Из воспоминаний графа Владимира Александровича Соллогуба
Сыновья князя Голицына (Григорий Сергеевич) были все люди умные и способные, а дочь его, графиня Варвара Григорьевна Шуазель, - одна из милейших женщин, каких я когда-либо встречал. Муж (Эдуард Октавьевич Шуазёль-Гуфье) ее был сын эмигранта графа Шуазель-Гуффье (Антоний Людвиг Октавий Шуазёль-Гуфье) и долгое время состоял адъютантом фельдмаршала князя Воронцова (Михаил Семенович), тогда графа, наместника кавказского и одесского генерал-губернатора.
Он был человек очень любезный, приятный в обществе, но хотя в те времена в военной службе требовались дисциплина и формальность самая строгая, позволял себе иногда некоторые не совсем удачные отступления. Так однажды, сопровождая своего начальника в заграничном путешествии, он был удостоен приглашением к столу короля прусского (Фридрих Вильгельм III, родителя императрицы Александры Фёдоровны).
Шуазель явился в превосходно сшитом и щегольски сидевшем на нем мундире, но в таких фантастических сапожках, что король, прекрасно знавший русские военные формы, выразил Воронцову свое удивление. Нечего и прибавлять, как, возвращаясь домой из дворца начальник намылил голову своему адъютанту.
Графиня Шуазель (Варвара Григорьевна), овдовев, жила постоянно у Воронцовых, но кончила свою жизнь начальницей сестер милосердия в Одессе. Она всегда была очень набожна; по этому поводу я припоминаю один случай, наделавший ей много горя, но вместе с тем имевший свою весьма комическую сторону. Свою единственную дочь графиня Шуазель выдала замуж за одного родственника своего мужа, имени его теперь не припомню, француза-легитимиста.
Свадьба состоялась в Бадене, где, как известно, нет православной церкви русской (?); ее заменяет греческая церковь, построенная князем Стурдзой; в ней и обвенчали молодую чету; священник, разумеется грек, сказал новобрачным подобающее слово, и вслед затем мы направились в католическую церковь, где аббат-немец совершил обряд венчания и также сказал молодым речь.
Возвращаясь домой, графиня Шуазель залилась слезами.
- Как я несчастна, Боже мой! Как несчастна, - обратилась она ко мне: - всю мою жизнь я старалась воспитать свою дочь в самой теплой вере, и вот сегодня, в этот величайший шаг в ее жизни, ее венчали два раза, и оба раза ни она, ни ее муж, ни я, мы, ни слова не поняли; никто из нас не говорит по-немецки и, разумеется, не понимает по-гречески, и мы стояли как истуканы!
Я старался, как мог утешить свою разогорченную родственницу, но, признаюсь, не мог удержаться от смеха. Брат ее Сергей Голицын, по прозванью "Фирс", сохранил о себе память умного и весёлого собеседника, но шутника и шалуна легендарного; приведу одну из его шалостей, жертвою которой сделался лично я.
Дело было, сколько припоминаю, в 1835 или 1836 году. Матушка посылала меня в Никольское, откуда я, окончив дела, выехал в начале декабря в Москву. Морозы стояли жестокие; я утомился и наскучился долгой дорогой и, верст сорок не доезжая Белокаменной, оставил с поклажей и экипажем своего старого камердинера Тита Ларионовича дожидаться лошадей на станции, а сам сел в легкие саночки и пустился в Москву, куда и приехал очень скоро, часов около девяти утра.
Я всегда был нерасчетлив, а тогда к тому же был еще очень молод (22 года) и потому, приехав в Москву, очутился в шубе, меховой шапке и валенках, а мои чемоданы могли опоздать до вечера. К счастью, у приятеля, у которого я остановился, отыскалось мое белье и платье, но не оказалось сапогов; мать же природа оделила меня такими стопами, что мне всегда приходится заказывать свою обувь, о покупке сапогов нечего было и думать.
Я вспомнил, что мой двоюродный брат Сергей (Григорьевич) Голицын должен был находиться в это время в Москве и что у него почти такие же большие ноги, как и мои, и я послал к нему человека моего приятеля.
Голицын, расспросив его подробно обо всем, принял самый серьёзный вид и сказал слуге, что он ошибается, что он, правда, Голицын, но не тот, к которому он послан за сапогами, и назвал ему того Голицына, у которого он мог получить сапоги.
В то время Москвой управлял, в Москве царствовал, если можно так выразиться, князь Дмитрий Владимирович Голицын, один из важнейших в то время сановников в России. Это был в полном смысле настоящий русский вельможа, благосклонный, приветливый и в то же время недоступный. Только люди, стоящие на самой вершине, умеют соединять эти совершенно разнородные правила. Москва обожала своего генерал-губернатора и в то же время трепетала перед ним.
К этому-то всесильному и надоумил "Фирс" послать моего человека. Тот, только что взятый от сохи парень, очень спокойно отправился в генерал-губернаторский дом и, нисколько не озадаченный видом множества служителей, военных чинов и так далее, велел доложить Голицыну, что ему нужно его видеть ("Фирс" строго-настрого приказал ему "требовать-видеть" самого князя).
К немалому удивлению присутствующих (я, впрочем, забыл сказать, что мой посланный объявил, что он пришел от графа Соллогуба и что Голицын был с моим отцом в лучших отношениях), - итак, к немалому удивлению присутствующих, Голицын сам к нему вышел в переднюю.
- Что надо? - спросил генерал-губернатор. - Ты от графа?
- Никак нет, ваше благородие, - ответил мой посланный: - от ихнего сыночка, графа Владимира Александровича.
Голицын посмотрел на него с крайним изумлением.
- Да что нужно? - повторил он еще раз.
- Очень приказали вам кланяться, ваше благородие, и просят одолжить им на сегодняшний день пару сапог!
Голицын до того удивился, что даже не рассердился, даже не рассмеялся, а приказал своему камердинеру провести "моего дурака" в свою уборную или свою гардеробную и позволить ему выбрать там пару сапог. Надо заметить, что Голицын был мал ростом, сухощав и имел крошечные ноги и руки; увидав целую шеренгу сапогов, мой человек похвалил товар, но с сожалением заметил, что "эти сапоги на нас не полезут". Камердинер генерал-губернатора с ругательствами его прогнал.
Надо вспомнить время, в которое это происходило, то глубокое уважение, почти подобострастие, с которым вообще обходились с людьми высокопоставленными, чтобы отдать себе отчет, до чего была неприлична выходка моего двоюродного брата.
Возвратясь домой, слуга, как сумел, рассказал о случившемся. Все объяснилось. Я в тот же день ездил к генерал-губернатору извиниться, разумеется, всю беду свалив на ни в чем невиноватого слугу; "Фирса" я чуть не прибил, а он все смеялся и отшучивался, идя со мной и предостерегая меня от острых камней московской мостовой, которая могла бы потереть подошвы его сапогов, в которые я был обут.
Зима 1825-1826 года прошла для нас, или, скорее, для наших родителей, очень тягостно. Осенью матушка неутешно оплакивала кончину императора Александра I, всегда, как я уже имел случай неоднократно высказать, особенно благоволившего к нашей семье; потом как громовой удар разразилось восстание 14-го декабря. Многие из самых близких друзей моего отца были замешаны в бунт, и не проходило дня, не проходило, можно сказать, часа, чтобы мы не узнавали о новом несчастье, постигшем какого-нибудь из дружественных нам семейств.
Я не стану описывать восстание 14-го декабря: все, что можно было о нем сказать, давно уже сказано; я хочу сказать несколько слов о личном характере императора Николая Павловича, о котором многие, по незнанию, составили себе превратное понятие.
Правда, государь был одарен железной волей и твердостью неуклонной, но в глубине его души была доброта неисчерпаемая, а его светлый ум все постигал и, что покажется многим с моей стороны бессмысленным утверждением, - все прощал. Приведу в пример несколько случаев из его частной жизни.
Проживая летом в сороковых годах в одном из загородных петербургских дворцов, государь часто ездил присутствовать на учения; у дороги, по которой следовал император, штрафованные солдаты рыли канаву; завидев царскую коляску, солдаты вытягивались в шеренгу, снимали шапки и безмолвно дожидались, пока государь проедет, чтобы снова приняться за свою работу; с ними, как с наказанными, государь не мог здороваться; это мучило его до того, что однажды, проезжая мимо штрафованных, он не выдержал и своим зычным голосом крикну л им:
- Здравствуйте, шалуны!
Нечего прибавлять, каким восторженным "здравия желаем, ваше императорское величество" отвечали умиленные солдаты.
Государь имел привычку на масленицу во время качелей въезжать на Марсово поле и объезжать шагом весь квадрат; однажды, среди общего ликования подгулявшего народа, толпа крестьянских детей подбежала к его саням и, не зная государя, запищала:
- Дедушка, покатай нас, дедушка!
Стоявшие подле будочники кинулись было разгонять детей, но государь грозно на них крикнул и, рассадив, сколько уместилось детей в санях, обвез их вокруг Марсова поля.
В 1831 году, когда холера впервые посетила Москву, император, извещенный эстафетом, решился тотчас туда ехать. Императрица Александра Фёдоровна, напуганная неведомой и страшной болезнью, умоляла государя не подвергать себя опасности. Государь остался непреклонен; тогда императрица привела в кабинет государя великих княжон и великого князя Константина Николаевича, тогда ребенка трех лет, думая, что вид его детей убедит более императора.
- У меня в Москве 300000 детей, которые погибают, - заметил неуклонно государь и в тот же день уехал в Москву.
Посетив в первый раз после польского восстания Варшаву, государь присутствовал на бале у генерал-губернатора, то есть наместника (здесь князь И. Ф. Паскевич, 1834). В тот же вечер был открыт заговор о покушении на жизнь императора (известие это впоследствии оказалось неверным), и государя просили в виду предосторожности не подходить к окну, так как вся площадь перед дворцом была запружена народом; государь открыл окно, стал к окну спиною и более часа простоял таким образом, разговаривая с окружавшими его сановниками.
Траур по кончине императора Александра I, суд над декабристами, значительные изменения в высших административных сферах, заняли умы Петербурга на всю зиму 1825-1826 года. Но, как и всегда в жизни, тучи прошли, наступило полное затишье, и в августе 1826 года двор последовал в Москву, где 22-го августа совершилось с пышностью необыкновенной коронование императора Николая Павловича на престол.
Все способствовало блеску празднества: временное повсеместное спокойствие в Европе, водворившийся порядок в самой России, наконец, - и всего более, - восторг, который вселяла в народе молодая императорская чета. Императрица Александра Фёдоровна была тогда в полном расцвете своей красоты, она олицетворяла, так сказать, идеал русской царицы, соединяя в себе царственность осанки с бесконечной приветливостью и добротой.
О наружности самого императора мне распространяться нечего, она сделалась, так сказать, легендарной по всей России; он представлялся народу чем-то вроде сказочного богатыря, и по этому поводу я припоминаю рассказанный мне однажды очевидцем анекдот.
Государь в 1838 году производил огромный кавалерийский смотр в Вознесенске (Херсонской губернии); в то время в Новороссийском крае не только, разумеется, о железных путях, но и о шоссейных дорогах не было помина. К приезду императора починили мосты и кое-как привели в порядок почтовые дороги.
Как всегда водилось, впереди высочайших экипажей скакал на бешеной тройке местный исправник, наблюдая за порядком. Однажды, не доезжая какой-то станции, плотина, по которой едва успел пронестись царский экипаж, рухнула. Исправник помертвел и оглянулся на государя - беда миновала благополучно; вечером за картами у знакомых исправник рассказал постигший его случай.
- Что же государь сказал? - со страхом допрашивали его присутствовавшие.
- Помиловал, - ответил, крестясь, исправник: - пальцем только мне погрозил, а палец у него вот какой! - и исправник почти на аршин измерил руками.
Но возвращусь к коронации. Отец мой (граф Александр Иванович), как я уже сказал выше, считался в звании обер-церемониймейстера и в силу этого сопровождал двор в Москву. Мы с братом (Лев Александрович), разумеется, были еще слишком молоды, чтобы присутствовать на блестящих празднествах, но всюду и везде имели уголок, откуда все могли видеть очень хорошо.
Живо помню въезд в Москву и в особенности выход императорской четы из Воскресенского собора; императрица - молодая, прекрасная, величественная, с сияющей короной на темных волосах, облеченная в драгоценные белые одежды, об руку с государем, которого в эту минуту описывать не берусь.
Только Юпитер в воображении древних, снисходящий с Олимпа с громом и молнией в деснице, мог быть сравним с ним в это мгновенье. С тех пор прошло более полувека, я пережил много горя и радостей, видал много зрелищ поразительных, но ничто не может сравниться с тем впечатлением восторга и почти ужаса, которое обуяло меня.
Я до того кричал, бил в ладоши, топал ногами и кидал свою шапку вверх, что кончил, наконец, тем, что свалился с подмостков, на которых мы с братом стояли, под надзором гувернера, и упал на толпу мужиков, стоявших на площади; я ужасно испугался, вообразив себе почему-то, что они станут меня бить, но они нисколько на меня не рассердились, а один из них, я как теперь его вижу, рослый детина, лет под сорок, с огромной разноцветной бородой, посадил меня к себе на руки и с той особенной суровой ласковостью, которая присуща только простому русскому народу, проговорил:
- Сиди, малец, уж больно хорошо, здорово кричишь ты!
…
Кажется, в следующую же зиму после моего знакомства с Гоголем (1833), я в первый раз, уже будучи взрослым, встретил Пушкина; за верность годов, впрочем, не ручаюсь, так как я смолоду был страшно бестолков и всю жизнь перепутывал и числа, и года.
Вот как это было: я гостил у родных на Рождественских праздниках, и каждый вечер выезжал с отцом в свет не на большие балы, разумеется, но к нашим многочисленным родным и близким знакомым.
Однажды, отец взял меня с собою в русский театр; мы поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают только, что называют французы, "le gens de métier", то есть люди сами пишущие.
- Это Пушкин, - шепнул мне отец. Я весь обомлел... Трудно себе вообразить, что это был за энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное являлось чем-то лучезарным в воображении и всех русских, в особенности же в воображении очень молодых людей.
Пушкин, хотя и не чужд был той олимпийской недоступности, в какую окутывали, так сказать, себя литераторы того времени, обошелся со мною очень ласково, когда отец после того, как занавес опустили, представил меня ему.
На слова отца, "что вот этот сынишка у меня пописывает", он отвечал "поощрительно", припомнил, "что видел меня ребенком, играющим в одежде маркиза на скрипке, и приглашал меня к себе запросто быть, когда я могу". Я был в восторге и, чтобы не ударить лицом в грязь, все придумывал, что бы сказать что-нибудь поумнее, чтобы он увидел, что я уже не такой мальчишка, каким, все-таки, не смотря на его любезность, он меня считал.
Надо сказать, что в тот самый день, гуляя часов около трех пополудни с отцом по Невскому проспекту, мы повстречали некоего X., тогдашнего модного писателя. Он был человек чрезвычайно надутый и заносчивый, отец его довольно близко знал и представил меня ему, он отнесся ко мне довольно благосклонно и пригласил меня в тот же вечер к себе.
- Сегодня середа, у меня каждую середу собираются, - произнес он с высоты своего величия, - все люди талантливые, известные, приезжайте, молодой человек, время вы проведете, надеюсь, приятно.
Я поблагодарил и, разумеется, тотчас после театра рассчитывал туда отправиться. В продолжение всего второго действия, которое Пушкин слушал с тем же вниманием, я, благоговейно глядя на его сгорбленную в кресле спину, сообразил, что спрошу его во время антракта, "что он, вероятно, тоже едет сегодня к X.". Не может же он, Пушкин, не бывать в доме, где собираются такие известные люди - писатели, художники, музыканты и т. д.
Действие кончилось, занавес опустился, Пушкин опять обернулся к нам. "Александр Сергеевич, сегодня середа, я еще, вероятно, буду иметь счастливый случай с вами повстречаться у X.", - проговорил я почтительно, но вместе с тем стараясь придать своему голосу равнодушный вид, - "что вот, дескать, к каким тузам мы ездим".
Пушкин посмотрел на меня с той особенной ему одному свойственной улыбкой, в которой как-то странно сочеталась самая язвительная насмешка с безмерным добродушием. - Нет, - отрывисто сказал он мне: - с тех пор, как я женат, я в такие дома не езжу!
Меня точно ушатом холодной воды обдало, я сконфузился, пробормотал что-то очень неловкое и стушевался за спину моего отца, который от души рассмеялся; он прекрасно заметил, что мне перед Пушкиным захотелось прихвастнуть, и что это мне не удалось.
Я же был очень разочарован; уже заранее я строил планы, как я вернусь в Дерпт и стану рассказывать, что я провел вечер у X., где собираются самые известные, самые талантливые люди в Петербурге, где даже сам Пушкин... и вдруг такой удар!
Нечего и прибавлять, что в тот вечер я к X. не поехал, хотя отец, смеясь, очень на этом настаивал. На другой день отец повез меня к Пушкину (он жил в довольно скромной квартире на... улице (пропуск в рукописи); самого хозяина не было дома, нас приняла его красавица-жена (Наталья Николаевна).
Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединила бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши?
Да это была настоящая красавица, и недаром все остальные даже из самых прелестных женщин меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, - она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной.
Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьёзно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видевших!
Живо помню один бал у Бутурлиных и смешную сцену, на которой я присутствовал. Это было, сколько припоминаю, в зиму с 1835-го на 1836-й год; я уже в то время вышел из университета; Бутурлин (Дмитрий Петрович) этот был женат на дочери (Елизавета Михайловна) известного богача Комбурлея (Михаил Иванович); он имел двух детей - дочь (Анна Дмитриевна), вышедшую потом замуж за графа Павла Строгонова, и сына Петра (Дмитриевича, впоследствии полковник лейб-гвардии Конного полка); этому сыну было тогда лет тринадцать, он еще носил коротенькую курточку и сильно помадил себе волосы.
Так как в то время балы начинались несравненно раньше, чем теперь (1874), то Петиньке Бутурлину позволялось (его по-тогдашнему родные очень баловали) оставаться на бале до мазурки. Он, разумеется, не танцевал, а сновал между танцующими. В тот вечер я танцевал с Пушкиной мазурку и, как только оркестр проиграл ритурнель, отправился отыскивать свою даму: она сидела у амбразуры окна и, поднеся к губам сложенный веер, чуть-чуть улыбалась; позади ее, в самой глубине амбразуры, сидел Петинька Бутурлин и, краснея и заикаясь, что-то говорил ей с большим жаром.
Увидав меня, Наталья Николаевна указала мне веером на стул, стоявший подле, и сказала: "Останемтесь здесь, все-таки, прохладнее"; я поклонился и сел.
"Да, Наталья Николаевна, выслушайте меня, не оскорбляйтесь, но я должен был вам сказать, что я люблю вас, - говорил ей, между тем, Петинька, который до того растерялся, что даже не заметил, что я подошел и сел подле. - Да, я должен был это вам сказать, - продолжал он, - потому что, видите ли, теперь двенадцать часов, и меня сейчас уведут спать"! Я чуть удержался, чтобы не расхохотаться, да и Пушкина кусала себе губы, видимо, силясь не смеяться.
Петиньку, действительно, безжалостно, увели спать через несколько минут.