Из воспоминаний графа Владимира Александровича Соллогуба
Князь Александр Николаевич Голицын дожил до глубокой старости и скончался в своем имении, на крымском берегу. Прах его покоится в Георгиевском монастыре. У них (здесь Д. М. Кологривов, сводный брат Голицына) была сестра Елизавета Михайловна, немногим известная. Ростом она была крошечная от двух горбов, но чрезвычайно живая и веселая, всегда звонко смеявшаяся и как-то подпрыгивающая. Она не скорбела ни о своем телосложении, ни о своем безбрачии.
Жила она долго при монастырях, в Киеве, где мы ее с матушкой посетили. Но когда и по какому случаю, я никак не могу сообразить в своих воспоминаниях. Помню только ее резкий, детский смех, помню какую-то большую площадь с низкими домишками, помню открытый гробницы угодников, в темных проходах подземелья. Как мы туда попали, - не знаю. В памяти иногда встречаются бессвязные, самостоятельные точки.
Отец мой (Александр Иванович) был церемониймейстер и приходился двоюродным братом обер-гофмаршалу Кириллу Александровичу Нарышкину, вельможе большой руки, наружности барской, по уму и остроумию замечательному, но вспыльчивому до крайности.
Жена его Марья Яковлевна, рожденная княжна Лобанова-Ростовская, была женщина болезненная, но весьма симпатичная и всеми уважаемая. Они жили в Зимнем дворце на существующей поныне обер-гофмаршальской квартире. Так как в это время родственные связи были "связями", нас возили часто к Нарышкиным, и тут я имел случай видеть и слушать всех влиятельных людей той эпохи.
Летом Кирилл Александрович жил за Ораниенбаумом на своей даче Сергиевском, впоследствии загородном пребывании великой княгини Марии Николаевны.
Тут стоял помещичий дом среди разных деревянных павильончиков, где проживали летние гости. О придворной жизни не было речи. В Сергиевском, Нарышкин был "сам большой", имел свой собственный дворик. Жили у него постоянно "пиита" (sic) Гераков (Гавриил Васильевич, спасибо @Т.), писатель поэм во вкусе Тредиаковского (Василий Кириллович), последний остаток исчезавшей литературы; толстый и лысый драматический писатель князь Шаховской (Александр Александрович), творец целого репертуара, ныне забытого, армянин Мансуредзи и разные другие нахлебники. В Сергиевском доживали остатки барства. Ими Нарышкин тешился.
У себя был гостеприимен и весел, впрочем, жил нероскошно, но в свое удовольствие и любил рассказывать анекдоты о старине. Не так жил его дед, Дмитрий Львович, обер-егермейстер, Андреевский кавалер и муж знаменитой красавицы Марьи Антоновны. Дмитрий Львович был уже старик, но наружности величавой, хотя лицо его поминутно дергалось нервными судорогами. До глубокой старости он оставался поклонником прекрасного пола, что чуть ли не относилось к обязательствам аристократизма...
Я слышал, что, когда князь Куракин (Александр Борисович) собирался в Париж послом, для него были приготовлены богатые покои, роскошные экипажи и метресса, которую он, кажется, никогда не видал, хотя карета посла обязывалась стоять у ее крыльца по два часа в день. Дмитрий Львович казался герцогом века Людовика XV. Напудренный, высоко державший голову, как бы ни подпрыгивали черты его лица, сановито-приветливый, он был один из последних типов исчезавшего барства.
Летом он жил на Крестовском острове, и нас иногда возили к нему, как к дедушке и моему крестному отцу... За столом служили целые толпы раззолоченных арапов, блестящих егерей и разных официантов. В саду играла знаменитая роговая музыка, оркестр звучности очаровательной, но мыслимый только при крепостном праве. Он состоял из 40 медных инструментов разных объёмов.
Каждый инструмент издавал только один звук. Сорок звуков разнородных по трех-октавной лестнице с полутонами, как фортепианные клавиши, допускали модуляции во всех тонах и духовые, как бы воздушные, гармонии. Такая живая шарманка с ее эоловыми дуновениями внушала восторг. Но какова же была участь музыканта, имевшего по расчёту свистеть в неизменную дырку неизменную нотку.
Рассказывают, что два члена этого диковинного оркестра попались однажды в полицию. На вопрос, кто они такие, один отвечал "я нарышкинский Ц."; а другой отвечал: "я нарышкинский Фис".
Зимой Дмитрий Львович жил в Петербурге, где выстроил на Фонтанке дом, или, правильнее, дворец, принадлежащей ныне графине Шуваловой. Тут я видел еще сверкавшую красотою Марью Антоновну и ее миловидную дочь, семнадцатилетнюю Софью. Ее детское, как бы прозрачное личико, большие, голубые детские глаза, светло-белокурые, вьющиеся кудри придавали ей отблеск неземной. Она была помолвлена за графа Андрея Петровича Шувалова, только что приехавшего тогда из Парижа вместе со своим братом Григорием.
Но свадьба не состоялась. Невеста была "не от мира сего". Она скончалась тихо и неожиданно, и смерть ее отозвалась новым унынием в столичной жизни. Ни император, ни императрица не любили шумных удовольствий. От этого времени я припоминаю только заурядные публичные маскарады в Зимнем дворце.
Народный маскарад в царских чертогах повторялся, согласно преданию, каждое 1-е января. К определенному часу весь дворец освещался, все двери отпирались. "Милости просим, кому угодно"! Первого вошедшего гостя и последнего вышедшего записывали на память. Другого церемониала не было. Посетителей всех видов и сословий собиралось более 30000. О полиции и помина не было.
Народные массы "волновались" по сверкавшим покоям чинно, скромно, благоговейно, без толкотни и давки. К буфетам редко кто подходил. Праздник был вообще трогательный, торжественный, семейный, полный глубокого смысла. "Царь и народ сходились в общем ликовании". Когда залы переполнялись, раздавалось громовое польское и государь с двором выступал из внутренних покоев.
На мужчинах были накинуты сверх мундиров лёгкие венецианские епанчи. Дамы были в кокошниках и русских платьях. Общее впечатление было великолепно, а вид придворного ужина был даже волшебен. Польский шествовал сперва по освещенным картинным галереям и доходил до замыкающего Эрмитаж театра.
Театр был превращен в сверкавший бриллиантовый шатер из граненых стеклушек, между собою плотно связанных и освещенных сзади. Магический свет разливался по амфитеатру. Если я не ошибаюсь, эта декорация была придумана при императрице Екатерине II. Во время ужина играла музыка. Нас водили внутренними лестницами из половины обер-гофмаршала в зимний сад Эрмитажа, откуда уже было удобно ходить любоваться красивейшими моментами вечера.
Вообще, придворные праздники того времени повторялись редко, но отличались художественностью. Праздник, устроенный в честь приезда великой княгини Марии Павловны, герцогини саксен-веймарской, ознаменовался даже изяществом невиданным. Некоторые залы Зимнего дворца обратились в галереи живых картин.
В Белой зале (ныне Золотой), между колоннами, поставлены были золотые рамы, в которых первые великосветские красавицы изображали произведения великих живописцев. В другой зале сверкала во всю стену "Семья Дария" Лебрена, в третьей очаровывала прелестная картина Грёза (Жан-Батист) "Швеи". Все это заимствовано из сокровищ Эрмитажа, так что живые копии могли соперничать с бессмертными оригиналами. Мысль действительно глубоко художественная.
Наконец, в одной зале был поставлен театр, на котором исполнялись музыкальные сцены, романсы в лицах и большая шарада. Мы присутствовали на большой репетиции - живо ее помню. Но еще живее помню, что в этот вечер я испытал первый удар моему самолюбию, первое мое разочарование, первое внушение, что в жизни надо смиряться.
Я должен был исполнить на сцене роль амура, и эту роль у меня отняли. Декорация представляла опочивальню Анакреона. Анакреон спал. С бока стоял трубадур и стихами, сочиненными Жуковским (Василий Андреевич), объяснял публике:
Ночною темнотою
Покрылись небеса.
Анакреон к покою
Сомкнул уже глаза.
Тогда входил купидон, и начиналась сцена. Роль Анакреона исполнял князь Федор Сергеевич Голицын, а купидоном был, увы! не я, как мне было объявлено, а его сын Саша, ныне все еще красивый, но уже маститый старец, отставной генерал-лейтенант Александр Федорович Голицын-Прозоровский. Я смутно понял, что я сделался жертвой деспотизма и придворных интриг, хотя таких мудреных слов я еще и не знал.
В особенности меня оскорбляла несправедливость: я обладал и голосом, и слухом, и драматической сметливостью, а Голицын и до сего времени не в состоянии спеть простого романса. Впрочем, я скоро успокоился. Голицын был замечательно красив и ловок, что для купидона условия первой важности. Я же по своей нервности мог оробеть, сконфузиться и сделать какую-нибудь глупость. Следовательно, все было к лучшему.
Приязнь моя с Голицыным не нарушилась и, благодаря Бога, продолжается уже около 60 лет. От праздника осталось печатное описание с литографиями.
Императрица Елизавета Алексеевна вела жизнь уединенную по нездоровью. О ней почти не было слышно. Придворное оживление проявлялось только в Павловске, летнем местопребывании вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Государь (Александр Павлович) был задумчив и мрачен. Ему суждено было испытать вскоре еще новую скорбь от тяжкого бедствия, постигшего его северную столицу.
Я уже говорил, что мы жили на углу Дворцовой набережной и Мошкова переулка. В нашей жизни Нева играла, следовательно, большую роль, и день наш располагался по ее норову. То развернется она белой сахарной степью, и по ней играют лучи зимнего солнца. Это обозначало: дети, идите гулять. То вдруг прозрачная лазоревая высь начинает туманиться быстро бегающими сизыми валунами, разрывающимися в лохмотья. Ветер стучится в окна и воет в печные трубы. Белыми бархатными пауками спускается на белую равнину густая рассыпчатая занавесь. Вдруг все завертелось, закружилось сверху вниз, снизу вверх. На Неве разыгралась метель. Дети, сидите дома!
Зато в светлые, как день, весенние ночи каким очарованием дышала Нева! Влажное и неподвижное ее зеркало, широко обрамленное дремлющими и в воде отражающимися зданиями, далеко и спокойно тянулось к заливу, сливаясь с сонно-безмолвным и гладко-ровным небосклоном. Много видал я впоследствии и рек, и морей, и гор беловершинных, и степей беспредельных. Ничто никогда не внушало мне такого привольного чувства, как затишье Невы в весеннюю ночь. И теперь не могу глядеть на нее без задумчивого наслаждения.
Недаром русский человек называет реку, к которой он приселен и матушкой, и кормилицей. Он ее любит, как любит свое поле, свой скот, свое семейство. Часто приходит мне на ум Нева, дремлющая в огненных отливах солнечного заката. Еще чаще вижу я ее сизо-серую как сталь, подернутую зыбью под серыми тучами, между гранитом набережных и суровых стен Петропавловской крепости. И с ужасом припоминаю я, как однажды река перестала быть рекою и обратилась в море бешеное, разъярённое, смывающее Петербург с лица земли.
Это было 7-го ноября 1824 года.
Не раз случалось нам просыпаться ночью от пушечных выстрелов. Нам объясняли, что, когда вода подымается, с крепости даются сигналы для предостережения жителей. Чем чаще повторяются выстрелы, тем более и более усиливается опасность. В ночь с 6-го на 7-ое ноября канонада почти не умолкала. К утру в доме началась беготня. Все подвалы были уже залиты. На дворе выступала вода.
Мы наскоро оделись и побежали в приёмные, выходившие окнами на набережную. Ничего страшнее я никогда не видывал. Это был какой-то серый хаос, за которым туманно очерчивалась крепость. Дождь косо разносился порывами бешено завывающего ветра. В гранитную набережную били черные валы, с брызгами белой пены и все били сильней и сильней, и все вздымались выше и выше. Нельзя было различить, где была река, где было небо...
И вдруг в глазах наших набережная исчезла. От крепости до нашего дома забурлило, заклокотало одно сплошное судорожное море и хлынуло потоком в переулок. Положение наше становилось опасным. Спереди залив кидался на нас приступом. Сзади спасение тоже не предвиделось. Испуганные слуги прибежали с вестью, что Мойка выступила из берегов и что Конюшенный мост, тогда деревянный, уже изломан. К счастью, наши родители не смутились духом, и мы слушали их рассуждения. Вопрос заключался в том: будет ли продолжаться морской ветер с настоящей его силой более 24 часов?
Случай был возможный, хотя невероятный. После суток буря обыкновенно прекращается, и ветер меняет направление. Надо было ожидать изменения погоды; но, если погода и не изменится, то наводнение, все более и более распространяемое на окрестности, будет разливаться медленно и неглубоко, так что меры спасения будут придуманы и подплывающие суда станут подбирать утопающих, перебравшихся на чердаки и крыши. Таким образом, панического страха в доме у нас не было, и мы глядели с тревожным любопытством на все происходившее.
Особенно занимало нас течение воды по Мошкову переулку. Оно неслось стремительно, волнообразно, мутно и по нем плыли самые разнообразные предметы, возбуждавшие наше детское внимание. Дети во всем найдут себе игрушку. Плыли ведра, ушаты, бочки, мебель, гробы и простые надгробные кресты, смытые со Смоленского кладбища. На другой день рассказывали, "что перед Зимнем дворцом плыла будка и что в будке находился часовой.
Увидав стоящего у окна государя, часовой сделал будто бы на-караул и был спасен". Насколько такой рассказ справедлив, не знаю, но что государь лично заботился о погибавших, в том нет сомнения, и я был тому свидетелем. Кто-то из слуг наших крикнул, что на Неве тонут суда. Мы бросились к окнам на Неву и увидали страшное зрелище.
Перед ожесточенным натиском бури неслись в туманном коловороте разваливавшиеся барки с сеном. Ветер разметывал сено во все стороны целыми глыбами, барки разламывались в куски, и мы ясно видели, как посреди крушения какие-то тени стояли на коленах и подымали руки к небу. И видя это, мы тоже почувствовали ужас, и тоже стали на колена, и тоже начали молиться. Спасение казалось невозможным.
Вдруг слева, по направлению от дворца к погибавшим, показались два рассекавшие волны, казенные катера. У кормы первого сидел окутанный в серую шинель генерал (А. Х. Бенкендорф). Спасение посылал государь. С другой стороны, подоспевала порожняя барка, на которую царский гонец пересаживал ожидавших смерти, в то время, когда их исковерканные суда распадались на части.
Между тем непогода не утихала. Наводнение подымалось хотя медленно, но все выше и выше. Вода брызгала уже в уровень нижнего этажа, где, на отцовской половине, находилось много драгоценностей, особенно картин. Кое-какие вещи начали перетаскивать наверх, но без суеты и торопливости. Отец, уже потерявший хладнокровно дом на московском пожаре, и тут равнодушно смотрел на материальный ущерб. Предположение его впрочем, оправдалось.
Буря началась накануне в 4 часа пополудни. Следовало ожидать, чтоб прошли сутки. Смерклось. Вскоре, так как все фонари были перебиты, наступила кругом темнота гробовая. Но четыре часа пробило. Сутки прошли. Вода стала медленно убывать, ветер изменился. Петербург был спасен. Существует предсказание, что он когда-нибудь погибнет от воды, и что море его зальет.
После наводнения 7-го ноября, на Петербург легло томящее, свинцовое, всепоглощающее уныние. Других речей, других забот не было как о кварталах приморских, наиболее пострадавших. Целые улицы представляли груды развалин и трупов, над которыми раздавались вопли оставшихся без пищи и без пристанища. Широкая русская благотворительность нашла себе занятие. Частные подаяния, филантропические комитеты, официальные мероприятия усердствовали неусыпно.
Инженеры чертили проекты огромных обводных каналов и стоков для преграды новым бедствиям. Над этим общим порывом господствовало верховное сердоболие все более и более опечаленного монарха. Двор и столица скорбели. Петербург был мрачен. Здоровье царя внушало опасение. Летом он выехал на юг. Живо помню, как однажды, когда мы пошли утром здороваться с родителями, мы были свидетелями трогательной сцены.
Отец громко рыдал. Мать занемогла и лежала в постели, заливаясь слезами. Получено было известие, что государь скончался.
Мы тоже начали плакать, не веря, чтоб такой светлый, ласковый взгляд мог померкнуть, такая приветливая улыбка помертветь. В годы детства смерть кажется и несправедливостью и невозможностью, да и после детства много нужно передумать над ежечасно отверзающимися могилами, чтоб убедиться в неминуемости исчезновения жизни.
Роковое письмо, полученное императрицей Елизаветой Алексеевной от императрицы Марии Федоровны, начиналось словами: «Notre ange est au ciel» (Наш ангел на небесах) (не наоборот?). Эти слова облетели мгновенно всю Россию. Они печатались в некрологах, гравировались под портретами Благословенного и вырезывались на траурных кольцах и медальонах с изображениями опочившего.
Прах императора следовал из Таганрога в Москву, где оставался несколько дней, и прибыл в Чесму, откуда двинулся уже торжественным погребальным шествием в Петропавловскую крепость. Отец мой участвовал в распоряжениях погребения, совершавшегося в холодный снежный день. За ним последовало вскоре другое погребение. Кроткая, почти в уединении жившая, императрица Елизавета Алексеевна, сраженная горем, тихо отошла в вечность за своим супругом.
Недолго пережила их и вдовствовавшая императрица Мария Федоровна.