Найти в Дзене
Издательство Либра Пресс

4 июня я был принят в Пажеский корпус, согласно желанию покойной императрицы Марии Фёдоровны

Из "Автобиографических воспоминаний" генерала от инфантерии Baлepианa Александровича Бельгарда Вследствие революции во Франции, мой дед, генерал-лейтенант Бельгард вместе с моим отцом эмигрировал в Россию. Фамилия Бельгард была одной из древнейших и лучших фамилий Франции и всегда отличалась своей преданностью королевскому дому. Революция застала Бельгарда-деда генерал-лейтенантом и инспектором артиллерии, а отца - капитаном артиллерии. Они оба были приняты при императрице Екатерине на русскую службу. Дед умер вскоре по прибыли в Россию и, как известно по слухам, в Митаве, а отец, дослужившись до чина генерал-майора, умер в 1816 году, в Выборге, будучи начальником артиллерийской бригады. Отец оставил по себе память честного, храброго и полезного генерала. Дав присягу на верноподданство России, он перенес любовь к Франции и преданность королям в свое новое отечество. Он принимал горячее участие в войне со Швецией. За взятие штурмом крепости Свартхольм он был награжден орденом св. Георги

Из "Автобиографических воспоминаний" генерала от инфантерии Baлepианa Александровича Бельгарда

Вследствие революции во Франции, мой дед, генерал-лейтенант Бельгард вместе с моим отцом эмигрировал в Россию. Фамилия Бельгард была одной из древнейших и лучших фамилий Франции и всегда отличалась своей преданностью королевскому дому.

Революция застала Бельгарда-деда генерал-лейтенантом и инспектором артиллерии, а отца - капитаном артиллерии. Они оба были приняты при императрице Екатерине на русскую службу. Дед умер вскоре по прибыли в Россию и, как известно по слухам, в Митаве, а отец, дослужившись до чина генерал-майора, умер в 1816 году, в Выборге, будучи начальником артиллерийской бригады.

Отец оставил по себе память честного, храброго и полезного генерала. Дав присягу на верноподданство России, он перенес любовь к Франции и преданность королям в свое новое отечество. Он принимал горячее участие в войне со Швецией. За взятие штурмом крепости Свартхольм он был награжден орденом св. Георгия 4-й степени; потом был комендантом в Свеаборге.

Трем своим сыновьям: Александру, Карлу и Валериану он завещал только свои верноподданнические чувства к России. Старший, Александр доказал 4-го августа 1855 году, в сражении при Черной реке, что достоин имени своего отца. Он пал в этом сражении смертью храбрых, во главе вверенного ему Украинского полка. Брат Карл и я провели лучше годы нашей жизни на Кавказе.

Я родился в 25-го марта 1812 года, в Свеаборге, где отец мой в то время был комендантом; крестным отцом моим был командовавший войсками в Финляндии граф Валериан Зубов, в честь которого и я был назван Валерианом; крестной же матерью была жена адмирала, графиня Гейден, муж которой в то время начальствовал флотом, стоявшим тогда у берегов Финляндии.

Когда моего отца назначили командиром артиллерийской бригады, мы все переехали в Выборг, на родину моей матери. В 1815 г. отец отвез моих двух братьев в Петербург, для определения в Пажеский его императорского величества корпус, а в 1816 г. скончался.

Моя матушка Наталья Карловна была рожденная Швенцон. После смерти моего отца она получила пенсию в 1800 р. ассигнациями и так как на эти деньги трудно было жить и воспитывать детей даже и в скромном Выборге, то она хлопотала о месте, и в 1823 г. была назначена инспектрисою Смольного монастыря.

Двое ее сыновей уже учились в Петербурге, а полученное место дало еще возможность воспитывать в Смольном и двух дочерей.

Я был сначала оставлен в Выборге у бабушки, которая меня очень любила. В Выборге была гимназия и в ней преподавание шло на немецком языке. Я помню это очень хорошо, потому что учился в гимназии несколько месяцев в самом младшем классе. В нашей семье, при жизни отца преобладал французский язык, но говорили и по-немецки, и по-русски. Бабушка моя своим родным языком считала немецкий, но по-русски знала хорошо, и я как теперь помню маленькую книжку стихотворений Дмитриева, по которой она меня учила стихи «Стонет, стонет сизый голубочек».

Из гимназии меня скоро взяли, и было решено, что, продолжая жить у бабушки в Выборге, я буду готовиться к поступлению в Инженерное училище, для чего и начали ходить ко мне учителя математики и истории; но эти занятия не мешали мне, резвому и живому мальчику, вдоволь побегать и пошалить.

Я помню как я пугал мою добрую бабушку, скатываясь зимой на салазках с огромной горы вниз на проезжую дорогу; или взберусь, бывало, на самую верхушку большого дерева и раскачиваюсь там на сучке, а она, бедная, боится взглянуть на меня и проходит молча, творя в уме молитву. Должен признаться, что в нашем маленьком городке Выборг меня все знали и считали за большого шалуна.

В небольшой нашей библиотеке находилось «Жизнеописание великих людей» Плутарха. Это была моя любимая и, можно сказать, единственная книга, которую я читал, перечитывал и знал почти наизусть.

Большим моим другом был старый отставной солдат Суворовских времен. Он жил на форштадте, и я часто к нему бегал. Заберемся мы оба на высокую печь, прикроет он меня своим полушубком и рассказывает без конца про свои походы и удаль молодецкую, про чудо-богатырей, про товарищей, погибших в бою и много, много такого, что заставляло биться мое сердце.

Он меня очень любил, ходил со мною гулять, водил и в трактиры, где я встречал полный разгул; купит там пряник и даст мне; и с какою радостью выбегал я из этого притона, чтобы вновь слушать прерванный рассказ о богатырях. Замечательно то, что мой старый друг, хотя и любил в праздничный день выпить лишнюю рюмочку, но при мне он никогда не пил, оберегая так честно своего любимца.

Можно себе представить ужас моей бабушки, когда она узнала о моей дружбе, и в особенности о моих прогулках! Но ни просьбы ее, ни увещания на меня не действовали: я продолжал убегать на форштадт. Тогда, несмотря на свою любовь ко мне и на свою доброту, она вздумала как-нибудь меня наказать и призвала для совещания одного нашего дальнего родственника, Вульферта.

Я не знал, что со мной будет и готовил на всякий случай, со своей стороны, разные проекты. Вульферт тихо вошел в мою комнату, долго и пристально на меня смотрел и молча удалился; но войдя к моей бабушке сказал, что наказывать меня не следует. Тем дело и кончилось к полной радости и бабушки и внука.

В 1824 году старший мой брат Александр был выпущен из камер-пажей в Преображенский полк, и в том же году, 4 июня я был принят в Пажеский корпус, согласно желанию покойной императрицы Марии Фёдоровны, которая всегда очень милостиво относилась к моей матушке.

О Пажеском корпусе я сохранил самые лучшие воспоминания. Когда я туда поступил, то во 2-м классе еще находился мой Карл, который был старше меня пятью годами. Таким образом я поступил прямо под его покровительство и был помещён в одно с ним отделение, - несмотря на свои 12 лет, - так как младшим братьям позволяли быть в одном отделении со старшими.

В каждом отделении, для надзора за порядком, помещались два камер-пажа. Тогда, при поступлении в корпус, не было никаких конкурсных экзаменов. Мальчика, принятого в корпус, родители приводили и сдавали корпусному начальству. В корпусе его мыли, одевали в форму и потом, если он был плохо подготовлен (а нередко и совсем не подготовленный), ему давали учителей и подготовляли его к поступлению.

Когда меня привезли, то на расспросы о том, чему я учился, я так бойко называл предметы, которым меня обучали, готовя в Инженерное училище, что мне экзамена настоящего не делали, и в первое время, поступив в отделение, где был мой старший брат, я с ним же стал ходить и в классы; но потом меня проэкзаменовали и из 2-го класса переселили в 5-й; а в марте 1825 года опять оставили в том же классе, где на следующий год я сделался первым учеником, и первым же шел в 4-м и 3-х классах.

В двух старших я немного опустился; но все же попал в камер-пажи, в числе 8 человек. Камер-пажей по штату полагалось тогда 16, но случалось, что при выпуске иные из них оставлялись в классе на другой год, или по молодости лет (16 лет), или по неудовлетворительности экзамена, тогда следующему классу иногда оставалось очень мало камер-пажеских ваканций. Когда мы переходили в старший класс, 8 камер-пажей было оставлено в корпусе, а из нас только 8 было произведено.

Пажеский корпус в мое время помещался там же, где и теперь, только здание подверглось, еще при мне, большим переделкам. Мы помещались в бывшем Мальтийском дворце и вокруг него был огромный сад, доходивший до Фонтанки. Сад был нам необходим, потому что летних каникул не было: мы жили летом в корпусе и продолжали учиться.

Здание не было приспособлено для учебного заведения: все оставалось так, как было во дворце. На потолках были мифологические картины, писанные на полотне. Шалуны стреляли в эти картины книгами и иногда так ловко попадали, что книги пробивали полотно и оставались между ним и потолком.

Где теперь помещается лазарет, там у нас была столовая, а лазарет помещался во флигеле. Где теперь столовая, там было великолепное «антре», с колоннами и огромной лестницей, уставленное статуями. Особенно помню статую Минервы и негодование начальства, когда на ней оказалась надпись в стихах приблизительно такого содержали:

Минерва! образ твой не к месту помещен,

Сей дом не мудрости - разврату посвящен…

По всей вероятности, память мне изменяет, и стихи могли быть гораздо складнее; во всяком случае, в них была доля истины. Борис Егорович Гюне был воспитатель 2-го отделения и умом не отличался. Служил он сперва в гвардии во время императора Павла.

Ведя караул и встретив государя, он растерялся и, вопреки всем правилам, остановил караул, для отдания чести. Император, посмотрев на него пристально, сказал: - Дурак! Перевести его в гарнизон. Потом, уже во времена Александра I, директор Пажеского корпуса и начальник артиллерии, Гогель перевел его обратно в гвардию и взял в число корпусных воспитателей.

Гогель был ученый человек; им был составлен курс артиллерии. Он был молчалив и всегда серьезен, за что пажи прозвали его «Бука». В Гюне он ошибся. Этот умен не был, - что и воспевалось пажами на все лады. Одна из песен, на него сочиненных, начиналась так:

А наш Гюне, рыцарь горя...

Вообще, пение процветало в корпусе. Много мы знали русских песен, народных и солдатских, много пелось и собственного сочинения на мотив этих песен. Обыкновенно песни нашего сочинения были комические, с прославлением персонала воспитателей, в числе которых было много забавных.

Воспитатель Клуген, попавший в стихи, писанные на статуе Минервы, был великий обжора. Он мог есть все, что угодно. Обыкновенно нас кормили довольно хорошо, но иногда случались блюда дурно приготовленные, или не нравившиеся нам. Начинался шум и ропот. Обыкновенно предлагали Клугену попробовать, и он начинал с большим удовольствием есть с наших тарелок и хвалить кушанье.

- Как вы говорите: нехорошо? Я с Максимушкой целую миску съем!

Это производило общий хохот. Впоследствии Клуген вышел из корпуса и был полицеймейстером. Из остального персонала начальства помню, что инспектором был Оде-де-Сион; Данзас занимал должность гофмейстера (тоже, что потом ротный командир); должность полицмейстера корпуса занимал Черников, а казначея – Иванов, не без некоторого основания записанный на статую Минервы.

Еще помню воспитателя Бёбера, пострадавшего 14-го декабря 1825 г. вследствие своего любопытства. Он отправился в дом Лобанова, где теперь канцелярия военного министерства, и из окна смотрел на то, что делается на Сенатской площади. Когда началась пальба, пули летели в дом Лобанова и одна из них, пробив стекло, угодила Бёберу в глаз, отчего он окривел.

Дом Лобанова-Ростовского (дом со львами)
Дом Лобанова-Ростовского (дом со львами)

14-го декабря не один Бёбер был в числе любопытных; суматоха, распространившаяся по городу, царила и в корпусе; начальство совсем растерялось, и человек 10 пажей, я в их числе, воспользовавшись этим удрали из корпуса на Сенатскую площадь, посмотреть, что там делается.

Мне было тогда 13 лет; я не понимал смысла событий, но стоя с товарищами около Лобановского дома видел движение войск, помню залпы артиллерии, ружейный огонь и свист пуль, осыпавших стену и окна дома Лобанова, у которого мы стояли.

К счастью, мы благоразумно возвратились в корпус. Это были первые пули, свистевшие около меня. Еще ранее этого события я помню наводнение 7-го ноября 1824 года, когда около корпуса была вода и плавали лодки.

Внутренняя жизнь корпуса до реформы его в 1827 году была очень своеобразна. Пажи получали от казны жалованье, 200 руб. ассигнациями в год, и должны были иметь свое каждодневное платье, состоявшее из двубортного сюртука темно-зелёного цвета с красным воротником и брюки того же зелёного цвета.

-3

Мундир давался казенный и к нему треугольная шляпа. Прислуга была тоже своя; у иных были свои крепостные служители, а некоторые платили от себя слугам товарищей. Вставали мы, ходили в классы и сзывались к обеду и ужину по барабану. Барабанщиков было два: Иванов и Самодуров; они были одеты в особую форму и тоже носили шпаги и треуголки.

Время было распределено следующим образом: будили нас в 7 ч.; от 8 до 11 было два урока, по 1,5, часа. Между 11 и 12 ч. - гимнастики, или фронт, или танцы; в 12 ч. обед из 5 блюд; от 2 до 4 ч. опять уроки, по часу каждый, в 5 ч. - чай (утренний и вечерний чай был свой, а булки казенные); между 5 и 8 ч. - приготовление уроков, в 8 ч. ужин, то же из 5 блюд; в 9,5 ч. отправлялись спать.

Сколько помню, нравы заведения были очень мягкие; к новичкам никаких приставаний не было, и этого не допустили бы камер-пажи, находившиеся в каждом отделении. Из всех корпусных порядков самое неприятное было то, что по праздникам никого, кроме камер-пажей, без провожатого домой не пускали. Это правило было очень странное.

Смешно было видеть здорового, почти взрослого пажа в сопровождении присланного за ним лакея, иногда какого-нибудь мальчика. Конечно, на улице эти провожатые прогонялись, но выйти из корпуса одному было нельзя. Точно так же и вернуться надо было с провожатым.

Особых шалостей у нас не было, но взрослые пажи иногда, по праздникам, кутили в кондитерской Амбиеля (на Невском, близ Армянской церкви); туда же часто завертывали камер-пажи, которые находили возможность довольно часто отлучаться из корпуса под предлогом, что их требуют во дворец.

Устраивалось так, что за ними приезжали кареты, везли во дворец, там они оказывались не нужны, но в корпус возвращались уже поздно ночью, в тех же каретах, а иногда и без карет. Возможность таких частых отлучек вела к тому, что камер-пажам нередко приходилось оставаться в классе на другой год, вследствие плохих успехов в науках.

Вообще же ученье шло очень хорошо и состав учителей был удовлетворительный. Пажей, плохо учившихся, не переводили в высший класс; а взрослых, но малоуспешных выпускали даже из 4-го класса офицерами в армию. При мне был такой выпуск, стариков из 4-го класса в армейские части и, по слухам, там ими были довольны; они даже считались лучшими офицерами, и некоторых потом перевели в гвардию.

Из преподавателей особенно хорош был учитель истории в старших классах, Рогов; у него учились хорошо и охотно. Учитель истории в младшем и среднем классах был тоже недурен. Звали его Андрей Петрович Петунин. Он был довольно труслив, и забавой пажей средних классов было расспрашивать его о событиях, сопровождавших вступление на престол Екатерины II и Александра I.

Петунин, отвечая на эти вопросы, видимо трусил, вертелся и все оглядывался на двери. Математику преподавал Анонский, а физику Вольгсмут, оба ничем особенным не отличались. В старших классах, кроме военных наук, читали также "Дипломатию" и "Политическую экономию", оба предмета на французском языке. Политическую экономно читал Динокур, более забавно, чем дельно. Я и до сих пор помню тот набор фраз, которыми начинался его курс.

До выпуска моего, преподавание шло по-прежнему, и в моё время реформы коснулись только внешней стороны корпуса и персонала воспитателей. Было это в 1827 году, причем между воспитанниками произошли беспорядки, что и составляет единственное для меня неприятное воспоминание о корпусе.

Весной 1827 года нас перевели в Петергоф, в Английский дворец, потому что здание корпуса должно было переделываться. Расписанные потолки, статуи и колонны велено было убрать и здание приспособить для учебного заведения. Лето мы провели в Петергофе довольно мирно, но осенью начались неудовольствия.

Было это уже в октябре; холод был страшный; во дворце не было печей, а одни камины, которые нисколько не грели. Мы были очень стеснены: после нашего просторного сада нам отвели около дворца маленькое пространство, за которое не позволяли выходить. Мы сидели в комнатах в шинелях, так было холодно, и, понятно, все роптали. К тому же кормить стали плохо. Директора не было: он оставался в Петербурге.

Однажды за обедом, показавшимся нам плохим, мы подняли шум и гам, стали стучать ногами и кулаками по столам и бросать чем попало в воспитателей. На пажеском языке это называлось «бунтом». Я помню, что так увлекся, что бросил большой кусок хлеба прямо в стоявшего против нас воспитателя Гюне.

Шум и беспорядок продолжались целые три дня, так что и классов не было. Приехал Гогель и началось разбирательство. Трое признанных главными виновниками: князь Оболенский, Веригин, а третьего забыл, были отданы в солдаты; остальные отделались более легкими наказаниями.

Меня изобличил Гюне, и я был лишен отпуска в течение трех месяцев и потерял 40 баллов из поведения (поведение у нас оценивалось 100 баллами; у меня было 90). Этот комок хлеба, ловко попавший в Гюне, и последовавшее затем опасение за свою участь составляют единственное неприятное воспоминание во всей моей корпусной жизни.

Несмотря на продолжительность так называемого "бунта", начальство обошлось без телесных наказаний, который вообще у нас не употреблялись. Мы знали, что они могут быть, но лишь в исключительных случаях и не по воле корпусного начальства, даже не по приказанию директора, а по разрешению какой - либо власти, выше стоящей.

27-го октября нас перевели во вновь отделанное здание корпуса и многое в нашей жизни изменилось. Вместо жалованья нам дали всю казенную одежду и белье и казенную прислугу; вместо сюртуков одели в куртки, стали учить фронту и маршировке тихим учебным шагом, на что прежде почти не обращали внимания, а в следующем году повели в лагерь, - что тоже до тех пор не было.

Здание корпуса было совершенно переделано. Гогель продолжать оставаться директором. Он вышел только тогда, когда я уже был камер-пажом. На его место был назначен Кавелин. Остальной персонал воспитателей переменился еще в 1827 году; много старых офицеров было заменено новыми, более молодыми. Капитан Греч, брат известного писателя, был назначен к нам ротным командиром, но он скоро ушел на войну 1828 года.

В 1829 году я был сделан камер-пажом, а 22-го августа 1830 года выпущен прапорщиком в Преображенский полк.

генерал-лейтенант Валериан Александрович Бельгард
генерал-лейтенант Валериан Александрович Бельгард