Найти в Дзене
Издательство Libra Press

В полк пришло требование о назначении одного офицера в командировку на Кавказ

Из "воспоминаний" генерала от инфантерии Baлepианa Александровича Бельгарда

В 1834 г. я, в чине подпоручика, был командирован в Петергоф, в Конно-гренадерский полк, для обучения людей пешему строю. С конно-гренадерскими офицерами я очень сошелся и жил так отлично и покойно, пока раз вечером не узнал от своих новых товарищей, что к ним в полк пришло требование о назначении одного офицера в командировку на Кавказ, что из их полка назначен Горголи и что в каждый полк гвардии пришло подобное же требование.

Я всегда мечтал о переводе на Кавказ и потому сейчас же поехал в Петербург и явился к полковому командиру Микулину (Василий Яковлевич). Оказалось, что от нашего полка (здесь Преображенский) уже назначен прапорщик Батюшков, и, несмотря на то, что по правилам нужно было назначить одного из старших субалтерн-офицеров, а я был старше чином Батюшкова, Микулин ни за что не хотел переменить назначения.

При подобном случае я считал возможным прибегнуть и к протекции, а потому от Микулина побежал к старшему полковнику Назимову (Владимир Николаевич?), который меня очень любил. Назимов, имевший большое влияние на полкового командира, видя мое горе, не отказал мне в помощи, пошел тотчас же к Микулину и в тот же день всё было переделано: вместо Батюшкова назначен я, а учить конно-гренадер послали Челищева. Это было в марте 1835 года.

Из других полков гвардии назначены были: от Конного Головин, от Кирасирского князь Барятинский, от Финляндского Жигмонт (Семен Осипович). С последним мы согласились отправиться вместе, и поехали на Орел, Курск, Харьков, Ростов. Хотя я принял все меры, чтобы ехать сколь возможно удобнее, устроил себе сиденье вроде кресел, которое переносилось и привязывалось к переплету перекладной, но, тем не менее, приехал в Ставрополь не только голодный, но и очень усталый.

Утром мы сейчас же явились к командующему войсками генералу Вельяминову (Алексей Александрович), который принял нас очень ласково и в тот же день велел обоим прийти к нему обедать. Генерал жил тогда в Ставрополе с большою пышностью; каждый день у него обедало много офицеров и стол был самый изысканный. Генерал был большой гастроном, но хворал и почти ничего не мог есть, однако любил кормить своих гостей и любовался их аппетитом.

Попав на такой обед голодным после дороги, я не церемонился и подкладывал себе с каждого блюда очень исправно. В середине обеда, когда я съел целую тарелку чего-то очень вкусного, какой-то соус с мясом, генерал обратился ко мне с вопросом: "Дражайший (это было его обычное обращение), как ты думаешь, что ты сейчас ел?" Я ответил, что, кажется это были фазаны. Оказалось, что нет. Тогда я сказал, что верно цыплята. Генерал засмеялся. "Нет, дражайший, это были лягушки".

Все рассмеялись, но я не сконфузясь ответил, что лягушки, так лягушки, но они так вкусны, что я не откажусь и повторить это блюдо. Генерал велел подать мне ещё и был очень доволен.

Меня назначили в Тенгинский полк, а Жигмонта в Кабардинский. Предполагалась экспедиция на восточный берег Чёрного моря, и отряд собирался около Ольгинского укрепления, на реке Абин. В Тенгинском полку я попал в роту капитана Волынского. Это был старый, седой, боевой кавказский офицер. В роте его я был недолго. Чтобы быть в одном полку с Жигмонтом, мне удалось поменяться с лейб-гренадером Казнаковым и перейти в Кабардинский полк.

Для меня вышло очень удачно, что я перешел в Кабардинский полк, потому что там оказалась вакансия ротного командира и мне велели принять начальство над 2-й карабинерной ротой. Вакансия эта открылась потому, что батальонный командир, майор Новицкий, был устранен от должности за то, что в "деле" струсил и был усмотрен под телегой.

Ротный командир, капитан Баллаш принял начальство над 2-м батальоном, а мне дали его роту. В моей роте был только один офицер, прапорщик Копанов, из армян, очень глупый; но зато фельдфебель Александров был превосходный старый боевой кавказец. Отряд собрался около Ольгинского, и Вельяминов должен был сам вести экспедицию.

Местность, где отряд стоял, была нездоровая, и я, от непривычки, сильно заболел лихорадкой. Вельяминов, узнав об этом, хотел не брать меня в экспедицию и уговаривал "остаться и лечиться". Конечно, я отказался. Не идти в экспедицию и сдать другому мою роту было выше моих сил, и я, перемогаясь, выступил в поход.

Дела моего товарища Жигмонта были не так хороши, как мои: ему, вместе с другими офицерами его отряда, было поручено дежурить у парома через Абин, потом, через Кубань, и наблюдать за переправой войск. Он начал рассуждать, что "приехал из гвардии вовсе не для того, чтобы быть на пароме", и тому подобный вздор.

Конечно, это возбудило против него основательное неудовольствие со стороны полкового командира Александра Григорьевича Пирятинского (ермоловский боевой офицер).

Наконец, мы выступили в экспедицию на левый берег Кубани. Вельяминов шел с нами, в середине отряда, где находились главные силы и обоз. С Вельяминовым шло 30 верблюдов, навьюченных провизией и принадлежностями для стола. Каждый день у него обедало десятка три или четыре офицеров из его свиты и из отрядных. Мы подвигались медленно. Главные силы и обоз прошли в первый день всего 5 верст ущельем; Вельяминов ехал в дрожках.

Этот первый день показался мне очень трудным; моя рота весь день была на одном из флангов, и путешествие пешком по горам для больного лихорадкой было очень утомительно. К ночи люди должны были смениться, немного отдохнуть и чего-нибудь поесть. Когда мы уже остановились на ночлег, вдруг приезжает штабс-капитан Лабынцев (Иван Михайлович), адъютант начальника нашей 20-й дивизии, генерала Малиновского (Сильвестр Сигизмундович), и передаёт приказание "идти с моей ротой и разорить аул Р.".

На вопрос мой: да где же этот аул? Лабинцев только показал рукой направление и уехал, сказав, что пойдет с 4-й ротой разорять другой аул. Положение мое было очень затруднительно; посоветоваться было не с кем; офицер армянин был совсем бестолков, советоваться же с фельдфебелем было совестно. Я собрал роту и пошел, в темноте, по направлению, указанному Лабынцевым.

Долго шли мы ничего не видя перед собой; наконец, впереди замелькали огни аула и раздались одиночные выстрелы черкесов. Я еще не успел сообразить, что нужно будет делать и как распорядиться, как солдаты сделали уже сами всё, что нужно; образовалась цепь и началась перестрелка. Мы все шли вперед.

Перед аулом оказался овраг и через него высокий мост. Тут мне пришло в голову, что через мост идти нельзя, что перестреляют поодиночке, и я скомандовал спуститься в овраг и идти в аул лощиной.

Это было единственное распоряжение, мной сделанное, но и без него, конечно, кавказские солдаты не пошли бы там, где очевидно не следовало идти.

Скоро мы ворвались в аул. Тут я потерял из вида своих солдат; при мне осталось только три человека, все остальные рассыпались по аулу (впоследствии я узнал, что по обычаю кавказских войск к начальнику, во время сражения, всегда назначается конвой. Это и были, следовательно, мои телохранители, назначенные ко мне без моего ведома).

Со всех сторон гремели выстрелы. То здесь, то там, солдаты стреляли пыжами в соломенные крыши и зажигали их. Аул загорался в разных местах и пламя все усиливалось. Среди криков и выстрелов слышалось кудахтанье кур. Можно было догадываться, что и с ними шла война. Мне пришло в голову, что это "не совсем ладно; ведь это мародерство", о котором учили в корпусе, "грабеж имущества жителей, да еще во время сражения".

Аул, очищенный от черкесов, горел. Дело, очевидно, было окончено. Солдаты стали собираться вокруг меня; началось отступление. Я не успел еще обдумать, как лучше распорядиться, а уже всё сделалось само собой.

Отступление шло правильно, перекатными цепями, порядком вполне усвоенным кавказскими солдатами, у которых мне, новичку, нужно было учиться, а не их учить. Во время отступления черкесы наседали, но всегда были отлично отбиваемы ружейным огнем отходящих цепей, и мы благополучно вернулись к тому месту откуда пошли.

Тут уже стояла рота, пришедшая на смену, а моей роте предстояло присоединиться к главным силам отряда. Голодный и измученный отыскал я, наконец, нашу общую палатку. Жигмонт уже собирался лечь спать; ужина для меня не оказалось; я отказался ждать пока разогреют чайник и заварят чай, и завалился спать. Но через несколько времени меня разбудил денщик Жигмонта, говоря, "что готов ужин". Я удивился. Какой ужин? Откуда?

Оказалось, что солдаты моей роты делили добычу и по известному обыкновению прислали долю её и ротному командиру. Явились и куры, и баранина, и мед, и творог. Ужин был роскошный, особливо для человека, весь день бывшего на ногах и с утра почти ничего не евшего. Замечательно, что с этого дня лихорадка у меня прошла.

Поход наш продолжался, и ежедневно шла перестрелка с черкесами. Целью похода было установление связи между Ольгинским укреплением до Кубани и Анапы, для чего предполагаюсь выстроить по дороге новое укрепление. Черкесы нападали на нас ежедневно, тогда в больших силах, и тогда бывали "жаркие дела".

Почти в конце экспедиции, когда мы подошли к так называемой Гвардейской долине, весь день шел бой, и тут, сперва я был ранен, а потом князь Барятинский (впоследствии фельдмаршал). Не помню наверное происхождение названия "Гвардейская долина"; кажется, тут было "дело" еще при Ермолове и как-то раз было убито и ранено много гвардейских офицеров.

Я был ранен 18-го августа пулею в левую руку, выше локтя, с раздроблением кости. Выстрел был дан из винтовки, на самом близком расстоянии. Рота моя была в цепи, и кем-то неудачно расположена слишком близко к лесу, где засели горцы. Не помню, чья тут была ошибка, может быть и моя.

Раненого меня перенесли в то место, где предполагалось построить новое Николаевское укрепление. Наш полковой доктор, Кривецкий, отлично перевязал мне руку и забинтовал в лубки.

Надо сказать, что кроме главного начальника отряда, Вельяминова, с нами был в походе генерал Малиновский, начальник 20-й дивизии. Оба они меня очень любили и приняли во мне живейшее участие. Малиновский был оригинал, но прекраснейший человек. Смолоду он обучался на медицинском факультете, воображал себя большим знатоком медицины, а поэтому плохо приходилось врачам его дивизии, которых он постоянно находил случаи распекать.

Когда Вельяминов узнал, что я серьезно ранен, он послал ко мне отрядного доктора, Земского, и поручил ему меня лечить. Это чуть меня не погубило. Руку мою, отлично забинтованную, этот Земский опять разбинтовал, расковырял и потом, промучив меня понапрасну, перевязал гораздо хуже, чем это было сделано Кривецким.

Потом он стал приставать ко мне, что надо отрезать руку, вычистив её в плече, и говорил, что иначе смерть неизбежна, так как начинается антонов огонь. Зная, что от этих операций едва сотый остается в живых, я не соглашался, предпочитая умереть без ампутации.

Между тем отряд скоро должен был выступить в обратный путь, а в наскоро построенном укреплении должна была остаться, в качестве гарнизона, одна рота Навагинского полка и несколько тяжело раненых, в том числе и я, которых невозможно было везти. Перед выступлением Вельяминов приходил меня проведать и, вероятно, по просьбе Земского, долго убеждал согласиться на ампутацию, говоря, что левая рука не так нужна, что отлично можно жить и с одной правой.

Я молчал, не желая заводить бесполезный спор с генералом, которого очень любил. После его ухода явился Земский с инструментами, собираясь приступить к своему делу. Тогда я схватил из-под кровати ночную вазу и, замахнувшись на него, припугнул, что сейчас пущу её ему в голову, если он не уберется вон. Доктор убежал, крича, что отказывается меня лечить, и, действительно, ко мне больше не являлся.

При мне был фельдшер, и на другой день я послал его за Кривецким. Тот пришел сконфуженный, говоря, что меня поручили Земскому, что отрядный доктор его начальник и что он не решается взять меня на свои руки, опасаясь, как бы тот не обиделся. Это меня уже совсем рассердило и я послал Жигмонта и товарищей, зашедших меня проведать, чтобы рассказали Малиновскому о поведении докторов.

Конечно, добрый Малиновский сейчас пришел, успокоил меня и привёл всё в порядок. Он не только приказал Кривецкому меня лечить, но даже его, полкового доктора, оставить при мне в Николаевском укреплении, хотя там оставалось всего несколько раненых, а из нашего полка, кроме меня, было всего два солдата. Товарищи офицеры, мои петербургские знакомые, уходя с отрядом, позаботились обо мне, сколько могли, оставили теплую одежду; Баранцов (Александр Алексеевич) дал свою походную кровать.

Прощаясь со мной Малиновский говорил, что через три месяца придет в укрепление с провиантом и тогда возьмет меня с собой. Товарищи желали мне скорее поправиться, но потом выяснилось, что и Малиновский, и другие знакомые всё это говорили, чтобы меня утешить; прощаясь они не думали, что увидятся со мной, так как докторами я был приговорен к смерти и считался безнадёжным.

Три месяца, которые я пролежал в палатке в Николаевском укреплении, были поистине ужасны. Я уже не говорю о том, что укрепление было неудачно поставлено и вокруг были высоты, до которых не могли долетать пули из наших ружей; горцы же, из своих винтовок, имели полную возможность обстреливать с этих высот всё укрепление. Моя палатка была в нескольких местах прострелена пулями, но это меня не беспокоило; мое положение было таково, что оставалось лишь желать, чтобы черкесская пуля прекратила страдания, которые я испытывал.

Я лежал на спине и не мог пошевелиться; забинтованная рука лежала на подушке; белье менять было невозможно, так как меня нельзя было двинуть с места. Покрыт я был одеялом на заячьем меху; в нем очень скоро завелись насекомые, который и поселились у меня целыми гнездами по всему телу. Всюду у меня были пролежни и весь я был покрыт струпьями. Холодно было страшно, а я был весь мокрый, потому что состоявший при мне фельдшер постоянно должен был, чтобы не давать развиться антонову огню, поливать мою руку какой-то жидкостью, и эта жидкость подтекала под меня.

Я сознавал, что нет надежды на выздоровление. Доктор Кривецкий, сколько мог, за мной ухаживал и часто меня навещал. Я, как теперь, помню его фигуру в халате и с трубкой. Считая, что я нахожусь в почти бессознательном состоянии и ничего не слышу, он обыкновенно, входя ко мне утром, спрашивал шёпотом у фельдшера: "что? еще жив?" Только сильная, молодая натура могла бороться со смертью при таком положении, и потом все удивлялись, что я выжил.

Удивился и Малиновский, придя с отрядом и привезя в назначенное время провиант. Он решил, что если я не умер, то надо меня доставить, во что бы то ни стало, в Екатеринодар, за 120 верст. Были сделаны носилки в виде паланкина и на них поставили мою кровать. Несли меня солдаты.

Уже не помню, сколько дней продолжалось это путешествие. Трудно было переправлять меня через горные речки, бывшие тогда в разливе. Быстрое течение могло унести и носильщиков, и меня с моим паланкином. Приходилось выше переправы ставить ряды казаков на лошадях и ими задерживать стремление воды. Когда меня несли уже нашими станицами, все встречные, видя наше шестое, снимали шапки и крестились, принимая меня за покойника.

В Екатеринодаре, благодаря заботам добрейшего Малиновского, меня положили не в сухопутный госпиталь, а в казачий, который был лучше устроен. Там, наконец, меня обмыли и надели чистое белье; но трудно было все это сделать; часа три возились, чтобы переложить меня с моей кровати на лазаретную. Все обо мне здесь очень заботились, и через шесть недель я уже мог выписаться.

Другие публикации:

  1. "Чертовщина влечет меня туда, где дерутся" (из кавказских писем Дениса Давыдова к А. А. Закревскому)