Продолжение Из "Memoires du Comte de Moriolles sur l'emigration, la Pologne et la Cour du Grand-Duc Constantin precedes d'une introduction par Frederic Masson" (Александр Николай Леон Карл граф де Мориолль находился на службе у великого князя Константина Павловича с 1810 года (воспитатель сына великого князя Павла Александрова) до самой его смерти в 1831 году)
В конце 1821 года великий князь Константин Павлович поехал в Петербург, несмотря на то, что ему очень не хотелось расставаться с женой (Её Светлость княгиня Лович) и со всей окружавшей его обстановкой. Тем не менее он должен был поехать, так как не видал своей матери (мать-императрица Мария Федоровна) со дня своей свадьбы и уже два года не показывался в столице. Он только отложил несколько свой отъезд, не желая попасть ко двору как раз к новому году и рассчитывая таким образом избежать обычных церемоний, которые он ненавидел от всего сердца.
Он хотел приехать к водоосвящению, которое бывает в день Крещения, празднуемый с большой пышностью во всей России, а в особенности в Петербурге. При отъезде он нам обещал по возможности сократить свою поездку и возвратиться назад так же быстро, как он уезжал от нас.
И вот мы остались одни в Бельведере в самое плохое время года. Княгине пришлось совсем отказаться от городской жизни и жить с нами; она не могла даже получить от великого князя разрешения на свидание со своими родными. Недовольный браком сестры своей жены, вышедшей замуж за поляка (за полковника Хлоповского, бывшего ординарцем Наполеона, впоследствии генерала польской армии (прим. пер.)), о котором он отзывался очень дурно, великий князь старался еще более, чем прежде, отдалить княгиню от ее семьи.
Его неудовольствие распространилось даже на некоторых местных обывателей, которых великий князь не мог переносить, постоянно критикуя их политически взгляды, нравы и смешные стороны; он не желал, чтобы его жена сделалась предметом интриг с их стороны, поверенным их жалоб и орудием их безнадежного патриотизма. Великому князю хорошо были известны надежды, которые поляки связывали с его браком, и ему хотелось разочаровать их даже и в этих пустяках.
Волей-неволей княгине приходилось сообразоваться с таким образом жизни, неизбежным последствием которого для нее была смертельная скука, которой великий князь, несмотря на свою наблюдательность, совершенно не замечал.
Княгиня не хотела замечать безумия, до которого она довела своего бедного наставника (здесь второй воспитатель Павла Александрова). Настойчивые просьбы Фавицкого (?) еще более участились, и, ободренный неосторожным проявлением доброты со стороны княгини, этот несчастный окончательно потерял всякий здравый смысл. Постоянные уроки русского языка, масса мелких поручений давали ему возможность постоянно находиться в присутствии княгини.
Даже самому Павлу (здесь сын в. к. Константина Павловича и Жозефины Фридрихс) бросалась в глаза эта невозможная близость; она была небезопасна как для репутации княгини, так и для ее здравого смысла. Ложный и систематический ум Фавицкого действовал особенным образом на пылкое и экзальтированное воображение молодой женщины, чему легко способствовала и томившая ее скука.
С жаром увлекаясь животным магнетизмом, Фавицкий посвятил ее скоро во все нелепые приемы магнетических жонглеров, так что она стала верить в чудесные исцеления при помощи ясновидений, в предсказания, наконец, во все сверхъестественные явления, которые обманным путем убеждают слабое и расстроенное воображение в своей действительности.
При своем здравом уме великий князь не упускал случая обрушиться на эти мнимые чудеса и выказывал сильное презрение как к ним, так и к людям, которые их производят. Он хотел этим внушить своей жене отвращение к подобным вещам, но Фавицкий, не обращая внимания на правильный взгляд великого князя, продолжал действовать и в своих интимных беседах с княгиней старался поддержать в ней легковерие, неразумность которого ей пришлось испытать на нем же самом.
Мы жили в совершенном уединении, и беседы у нас заходили всегда о метафизике, об анализе отвлеченных понятий и о разных мистических вопросах: тогда-то самым несносным образом обнаруживалась вся глупость Фавицкого, все его тщеславие, весь тот хаос, который образовался в его слабом мозгу от беспорядочно нахватанных знаний.
Все это было несносно. Я обыкновенно не говорил ни слова, старался думать о чем-нибудь другом, но моя физиономия выдавала отвращение и нетерпение и, конечно, должна была крайне не нравиться княгине.
Великий князь возвратился из Петербурга только через месяц. Государь (Александр Павлович) дал ему еще более широкие полномочия, чем те, которыми он располагал раньше. Это была, как он сам говорил, своего рода диктатура, ставшая необходимой вследствие резвившийся повсюду революционной пропаганды.
Между тем в Варшаве все по-прежнему было спокойно. Волновалось лишь несколько студентов из подражания немцам, с которыми они находились в переписке; все остальное население не нарушало порядка и спокойствия. Между этими молодыми безумцами, из которых многие подверглись изгнанию, а другие были арестованы на продолжительное время, производились частые аресты.
Эти меры "полицейского произвола" вызывали ропот среди либеральных поляков, которые ссылались на гарантии обещанной им конституции. Но на "их крики" не обращали внимания, предоставляя им цепляться за "политический призрак", который все более и более исчезал и который перед ними был вызван неизвестно для чего.
Государь с каждым днем все более и более отвращался от своих либеральных идей, которым раньше он был так предан. Он не скрывал этой перемены, вызванной опытом, как европейских событий, так и его собственным. Он изгнал из Петербурга много профессоров за то, что они распространяли модное ученье, и тем самым навлек на себя выговор своего бывшего наставника Лагарпа, который написал ему письмо, что "он много потерял в его мнении и что такая измена принципам со стороны его воспитанника заставляла его сожалеть, что он вмешался в дело его воспитания".
Спустя некоторое время по возвращении великого князя, разыгралась совершенно неожиданная сцена. Однажды за обедом Константин Павлович спросил меня, позволяет ли ему его положение отвечать на полученное им письмо, которое, по его мнению, неудобно было оставить без ответа. Я отвечал, что по здравому смыслу и принятому обычаю на полученное письмо всегда отвечают. Смотря по тому, кому отвечают, и сообразно с степенью близости и характером деловых сношений, ответ бывает официальным, серьезным или шутливым, но во всяком случае должен всегда быть.
Тогда великий князь, повернувшись к княгине, сказал: - Вы видите, я был прав.
По этим словам я тотчас сообразил, что княгиня писала кому-то из царской фамилии и отвечала на одно письмо, по поводу которого и зашел этот разговор, начатый великим князем. Княгиня возражала уязвленным тоном и с раздражением поддерживала свое мнение, а великий князь горячо стоял на своем. Все присутствовавшие были смущены и молчали, а я сильно досадовал на себя за то, что дал повод к таким пререканиям.
Тогда Фавицкий, открыв свой клюв, как ворона из басни, пустился в тяжеловесные рассуждения с целью оправдать княгиню; но великий князь, раздраженный этой неприличной выходкой, покраснел от досады и сказал ему: - Молчите! Вы говорите только глупости и все это для того, чтобы льстить моей жене.
Это резкое замечание сразу прервало красноречие Фавицкого, но до последней степени раздражило княгиню. Какое впечатление могло это произвести на всех присутствовавших! Мало-помалу спор между нею и ее мужем принял довольно резкий оборот; великий князь быстро встал из-за стола, после чего все удалились.
Вследствие этого происшествия княгиня стала отзываться обо мне в своих письмах еще хуже, ибо я послужил невольной причиной оскорбления ее "фаворита". У нее было достаточно такта, и открыто она не выказывала своей мстительности, которую, впрочем, проявляла при всяком случае. Результатом этой сцены была отмена уроков русского языка, взамен которых постарались вознаградить себя иначе.
Генерал Курута (Дмитрий Дмитриевич) должен был ехать по делам великого князя в Петербург. Однажды перед его отъездом Фавицкий, отведя меня в сторону, сказал, что, желая подать в отставку, он просит меня переговорить по этому поводу с генералом для того, чтобы тот мог заместить его кем-либо другим. Я спросил Фавицкого, чем он мотивировал свою отставку. Тот отвечал, что "сделать что-либо порядочное из Павла невозможно и что поэтому он и хочет удалиться заблаговременно, пока его положение не стало уже чересчур ответственным".
Я дал ему понять, что никто не поверит такому объяснению и его решение припишут сцене, происшедшей между ним и великим князем, при этом я добавил, что причина отставки, на которую он ссылается, уронит его во мнении великого князя, который в сущности будет прав. Я участливо попенял ему на то, что он зашел очень далеко и отнесся к нему с сочувствием, которого он не оценил и, в сущности и не заслуживал.
Эти разговоры не привели ни к чему. Фавицкий, отличавшийся упорством, которое мешало ему следовать здравому смыслу, продолжал настаивать на своем решении. Я говорил о нем генералу Куруте, но тот при свидании с ним объявил, что разговор о нем с великим князем придется отложить до его возвращения из Петербурга.
Через шесть недель Курута возвратился из Петербурга, но ни от него, ни от самого Фавицкого не было никаких слухов, и дело оставалось все в прежнем положении. Через несколько дней Фавицкий, при отъезде нашем из Бельведера, предупредил меня, что ему нужно поговорить с генералом Курутой и что он явится за нами в город. Через два часа он действительно приехал и, отведя меня в сторону, объявил, что он составил докладную записку относительно Павла, которую прежде, чем представит великому князю, прочитал сначала генералу.
При этом он прибавил, что готов прочесть ее и мне, если я только пожелаю высказаться о ней совершенно откровенно. Я отвечал, что вопрос касается меня настолько, что я не могу не интересоваться его работой и что я ему буду очень признателен, если он соблаговолит ее мне показать. Записка была составлена по-русски, и Фавицкий должен был мне ее переводить, что было довольно затруднительно для него и очень скучно для меня.
В конце концов я понял, что "ради успокоения своей совести он считает себя обязанным открыть глаза великому князю на все недостатки Павла, которые, по его мнению, нельзя было исправить до тех пор, пока мальчик не будет воспитываться вдали от своего отца. Без этой меры он не хотел брать на себя сотрудничества в деле его воспитания. Его долг-де говорить правду, и он решился ее сказать, несмотря ни на какие последствия".
Даже боязнь вызвать неудовольствие со стороны великого князя не может его заставить умолчать о всех недостатках Павла, которые он подробно перечислял в записке. Я его спросил, что ответил ему генерал Курута; оказалось, что, по мнению генерала, записку нельзя представить великому князю, потому что он никогда не согласится расстаться со своим сыном, что вообще этот доклад в результате причинит великому князю только неприятности, а этого следовало бы избегать.
Я заявил Фавицкому, что хотя я вполне разделяю его мнение о том, что воспитывать Павла было бы легче и надежнее вдали от отца, но что я слишком хорошо знаю его высочество и потому не могу и мысли допустить предложить ему расстаться с сыном. Если бы даже великий князь на это и согласился, то едва ли кто-нибудь, зная его характер, пожелал бы взять на себя ответственность за воспитание Павла в том случае, если он не будет находиться под непосредственным наблюдением отца.
Фавицкий отвечал, что "его решение непоколебимо". По некоторым своим личным соображениям, я и не старался отклонить его от такого упрямства. Для меня ясно было, что в этом случае он действует по предварительному уговору с княгиней, и мое предположение через несколько дней вполне подтвердилось.
Фавицкий просил меня выслушать его отчет, который он перевел на французский язык. Перевод этот он сделал, конечно, не для меня и, очевидно, имел в виду княгиню, которой желал дать отчет в своих занятиях, как они были намечены в их секретных беседах. Есть вещи, которые настолько въедаются в человека, что подняться над ними в состоянии только люди, одаренные большой силой и великодушием.
Несмотря на то, что княгиня постоянно проявляла к Павлу большую нежность, можно, однако, было думать, что источник этого чувства лежит не в действительном участии к ребенку, а в желании сделать приятное великому князю.
Можно ли, в самом деле, допустить, что княгиня питает искреннее благорасположение к незаконному сыну великого князя, прижитому им от связи с малопочтенной женщиной (Жозефина Вейс), которая стремилась вступить с ней в дружбу и одно присутствие которой действовало на нее неприятным образом? Правда, теперь она была уже не опасна, и знаки внимания, оказываемые ей великим князем, вроде посещения ее время от времени, не могли уже вызывать опасных облаков.
Но, как супруге, княгине все должно было представляться в ином свете. Павел, который жил под одной с ней кровлей и был для отца предметом обожания, а для m-me Вейс предлогом оставаться в Варшаве и для обоих вместе поводом к сближению, конечно, не мог возбуждать в княгине искренней любви к себе. Слишком надо мало знать человеческое сердце, чтобы думать иначе, особенно, если иметь понятие о воспитании светских знакомых и лицах, окружавших m-llе Грудзинскую до того времени, когда брак с великим князем вознес ее на такую высоту.
Я давно уже не говорил о г-же Вейс, которая, отказавшись от нелепой мысли сделаться другом княгини и в то же время поддержать свои близки отношения к великому князю, играла самую незначительную и вместе с тем очень комичную роль. Ей оставался только Павел, к которому она притворно выказывала большую нежность, незаметную в ней в других случаях.
(О полной превратностей судьбе этой женщины Константин Павлович Колзаков в своих "Записках" рассказывает следующее: Родом француженка, она 14 лет от роду поступила в Париже приказчицей в модный магазин некоей Террей, муж которой был казнен в революцию. Здесь ее увидел некий английский лорд и, пленившись ее красотой, увез ее в Лондон, чтобы дать ей надлежащее образование и затем вступить с нею в брак. Скоро, однако, он умер, и Жозефина осталась без всяких средств к жизни.
Познакомившись в этот период жизни в Лондоне с неким Фредериксом (sic), она приняла его предложение и вышла за него замуж. Супруги некоторое время прожили вместе, а затем муж, выдававший себя за полковника русской службы, вернулся один в Россию. Разыскивая мужа, который оказался простым курьером (фельдъегерь), Жозефина Фредерикс прибыла в Петербург и здесь случайно встретила свою прежнюю хозяйку Террей, которая успела уже выйти замуж за богатого коммерсанта Митона, имевшего дела в Москве.
Когда Жозефина Фредерикс, добившись развода, познакомилась с великим князем Константином Павловичем, Митон был сделан главным комиссионером при великом князе. Один сын его впоследствии был генералом. В 1820 г. Жозефина Фредерикс, прекратив свои отношения к великому князю, вышла вторично замуж за адъютанта великого князя полковника Александра Сергеевича Вейса).
Покинутая всеми, запятнанная своим происхождением, которое не могло загладить даже ее большое состояние, осыпаемая унижениями, которых она как будто искала, m-me Вейс, к довершению невзгод, лишилась и своего старинного друга, m-me Митон, которая умерла в начале зимы от какой-то грудной болезни. Она долго боролась с этой роковой болезнью, которая, пройдя через все фазисы развития, свела ее в могилу.
Великий князь был очень взволнован этим событием. В это время он был в Петербурге, но, предвидя ее скорый конец, он при отъезде отдал мне приказание, чтобы Павел присутствовал на ее похоронах. Ему хотелось, чтобы сын его с детства приучался воздавать долг тем, кого дружба его родителей сделала для него достойным уважения.
Хорошая женщина была эта г-жа Митон: она отличалась природным умом, откровенностью и сердечной добротой. Правда, всем этим качествам сильно вредили полное отсутствие воспитания и привычки, образовавшиеся у нее в прежнее время. Но, в общем, это было доброе существо, и я искренно жалел о ней.
Великий князь сохранил за ее мужем полагавшееся ей помещение и стол, и дал ему место библиотекаря, которое он занимал лишь номинально для получения жалованья, ибо до книг в библиотеке великого князя он и не дотрагивался. Впрочем, Митон был надежный, достойный и вежливый человек, которому все порядочные люди могли бы пожелать только добра.
Возвращаюсь к г-же Вейс, которую мне хотелось бы характеризовать здесь, чтобы потом уже к ней не возвращаться. По ее требованию, сын должен был навещать ее каждый день, и я возложил это поручение на Фавицкого. Сопровождать Павла было для него тем приятнее, что его близость к княгине заставляла его избегать всего, что могло иметь отношение к г-же Вейс. Я замечал даже, что и Павел стал вызывать в нем отвращение и раздражение.
Сжигавшая его страсть к княгине заставляла его выказывать добрые чувства к мальчику, но его внешность на каждом шагу свидетельствовала, что незнание светских обычаев и собственная неловкость мешают ему скрыть его притворство. С г-жой Вейс у него начались постоянные столкновения, так как она была весьма недовольна недоброжелательством, с которым он относился к ее сыну даже в ее присутствии. Под предлогом свидания с мальчиком она нередко отправлялась прямо в Бельведер и являлась к княгине, которая то считала себя обязанной принимать ее, то запирала перед ней двери.
Этот непоследовательный, раздражающий образ действий доставлял много неудовольствия одной стороне и много горя другой. Г-жа Вейс чувствовала, что она совершенно разбита, и по своей глупости сумела еще увеличить позор своего поражения. Ее здоровье расстроилось, и она стала вянуть с поразительной быстротой. Пропали остатки ее былой привлекательности, понадобилось с большим искусством, с большой ловкостью скрывать при помощи туалета все эти опустошения времени.
Ее исхудавшее и пожелтевшее лицо свидетельствовало о бурности ее частной жизни и о страданиях, которые вызывались тщеславием, ревностью и сожалением о прошлом. Такое настроение действовало на нее очень сильно, и врачи послали ее в Карлсбад почти в полной уверенности, что оттуда она уже не вернется в Варшаву. Кроме того, ей предписано было провести целую зиму в Италии, так что, прощаясь с сыном, она, казалось, прощалась с ним навеки.
К довершению несчастья, ее муж, состоявший со времени проезда государя в чине полковника, рассчитывал получить повышение, но, к огорчению своему, был обойден и принужден оставаться в прежнем подчиненном положении.
Но предоставим бедной г-же Вейс, со смертью на устах и отчаянием в сердце, расточать по всем большим дорогам средства, милостиво дарованные ей государем, и вернемся к событиям, о которых я несколько забежал вперед.
Великий князь отправился в Вильну, где император Александр назначил ему свидание. Государь сделал там смотр гвардии и приказал отправить ее в Петербург из Вильны, в которой она, в знак немилости, находилась довольно долго со времени вспышки в ее среде мятежных движений (т.н. "Семеновская история" спасибо Т. за подсказку). В Вильне состоялось примирение, и после маневров гвардия двинулась к столице, не столько раскаиваясь в том, за что подверглась удалению, сколько в восторге от того, что отправляется в место всяких удовольствий.
Мне приходилось слышать, что дух этих войск мог очень легко сделаться опасным. Так как в рядах гвардии были все самые богатые и именитые люди в империи, то весьма трудно было поддерживать в ней дисциплину и командовать ею. К тому же вся эта горячая молодежь, склонная по своему воспитанию к просвещению в духе времени и, следовательно, также и к его заблуждениям, по большей части была проникнута модными принципами. В смысле опоры трона от такой гвардии можно было ждать скорее угроз, чем защиты.
Такого же мнения был и великий князь. Несколько гвардейских офицеров, с которыми мне приходилось сталкиваться, смелостью своих планов и направлением своих идей подтверждали слышанные мною разговоры. Это был период, когда приверженцы революции, видя, что общее восстание народов шло медленно и вспыхивало лишь частично, изменили свою тактику и энергично старались организовать открытый военный бунт.
С другой стороны, тем же самым войскам вверили и монархи защиту своих прав и личной безопасности. Поэтому в военных заискивали обе стороны и обе же давали им понять их силу. Сознание собственной силы легко может сбить с правильного пути, и если на одну чашку весов положить строгую дисциплину, слепое послушание, суровость наказаний и медленное повышение, а на другую распущенность, своеволие, безнаказанность и разные приманки честолюбия, то следует опасаться, что перетянет вторая.
Оттого огромные массы вооруженных людей, которые окружают троны с целью их защиты, на самом деле легко могут подняться и на их разрушение. Для этого нужно только добровольное соглашение, которое превратит тяжелую цепь послушания в легкую проволоку, а ее уже можно будет сломать без всяких усилий. Довольно будет одной революции, которую уже давно подготовляют и для которой, кажется, и рождено наше поколение (?). России с ее миллионом солдат следует бояться больше, чем всякому другому государству, особенно когда цивилизация коснется ее средних классов.
Но возвратимся к Бельведеру. Отсутствие великого князя дало простор для проявлений безумных выходок Фавицкого и неосторожности княгини. Все знали об ослеплении и слабости великого князя, о преступном забвении его женой своего долга и о бесстыдстве странного фаворита. Насмешка и недоброжелательство подали друг другу руки и поражали своими стрелами действующих лиц этой комедии, которую невозможно было скрыть.