленный стон, вырвавшийся из самой глубины души. Я сползла по стене в прихожей и так и осталась сидеть на полу, обхватив колени руками. Мир, который еще утром был таким ясным и надежным, рассыпался в пыль. Всё, что составляло основу моего существования – любовь, верность, честность моего мужа – оказалось фальшивкой, искусно сделанной подделкой.
Я встала и, шатаясь, прошла в комнату. Мой взгляд упал на стену, на ту самую фотографию, где мы с Вадимом были молодыми и счастливыми. Его улыбающееся лицо… Раньше я видела в этих глазах любовь и нежность. А сейчас? Сейчас я пыталась разглядеть в них хоть тень лжи, хоть намек на двуличие. Но не находила. Он смотрел на меня всё так же открыто и любяще. И от этого становилось еще страшнее. Как можно было так жить? Так мастерски носить маску, что даже я, его жена, прожившая с ним бок о бок тридцать лет, ничего не заподозрила?
Я подошла к серванту, где в резной деревянной шкатулке хранились все наши документы. Дрожащими руками я нашла свидетельство о собственности на дачный участок. Вот оно. Бумага с водяными знаками, печатью. Фамилия владельца – Кравцов Вадим Николаевич. А за этой бумагой – сломанная жизнь другого человека.
Волна гнева, горячего и яростного, поднялась во мне. Гнев на него, на Вадима. Как он мог? Как он мог так поступить со мной? Он ведь не просто обманул Петра Степановича, он обманул и меня! Он позволил мне радоваться этой даче, вкладывать в нее душу, гордиться ею, не зная, какой ценой она досталась. Он сделал меня соучастницей своего преступления. Все эти годы я жила во лжи, наслаждалась плодами чужого горя.
Я сбросила со стола стопку журналов. Схватила с комода его фотографию в рамке и с силой швырнула ее на пол. Стекло разлетелось с сухим треском. Осколки сверкнули на ковре. Я смотрела на его лицо, теперь уже искаженное трещинами, и шептала: «Предатель… Предатель…»
Но гнев быстро прошел, уступив место другому чувству – всепоглощающей, бездонной горечи. Ведь я любила его. Несмотря ни на что, я продолжала его любить. Я любила тот образ, который создала себе, и который он так умело поддерживал. И теперь, когда этого образа не стало, я оплакивала не только обманутого старика, но и свою собственную разрушенную любовь. Я оплакивала нас. Нашу жизнь, которая оказалась построенной на гнилом фундаменте.
Я бродила по дому, как привидение. Каждая вещь кричала о нем, напоминала о нашем общем прошлом, которое теперь было отравлено. Вот его любимая чашка, из которой я так и не решилась пить после его смерти. Вот его свитер, который до сих пор хранит его запах. Всё это было моим миром. А теперь этот мир был мертв.
Я поняла, почему Мария Ивановна так долго молчала. И почему решилась рассказать именно сейчас. Это был не злой умысел. Это был крик её собственной совести. Она несла этот груз в себе двадцать лет. Она смотрела на меня, видела мое наивное счастье и страдала. Страдала за меня, за Петра Степановича, за саму себя, связанную клятвой. И сейчас, на пороге вечности, она просто не смогла уйти, не очистив душу. Она передала эту ношу мне, законной наследнице не только имущества, но и грехов своего мужа.
Ночь я провела без сна. Сидела в том самом кресле у окна, где он любил читать газеты, и смотрела в темноту. Мысли, как злые осы, роились в голове. Что делать? Как жить дальше с этой правдой? Сделать вид, что ничего не было? Постараться забыть, как страшный сон? Но я знала, что не смогу. Этот рассказ, эта пожелтевшая расписка уже вросли в меня, стали частью меня.
Я больше никогда не смогу приехать на эту дачу с легким сердцем. Я не смогу сажать там цветы, не думая о том, чьи слезы поливали эту землю до меня. Я не смогу сидеть в беседке, не вспоминая о старике, который умер в нищете и отчаянии. Эта дача стала для меня не символом семейного счастья, а памятником чужому горю. Немым укором моему покойному мужу. И мне.
К утру, когда первый робкий луч солнца пробился сквозь занавески, во мне что-то изменилось. На смену шоку, гневу и горю пришла холодная, трезвая решимость. Я не могу изменить прошлое. Я не могу воскресить Петра Степановича и вернуть ему деньги. Я не могу заставить своего мужа ответить за свой поступок. Но я могу сделать то, что должна. То, что хоть как-то сможет восстановить справедливость. Хотя бы в моих собственных глазах.
Я встала с кресла. Мои ноги больше не дрожали. В голове была абсолютная ясность. Я знала, что нужно делать. Это было единственно верное решение. Трудное, болезненное, но необходимое. Как операция, после которой останется шрам, но которая спасет жизнь. Не физическую, но духовную.
Глава 5. Искупление
На следующий день я позвонила сыну.
– Алло, мама? Что-то случилось? Голос у тебя какой-то… странный.
– Все в порядке, сынок, – ответила я ровно, стараясь, чтобы он не уловил ночной бури, пронесшейся в моей душе. – У меня к тебе деловое предложение. Вы же с Леной давно хотели участок поближе к городу. Я решила продать нашу дачу.
На том конце провода повисла пауза.
– Продать? Мам, ты серьезно? – в голосе сына слышалось недоумение. – Но… ты же ее так любишь. Это же память об отце.
Сердце сжалось при этих словах. Память. Да, теперь это была именно та память, от которой я хотела избавиться.
– Я все обдумала, Павел. Мне уже тяжело за ней ухаживать одной. А вам ездить далеко. Так будет лучше для всех. Деньги я вам отдам, добавите на новую.
Я врала. Врала собственному сыну, и от этого было гадко. Но рассказать ему правду я не могла. Я не хотела разрушать его светлые воспоминания об отце. Пусть для него, для моих внуков, Вадим останется героем, идеалом мужчины и главы семьи. Эту горькую правду я понесу одна. Это мой крест.
Сын еще пытался меня отговорить, но, наткнувшись на мою несгибаемую решимость, сдался. Найти риелтора и запустить процесс продажи оказалось делом техники. Уже через неделю на нашей калитке висело объявление «ПРОДАЕТСЯ».
Каждый раз, когда приезжали покупатели, я чувствовала себя предательницей. Я ходила по участку, который мы с Вадимом превратили в цветущий сад, и показывала плоды наших трудов. «А вот это беседка, муж сам строил. А здесь у нас розарий, очень редкие сорта». Я говорила правильные слова, улыбалась, а внутри всё кричало. Я продавала не просто дом и землю. Я продавала тридцать лет своей жизни. Продавала свои иллюзии.
Сделка состоялась через месяц. Когда новые хозяева, молодая симпатичная пара, протянули мне руку после подписания документов, я с трудом выдавила из себя улыбку. Я отдала им ключи, и в этот момент почувствовала не горечь утраты, а странное, почти болезненное облегчение. Словно сняла с плеч непосильную ношу.
Вернувшись домой, я положила на стол пачку денег. Сумма была приличной. Я смотрела на эти купюры и видела в них не возможность купить новую машину или съездить на курорт. Я видела в них эквивалент страданий одного хорошего, доверчивого человека. Это были не мои деньги. И никогда моими не были.
Я знала, что делать дальше. В нашем городе был благотворительный фонд, который помогал одиноким старикам – «Теплый дом». Я много раз читала о нем в местной газете. На следующий день я пошла в банк. Я не стала переводить деньги на счет. Я сняла всю сумму наличными, до последней копейки. Сложила их в большую, неприметную сумку.
Офис фонда находился в старом здании в центре города. Я дождалась вечера, когда на улице стемнело, и сотрудники разошлись по домам. Я не хотела ни вопросов, ни благодарностей. Это было не пожертвование. Это было возвращение долга.
Я подошла к двери, убедилась, что вокруг никого нет, и оставила сумку на пороге. К ручке я прикрепила маленький конверт без обратного адреса. Внутри лежал листок, на котором было написано всего несколько слов: «В память о Петре Степановиче Романове. Помогите тем, кто одинок и обманут».
И ушла. Не оглядываясь.
Домой я шла пешком, через весь город. Августовский вечер был теплым, в небе горели первые звезды. Я шла и впервые за эти дни дышала полной грудью. На душе не стало легко и радостно. Нет. Там остался шрам, который будет ныть до конца моих дней. Но ушла тяжесть. Ушел стыд.
Моя жизнь больше никогда не будет прежней. Я научилась жить с новой правдой. Мой Вадим не был святым. Он был обычным человеком, со своими слабостями и грехами. Возможно, он оступился раз в жизни, поддался искушению. Возможно, он сам потом мучился этим, кто знает? Я больше не судила его. Я просто приняла это как данность. Я любила его, и я искупила его вину, как смогла.
С Марией Ивановной мы продолжаем пить чай. Но разговоры наши стали другими. Мы редко говорим о прошлом. Но когда наши взгляды встречаются, я вижу в ее глазах не жалость, а глубокое уважение и понимание. Наша дружба, прошедшая через это испытание, стала только крепче. Нас теперь связывает не только общее прошлое, но и общая, горькая тайна.
Иногда я смотрю на его фотографию – ту, что без стекла. И мне кажется, что его взгляд стал другим. В нем больше нет самодовольной уверенности. В нем появились грусть и… благодарность. А может, это я просто хочу так думать.
Я больше не идеализирую прошлое. Я научилась видеть мир не только в черно-белых тонах. В нем есть место и большой любви, и страшному предательству, и раскаянию, и прощению. И это, наверное, и есть настоящая жизнь. Сложная, непредсказуемая, но всё-таки моя.