Знаете, есть такие слова, которые произносишь — и понимаешь: назад дороги нет. Как нож в масло — раз, и всё.
«Ключи от квартиры я оставлю у порога», — сказала я свекрови и захлопнула дверь.
Руки тряслись так, что я еле попала пальцем в
кнопку лифта. Пятый этаж, старая девятиэтажка на Автозаводской, лифт
пахнет сыростью и чужими обедами. Двадцать три года я ездила в этом
лифте. Двадцать три года терпела.
Меня зовут Вера. Мне сорок пять, я медсестра в поликлинике, и час назад моя жизнь раскололась надвое.
За спиной — квартира, в которой я прожила
всё замужество. Квартира свекрови, Тамары Григорьевны, где мы с мужем
Лёшей ютились в одной комнате, а потом и с сыном Мишкой. «Временно», —
говорил Лёша двадцать три года назад. «Скоро встанем на ноги». Смешно,
правда?
В сумке у меня паспорт, телефон, кошелёк с
тремя тысячами до зарплаты и сменная форма — завтра в первую смену. Всё.
Больше ничего моего в той квартире нет, потому что ничего моего там
никогда и не было.
А Мишка... Мишке девятнадцать, он на втором
курсе политеха, и он остался там. С отцом. С бабушкой. Потому что
полчаса назад выбрал их.
Нет. Не так.
Полчаса назад я узнала правду. И эта правда такая, что у меня до сих пор земля качается под ногами.
Декабрьский ветер ударил в лицо, когда я
вышла из подъезда. Нижний Новгород умеет быть злым зимой — промозглый
холод с Волги пробирает до костей. Я стояла посреди двора в домашней
кофте, наброшенной поверх платья, и понимала: мне некуда идти.
Но это потом. Сначала расскажу, как я здесь
оказалась. Как женщина, которая двадцать три года строила семью,
очутилась на улице в декабре с тремя тысячами в кармане.
Всё началось с чужого телефона...
Часть 1
Утро того дня ничем не отличалось от сотен
других. Я встала в шесть, пока все спали, — привычка медсестры. В
поликлинике смена с восьми, но дорога через весь город, да ещё очередь в
регистратуру с семи выстраивается, а мне карточки готовить.
Тамара Григорьевна ещё спала — она на
пенсии, куда ей торопиться. Лёша тоже, у него выходной: он водитель на
маршрутке, график два через два. Мишка уехал в универ накануне,
общежитие всё-таки ближе к политеху. Хотя какое там «уехал» — это я сама
его уговорила в общагу переселиться. Семнадцать квадратных метров на
троих взрослых — не жизнь, а консервная банка.
Я сварила себе кофе, съела бутерброд над
раковиной — привычка, чтоб крошки не убирать, — и уже одевалась в
прихожей, когда на тумбочке зазвонил чужой телефон.
Не Лёшин. Его старенький кнопочный я знаю
наизусть — он принципиально не признаёт смартфоны. Этот был дорогой, в
чёрном кожаном чехле, и высвечивалось имя: «Сынок».
Я остолбенела. Какой сынок? Чей телефон?
Звонок сбросился, а через секунду пришло
сообщение. Экран засветился, и я прочитала — не специально, просто текст
выскочил на заставку:
«Мам, я сегодня заеду после пар. Скажи отцу, пусть не уходит».
Мне стало холодно, хотя в квартире топили
хорошо — Тамара Григорьевна за батареями следила строго, её поликлиника
ещё при Союзе ревматизм поставила.
Я взяла телефон. Заставка — фотография. Молодая женщина, лет тридцати пяти, рыжие волосы, смеётся. А рядом с ней...
Рядом с ней Мишка.
Мой Мишка, девятнадцать лет,
студент-второкурсник, обнимает эту женщину за плечи. И они похожи.
Господи, как же они похожи — один разрез глаз, один поворот головы, одна
улыбка.
Телефон выскользнул из рук, грохнулся на
пол. Я подняла его дрожащими руками, а из комнаты уже слышались шаги —
разбудила свекровь.
— Что ты тут гремишь в такую рань? — Тамара
Григорьевна появилась в дверях кухни, кутаясь в махровый халат.
Семьдесят два года, но спина прямая, взгляд ясный. Она всегда держала
себя так, будто мир ей должен. — И что ты делаешь с моим телефоном?
Её телефон.
Я подняла глаза и посмотрела на неё — наверное, впервые за двадцать три года посмотрела по-настоящему.
— Тамара Григорьевна, — голос не слушался, — кто эта женщина?
Она не дрогнула. Подошла, забрала телефон из моих рук — спокойно, как забирают вещь у ребёнка, взявшего что-то чужое.
— Это не твоё дело.
— Не моё? На фотографии мой сын. И она называет вас «мам». Она... она что, Лёшина...
— Дочь, — отрезала свекровь. — Лёшина старшая дочь. Марина. И Мишин старшая сестра. Что тебя так удивляет?
Меня удивляло всё. Меня удивляло, что земля всё ещё под ногами, что стены не рушатся, что воздух ещё можно вдыхать.
— Какая дочь? — прошептала я. — Лёша... у Лёши не было детей до меня. Он сказал...
— Мало ли что он сказал, — Тамара
Григорьевна пожала плечами. — Марина родилась, когда Лёше было двадцать
два. Её мать — никчёмная женщина, бросила ребёнка, уехала куда-то на
заработки и сгинула. Марину вырастила моя сестра в Саратове. Лёша не
хотел тебя нагружать — ты же у нас нежная, чувствительная.
Двадцать три года. Двадцать три года лжи.
— А Мишка? — я схватилась за дверной косяк. — Мишка знает?
— Конечно знает. Уже три года как
познакомились. Марина переехала в Нижний, работает в банке. Хорошая
девочка, умная. В отличие от...
Она не договорила. А я поняла: «в отличие от тебя».
Ноги подкосились, я села прямо на пол в
прихожей, на холодный линолеум. В голове крутилось: Мишка знает. Три
года знает — и молчал. Лёша молчал двадцать три года. Свекровь...
— Лёша! — крикнула Тамара Григорьевна в сторону комнаты. — Выходи. Твоя жена устроила сцену.
Он появился через минуту — заспанный, в
растянутой футболке, с помятым лицом. Мой муж. Человек, с которым я
прожила половину жизни.
— Вер, ты чего на полу? — он протянул руку. — Вставай, простудишься.
— У тебя есть дочь, — сказала я. — У тебя есть взрослая дочь, и ты молчал двадцать три года.
Лёша замер. Потом посмотрел на мать — и во взгляде мелькнуло что-то детское, виноватое.
— Мам, ты что, показала ей...
— Случайно получилось, — ровно ответила
Тамара Григорьевна. — Надо было тебе раньше рассказать, я говорила.
Теперь вот разбирайся.
Она развернулась и ушла на кухню. Поставила чайник. Как будто ничего не произошло.
А я сидела на полу и смотрела на мужа
снизу вверх — кажется, впервые за много лет видела его таким, какой он
есть. Не тем парнем, в которого влюбилась в двадцать два. Не усталым
работягой, который «тянет семью». Не человеком, которого я жалела,
оправдывала, за которого принимала решения.
Я видела труса. Который двадцать три года прятался за мамину юбку. Который врал мне каждый день — молчанием.
— Вера, давай спокойно, — он присел рядом на корточки. — Это давняя история, я не хотел тебя расстраивать...
— Мишка знает, — перебила я. — Три года знает.
— Они случайно встретились в соцсетях.
Марина нашла его по фамилии. Ну и что теперь, запрещать им общаться? Они
же брат и сестра.
Брат и сестра. Мой сын — и чужая женщина, о которой я ничего не знала.
— Почему вы молчали? Почему Мишка мне не сказал?
Лёша отвёл глаза.
— Он хотел. Но мама... мама сказала, что
ты не поймёшь. Что ты будешь ревновать, устроишь скандал. Что лучше
потихоньку, постепенно...
— Три года — это постепенно?
— Вера, послушай...
Но я уже не слушала. Я встала — колени
дрожали, но встала. Пошла в комнату. Достала из шкафа сумку, бросила в
неё документы, телефон, кошелёк. Сменную форму — завтра в смену, куда бы
я ни пошла, завтра мне на работу.
Лёша стоял в дверях и смотрел.
— Ты чего? — в голосе недоумение. — Куда ты собралась?
— Не знаю, — честно ответила я. — Пока не знаю.
Тамара Григорьевна вышла из кухни с чашкой чая в руках.
— Далеко не уйдёшь, — сказала она
спокойно. — Идти тебе некуда. Мать твоя в Арзамасе, отец умер,
подруги-одноклассницы кто где. Куда ты денешься с одной зарплатой
медсестры? — она отпила чай. — Посиди, остынь, выпей валерьянки.
Делов-то — ну, узнала правду. Что изменилось? Лёша тебя любит, Мишка
тебя любит. Марина — хорошая девочка, она тебе не враг. Просто мы хотели
как лучше.
Как лучше.
Двадцать три года лжи — это «как лучше».
Я застегнула сумку, надела пальто, которое
висело в прихожей. Кофту тоже накинула поверх — на улице минус
пятнадцать, без шапки далеко не уйдёшь. Шапка осталась где-то в недрах
шкафа. Да и бог с ней.
В дверях обернулась.
— Ключи от квартиры я оставлю у порога, — сказала я свекрови.
И захлопнула дверь.
Лифт пришёл сразу — маленькое везение в этом безумном утре. Я зашла, нажала кнопку, прислонилась к стене и закрыла глаза.
Двадцать три года. Два десятка лет ночных
смен, чужих капельниц, чьих-то слёз и чьей-то крови. Двадцать три года в
чужой квартире, где каждый гвоздь вбит с разрешения свекрови. Двадцать
три года молчания о собственных желаниях, потому что «Лёша устаёт»,
«мама болеет», «Мишке нужнее».
И всё это время — тайна. Большая, жирная, наглая тайна, о которой знали все, кроме меня.
Лифт остановился на первом этаже. Двери открылись.
Куда теперь?
Телефон в кармане завибрировал. Сообщение от Мишки:
«Мам, бабушка написала. Ты чего? Не уходи никуда, я сейчас приеду».
Я посмотрела на экран.
«Бабушка написала».
Конечно. Конечно, она написала первой. Конечно, она объяснила всё по-своему.
Я вышла из подъезда в декабрьское утро —
серое, колючее, пахнущее бензином и снегом. И поняла, что впервые за
двадцать три года я совершенно свободна.
Свободна — и абсолютно одна.
Часть 2
Первым делом я зашла в аптеку на углу —
согреться. Стояла у витрины с витаминами, делала вид, что изучаю состав,
а сама просто дышала тёплым воздухом и пыталась собрать мысли в кучу.
Девочка за прилавком посмотрела на меня с
сочувствием — наверное, выглядела я не лучшим образом. Без шапки, в
домашней кофте поверх пальто, сумка через плечо, лицо бледное.
— Вам помочь? — спросила она. — Может, валидол? Или воды?
— Спасибо, — я попыталась улыбнуться. — Мне просто... погреться надо.
Она кивнула и отвернулась. Хорошая
девочка, не стала лезть с расспросами. Я вспомнила, что работаю в такой
же поликлинике через два квартала, и подумала: интересно, она меня
узнала? Мы же иногда пересекаемся в общих коридорах.
Телефон вибрировал каждые пару минут.
Мишка звонил — я сбрасывала. Лёша прислал сообщение: «Вер, хватит
дурить, возвращайся». Потом ещё одно: «Холодно же». Потом: «Мать
волнуется».
Мать. Двадцать три года я была «Вера», «она», «твоя жена». И вдруг — «мать волнуется».
Я вышла из аптеки, хотя там было тепло, —
не могла больше стоять столбом, нужно было двигаться. Ноги сами понесли к
остановке. Двенадцатый трамвай идёт через весь город, от Автозаводской
до Сенной. Можно сесть и ехать — хоть до конечной. Думать.
В трамвае пахло мокрой одеждой и
усталостью. Утренний час пик: люди ехали на работу — хмурые, сонные,
каждый в своих мыслях. Я устроилась у окна, прижалась лбом к холодному
стеклу.
За окном проплывал город, который я знала
наизусть. Двадцать три года здесь — а ничего своего. Квартира свекрови.
Работа в районной поликлинике. Маршрут дом — работа — магазин — дом.
Иногда — к подруге Наташке на чай, но последний раз мы виделись...
когда? Полгода назад? Год?
Наташка.
Она работает в горбольнице, в терапии. Мы
вместе учились в медучилище, потом вместе пришли на первую практику,
потом судьба развела: она удачно вышла замуж, родила двоих, развелась,
снова вышла, снова развелась — но при этом как-то крутилась, двигалась,
жила. А я... я застряла.
Я набрала её номер. Три гудка — и голос, такой знакомый, такой родной:
— Верка? Ты чего в такую рань? Я ещё на смену не ушла...
— Наташ, — я сглотнула комок в горле. — Мне нужна помощь.
Через час я сидела на её кухне —
маленькой, но уютной, в однушке на Ковалихинской — и плакала. Первый раз
за это утро позволила себе. Наташка не перебивала, не лезла с советами,
просто слушала. Налила чай, подсунула печенье, достала плед — я только
сейчас поняла, как замёрзла.
Когда я выговорилась, она помолчала. Потом сказала:
— Так. С работой что?
— Завтра в первую смену. Подмениться не успею.
— Значит, завтра идёшь на работу. Сегодня —
отсыпаешься. У меня диван раскладной, бельё чистое. Живёшь пока здесь,
сколько нужно.
— Наташ, я не могу вот так навязываться...
— Верка, заткнись. Двадцать лет дружим.
Когда мне первый муж ключицу сломал — кто меня выхаживал? Ты. Когда
второй деньги вынес — кто последнюю зарплату отдала? Ты. Теперь моя
очередь.
Я снова заплакала — но уже от другого. От благодарности. От того, что не одна.
— А теперь рассказывай подробности, —
Наташка подлила чай. — Значит, дочь. Взрослая. И Мишка три года знает. А
что ещё про неё известно?
— Ничего. Только имя — Марина. Работает в банке. Живёт в Нижнем.
— Погоди. — Наташка потянулась к телефону. — Марина, говоришь? Какая фамилия у Лёши?
— Конев.
— Марина Конева... — она быстро застучала пальцами по экрану. — Банки в Нижнем... та-а-ак...
Я смотрела, как она листает соцсети, и
чувствовала странную смесь страха и любопытства. Как будто подглядываю в
замочную скважину.
— Вот, — Наташка развернула ко мне экран. — Она?
Фотография. Та же рыжая женщина, что на
заставке телефона свекрови. Улыбается, сидит за столиком в каком-то
кафе, перед ней — бокал вина. Подпись: «Пятница — маленький праздник».
— Она, — прошептала я.
— Марина Алексеевна Конева, — прочитала Наташка. — Тридцать шесть лет. Старший кредитный специалист. Разведена. Дети...
Она замолчала.
— Что?
— Дети — сын, восемь лет.
Внук. У меня есть... то есть у Лёши есть внук. Которого я никогда не видела. О котором не знала.
— Верка, — Наташка смотрела на меня с тревогой. — Ты как?
— Не знаю.
Я правда не знала. Слишком много
информации за одно утро. Слишком много лжи вскрылось — как нарыв,
который прорвался, и теперь гной хлещет, не остановить.
— Знаешь что, — Наташка решительно
захлопнула телефон. — С этим потом разберёмся. Сейчас тебе нужно
отдохнуть. Ложись, я в смену ухожу, вернусь к вечеру. Холодильник вот,
телевизор вот, ключи на тумбочке. И не вздумай никуда уходить, пока не
поговорим нормально.
Она убежала, а я осталась — в чужой
квартире, в чужом пледе, с чужой чашкой в руках. Хотя нет, не чужой.
Наташка — своя. Единственный свой человек, кажется.
Телефон завибрировал снова. Мишка:
«Мам, ты где? Я приехал домой, тебя нет. Позвони, пожалуйста».
Я смотрела на экран и думала: что мне ему
сказать? Три года он знал про сестру. Три года молчал. Три года смотрел
мне в глаза и врал — не словами, но молчанием.
Мой мальчик. Которого я рожала
восемнадцать часов, кормила грудью до полутора лет, водила на все эти
кружки-секции, проверяла уроки, сидела над температурой, собирала в
институт... Мой Мишка. Предал?
Нет. Нет, это слишком сильное слово. Он не
предал — он выбрал. Его попросили молчать, и он согласился.
Девятнадцать лет — это ещё почти ребёнок. Его уговорили, убедили, что
так правильно. Тамара Григорьевна умеет убеждать — я-то знаю.
Но всё равно больно. Так больно, что дышать трудно.
Я не стала отвечать Мишке. Вместо этого набрала номер поликлиники — своей, автозаводской.
— Регистратура, слушаю.
— Люба, это Вера Николаевна, процедурный. Завтра я в первую?
— Да, с восьми. А что?
— Ничего. Просто уточняла.
Завтра в восьми. Значит, у меня есть сутки, чтобы решить, что делать дальше.
Я легла на Наташкин диван, накрылась
пледом и уставилась в потолок. За окном шумел город — гудели машины,
где-то скрипели тормоза, дети кричали во дворе. Обычный декабрьский
день. Для всех обычный.
Телефон завибрировал снова. Неизвестный номер.
Я ответила машинально:
— Да?
— Вера Николаевна? — женский голос,
молодой, напряжённый. — Здравствуйте. Меня зовут Марина. Я... я дочь
вашего мужа. Нам надо поговорить.
Часть 3
Повисла пауза. Наверное, секунды три — а показались вечностью.
— Откуда у вас мой номер? — спросила я наконец.
— Миша дал, — голос Марины звучал
виновато. — Он очень волнуется. Мы все волнуемся. Я понимаю, что это не
лучший способ знакомства, но...
— Но вы решили, что лучше три года молчать.
Снова пауза.
— Вера Николаевна, я знаю, вы злитесь. Имеете право. Но это не телефонный разговор. Может, встретимся? Я объясню всё.
Объяснит. Двадцать три года лжи — и она объяснит. Одним разговором.
Но что-то в её голосе... Не наглость, не самоуверенность. Просьба. Почти мольба.
— Хорошо, — услышала я свой голос. — Где?
Мы договорились встретиться через два часа
в кафе на Большой Покровской — людное место, центр города, нейтральная
территория. Я повесила трубку и поняла, что руки снова трясутся.
Что я делаю? Зачем мне встречаться с этой женщиной? Что она мне скажет такого, что изменит ситуацию?
Но я уже знала: пойду. Потому что хуже неизвестности — только неизвестность.
Наташка оставила мне запасную шапку —
розовую, с помпоном, совершенно не моего стиля, но тёплую. Я надела
пальто, проверила кошелёк — две с половиной тысячи осталось, на трамвай
хватит — и вышла.
Большая Покровская в декабре — это
праздничная иллюминация, толпы людей с пакетами, запах кофе и выпечки из
каждой двери. Я шла среди этого рождественского сияния и чувствовала
себя призраком. Все спешат за подарками, обсуждают ёлки, планы на
праздники — а у меня жизнь рухнула. И никому нет дела.
Кафе нашла быстро — маленькое, уютное, с
большими окнами на улицу. Марина уже сидела за столиком у окна. Я узнала
её сразу — рыжие волосы, знакомое по фото лицо. Только вживую она
выглядела старше, чем на снимках. Усталее.
Я подошла. Она встала, протянула руку — и я увидела, как она дрожит.
— Здравствуйте, — сказала Марина. — Спасибо, что пришли.
Мы сели друг напротив друга. Официант
принёс меню, но ни одна из нас не притронулась. Марина заказала кофе, я —
чай. Потом молчание. Долгое, тяжёлое.
— Не знаю, с чего начать, — наконец сказала Марина. — Я много раз репетировала эту встречу. Не так себе представляла.
— Вы представляли, что мне расскажут раньше?
— Я представляла, что расскажу сама. Давно. Три года назад, когда нашла Мишу.
— Почему не рассказали?
Она опустила глаза.
— Бабушка. Тамара Григорьевна. Она сказала — не надо. Сказала, что вы... — Марина замялась.
— Что я?
— Что вы этого не выдержите. Что уйдёте.
Что разрушите семью. — Она подняла взгляд, и я увидела в нём что-то
похожее на боль. — Я не хотела быть причиной развода. Я и так... и так
достаточно разрушила.
Официант принёс наши напитки. Я обхватила чашку руками — ладони были ледяные.
— Расскажите мне, — попросила я. — Всё. С самого начала. Я хочу знать правду — какой бы она ни была.
Марина вздохнула. Отхлебнула кофе. И начала.
Её мать — та самая «никчёмная женщина»,
как выразилась Тамара Григорьевна, — звали Ольга. Она познакомилась с
Лёшей в девяносто первом, в Саратове, куда он приезжал к армейскому
другу. Влюбились быстро, глупо, по-молодому. Ольге было восемнадцать,
Лёше — двадцать один. Через три месяца она забеременела.
Лёша испугался. Он только вернулся из
армии, работы нормальной не было, денег не было. Тамара Григорьевна,
узнав о беременности, приехала в Саратов и... устроила сцену. Сказала
Ольге, что её сын «не для таких», что «ничего не выйдет», что «ребёнка
растить — это не игрушки».
Ольга уехала. Куда — никто не знал. Через
полгода объявилась в Саратове у своей тётки — с новорождённой дочкой на
руках. Оставила ребёнка тётке «на время», сказала — устроится и заберёт.
Больше её никто не видел. Может, умерла. Может, просто исчезла. Марина
так и выросла у тётки, зная, что где-то есть отец, который от неё
отказался.
— Я его ненавидела, — сказала Марина тихо.
— Много лет ненавидела. Потом простила. Потом снова ненавидела. — Она
помолчала. — А потом решила найти. Три года назад. Мне было тридцать
три, сыну — пять, только развелась с мужем... Я подумала: хватит убегать
от прошлого. Надо разобраться.
— Через соцсети нашли?
— Да. Наткнулась на Мишин профиль — он
подписан на ту же музыкальную группу, что и я. Увидела фамилию, город.
Поняла, что это, скорее всего, сын отца. Написала.
— И Мишка ответил?
— Не сразу. Сначала испугался. Потом
любопытство победило. Мы переписывались несколько месяцев, прежде чем
встретиться. А потом... потом я приехала в Нижний. Познакомилась с
отцом. С бабушкой.
— Со мной — нет.
— Со мной — нет, — повторила она горько. — Потому что мне сказали: не надо. Я послушала. Хотела как лучше.
«Как лучше». Снова эти слова.
— Знаете, — сказала я, — меня больше всего
убивает не то, что вы есть. Вы ни в чём не виноваты. Меня убивает то,
что все врали. Лёша — двадцать три года. Мишка — три года. Тамара
Григорьевна... она вообще всю жизнь меня за человека не считала.
Марина не спорила. Только смотрела на меня — внимательно, грустно.
— Вы уйдёте от отца? — спросила она вдруг.
— Не знаю.
— Миша очень боится. Он сегодня звонил мне, плакал. Говорит — мама уйдёт, и это моя вина.
Мишка плакал. Мой взрослый сын, который три года молчал, — плакал.
— Это не ваша вина, — сказала я. — И не его. Это... — я не знала, как закончить. — Это всё так запуталось.
Марина достала телефон, нашла что-то в галерее, протянула мне.
— Вот. Это Данька. Мой сын. Вашему Мише — племянник.
Мальчик лет восьми, светловолосый, улыбчивый. Стоит на катке, держится за бортик.
— Он очень хочет познакомиться с Мишей, — сказала Марина. — Не знал, что у него есть дядя. А теперь знает.
Я смотрела на фотографию — и понимала: это
уже не отменить. Не развидеть. У моего сына есть сестра. У меня... у
меня — что? Ничего. Или всё-таки что-то?
— Что вы от меня хотите? — спросила я.
Марина помолчала.
— Ничего. Правда, ничего. Я хотела только
объясниться. Сказать, что не желала вам зла. Что понимаю вашу боль.
Что... — она запнулась. — Что если вы решите уйти — я пойму. Но если
останетесь... я не буду мешать. Я вообще не хотела мешать. Просто...
просто хотела иметь семью. Хоть какую-то.
У неё в глазах стояли слёзы. И я вдруг
поняла: она не врагиня. Она — ещё одна жертва. Ещё одна женщина, которую
обманули, использовали, оттолкнули.
Но это понимание ничего не меняло. Потому что боль никуда не делась.
— Мне нужно подумать, — сказала я. — Обо всём. Дайте мне время.
— Сколько угодно, — кивнула Марина. — Мой номер у вас есть. Звоните, если что.
Мы расплатились — каждая за себя — и вышли
на улицу. Декабрьский ветер ударил в лицо, и я порадовалась Наташкиной
шапке с помпоном.
— Вера Николаевна, — окликнула Марина, когда я уже отходила. — Ещё одно.
Я обернулась.
— Бабушка. Тамара Григорьевна. Она... —
Марина замялась, подбирая слова. — Она не всё вам рассказала. Про
квартиру. Спросите у отца.
— Что про квартиру?
Но Марина только покачала головой:
— Не моё дело. Просто... спросите.
И ушла.
Я стояла посреди Покровской, среди толпы спешащих людей, и чувствовала: это ещё не конец. Это только начало.
Часть 4
Весь остаток дня я провела у Наташки —
лежала на диване, пила чай, смотрела в потолок. Думала. Слова Марины не
давали покоя: «Спросите про квартиру».
Какую квартиру? Свекрови? Ту, в которой мы жили двадцать три года?
Наташка вернулась со смены около семи вечера — уставшая, замёрзшая, с пакетом из магазина.
— Пельмени будешь? — спросила с порога.
Я кивнула. Есть не хотелось, но надо было — последний раз я ела бутерброд утром, желудок уже бунтовал.
За ужином рассказала ей про встречу с Мариной. Наташка слушала, жевала пельмени, хмурилась.
— Так, — сказала она, когда я закончила. — Значит, ещё какая-то история с квартирой. Давай думать.
— О чём?
— Квартира свекрови — это ведь ведомственная, да? Завод давал, ещё при Союзе?
— Кажется, да. Она работала в заводской столовой.
— И на ней квартира записана?
Я задумалась. Этот вопрос я никогда себе
не задавала. Двадцать три года мы жили «у мамы», и всё. Чья квартира по
документам — меня не касалось.
— Не знаю, — честно призналась я.
— Так, — Наташка отодвинула тарелку. —
Давай рассуждать. Ты говоришь, свекровь всегда контролировала деньги.
Лёша всю зарплату отдавал ей, а она выдавала «на расходы». Так?
— Так.
— А ты?
— Я тоже. В общий котёл. Тамара Григорьевна говорила: так правильнее, она опытнее, она знает, как экономить...
— Угу, — Наташка кивнула. — И за двадцать
три года вы ничего не накопили. Ни на квартиру, ни на машину, ни на...
вообще ни на что.
Я молчала. Потому что она была права.
— Верка, — Наташка посмотрела на меня
серьёзно. — Ты задумывалась когда-нибудь, куда деньги уходили? Вы оба
работали. Лёша — шофёр, ты — медсестра. Да, не миллионы, но и не
копейки. Квартплата — ну, тысяч десять. Еда — ещё столько же. Одежда раз
в год. А остальное?
Остальное. Я правда никогда не
задумывалась. Тамара Григорьевна вела хозяйство, она решала, что
покупать, она откладывала «на чёрный день»...
— Мне надо поговорить с Лёшей, — сказала я.
— Вот это правильно. Только не сейчас.
Сейчас ты на эмоциях — наговоришь лишнего. Выспись, завтра сходи на
работу, а вечером — поговоришь. На нейтральной территории.
— На какой?
— Пусть придёт сюда. Свекрови не будет рядом — может, и скажет что-то дельное.
Я согласилась. Потому что Наташка была права: на эмоциях решать ничего нельзя.
Ночью спала плохо — ворочалась,
просыпалась от каждого шороха. Снилась свекровь: стоит в дверях,
смотрит, молчит. И улыбается. Такой жуткой, понимающей улыбкой.
Утром побрела на работу как во сне.
Поликлиника на Автозаводской встретила привычным хаосом: очередь у
регистратуры, плач ребёнка в коридоре, запах хлорки из процедурного.
— Вера Николаевна! — окликнула Люба из регистратуры. — К вам в десять уколы на дом, адрес записала.
— Хорошо.
Я переоделась в форму, начала готовить
кабинет. Шприцы, капельницы, ватные шарики, спирт. Двадцать лет одних и
тех же движений — руки делают сами.
Первые пациенты потянулись с восьми.
Бабушки с гипертонией, дедушки с диабетом, молодые мамы с детьми на
прививки. Я колола, бинтовала, успокаивала, объясняла — и думала о
своём.
В десять вышла на вызов — старушка на третьем этаже, капельница с магнезией. Пока ставила, разговорились.
— Деточка, — сказала бабушка, — ты чего такая бледная? Не заболела?
— Нет, — улыбнулась я. — Просто устала.
— Усталость — это не просто. Усталость —
это когда жизнь наваливается. Я вот тоже в твои годы уставала — думала,
не выдержу. А потом поняла: выдержу. Потому что выбора нет.
Выбора нет.
А у меня — есть? Или тоже нет?
После смены я позвонила Лёше. Он ответил сразу — видимо, ждал.
— Вер, ты как? Где ты? Мишка вчера всю ночь не спал...
— Лёша, — перебила я. — Нам надо поговорить. Сегодня вечером. Без твоей мамы. Можешь приехать?
Молчание. Потом:
— Куда?
Я продиктовала Наташкин адрес. Он записал.
— В семь, — сказала я. — Не опаздывай.
Он пришёл в без пяти семь — с пакетом, в котором оказались мои вещи. Кофта, шапка, пара сменного белья.
— Мама собрала, — сказал он виновато. — Сказала — тебе пригодится.
Тамара Григорьевна. Даже тут успела показать: она контролирует.
Наташка тактично ушла «к соседке за солью» — на самом деле, конечно, просто дала нам пространство.
Мы сели на кухне друг напротив друга. Как
вчера с Мариной — только сейчас передо мной был муж. Человек, которого я
двадцать три года считала своим.
— Рассказывай, — сказала я.
И он рассказал.
Про Ольгу — больше, чем Марина. Про то,
как любил её, как хотел жениться, как мать приехала и всё разрушила. Про
то, как стыдился потом — и не мог признаться. Про то, как встретил меня
— и решил: начну сначала, с чистого листа.
— Я правда хотел забыть, — говорил он. — Думал — прошлое останется в прошлом. А оно... оно догнало.
— Двадцать три года, Лёша. Ты мог рассказать когда угодно.
— Боялся.
— Чего?
Он опустил глаза.
— Мамы.
Я смотрела на него — и видела того самого
испуганного мальчика, которым он, наверное, остался навсегда. Сорок пять
лет, а всё ещё «боялся мамы».
— Ладно, — сказала я. — Теперь про квартиру.
Он вздрогнул.
— Что про квартиру?
— Марина сказала — спроси про квартиру. Так вот я спрашиваю.
Долгое молчание. Лёша смотрел в окно, потом на свои руки, потом снова в окно.
— Это давняя история...
— Рассказывай.
И он рассказал.
Квартира на Автозаводской — та самая,
свекрови, — была записана на него. На Лёшу. Ещё с девяностых, когда
завод приватизировал жильё. Тамара Григорьевна переписала квартиру на
сына, «чтобы не отняли».
— Но мы так и жили у неё, — сказал Лёша. —
Она же мать. Куда её девать? А потом... потом она предложила: давай
купим ещё одну. Для Мишки. На будущее.
— Купили?
Он кивнул.
— Однушку на Сормовском шоссе. Мама вела все дела, я только подписывал. Оформили на неё — сказала, так проще с налогами.
У меня потемнело в глазах.
— То есть. За двадцать три года, на наши с
тобой деньги, куплена квартира. Которая оформлена на твою мать. И я об
этом ничего не знала.
— Вер, я думал, так надо...
— Надо? — я встала, не в силах сидеть. —
Двадцать три года я жила в твоей квартире — и не знала, что она твоя.
Двадцать три года отдавала зарплату в «общий котёл» — а деньги уходили
на недвижимость, которая мне не принадлежит. Двадцать три года я была
никем, Лёша. Приживалкой. Обслугой. Бесплатной рабочей силой.
— Это не так!
— А как?
Он молчал. Потому что ответить было нечего.
— У тебя есть документы? — спросила я. — На обе квартиры?
— У мамы.
Конечно. У мамы.
— Я хочу их видеть, — сказала я. — Завтра. Ты принесёшь их мне. Или я найду юриста — и он разберётся сам.
Лёша побледнел.
— Вера, не надо юриста. Мы семья...
— Семья? — я засмеялась — горько, без
веселья. — Семья — это когда не врут. Семья — это когда доверяют. А у
нас... у нас не семья, Лёша. У нас цирк. Где клоун — это я.
Он ушёл через час — подавленный, сгорбленный, чужой. Я стояла у окна и смотрела, как он идёт к остановке.
Наташка вернулась через десять минут — как будто ждала за углом.
— Ну что?
— У них две квартиры. Одна — на нём, но она считается маминой. Вторая — на мамаше, куплена на наши деньги.
Наташка присвистнула.
— Вот это поворот... Верка, тебе нужен адвокат.
Адвокат. Двадцать три года брака — и вот до чего дошло.
— Знаешь, — сказала я, — а ведь я даже не удивлена. Как будто всегда это знала. Просто... не хотела видеть.
— Это нормально, — Наташка обняла меня за
плечи. — Мы все чего-то не хотим видеть. Главное — что теперь ты видишь.
И можешь действовать.
Действовать. Да. Пора перестать быть жертвой.
Телефон завибрировал. Сообщение от Мишки:
«Мам, пожалуйста, позвони. Я всё объясню. Я люблю тебя».
Я смотрела на экран. «Люблю тебя». Три слова, которые раньше значили всё. А теперь...
Я не стала отвечать. Пока не стала. Завтра. Завтра я поговорю с сыном. Но сначала — документы. Сначала — правда.
Вся правда.
Часть 5
Документы Лёша принёс на следующий вечер.
Не к Наташке — я сама пришла к поликлинике после смены, села в его
машину. Старый «Логан», который он водит уже десять лет. Который,
наверное, тоже оформлен на маму.
— Вот, — он протянул папку. — Всё, что нашёл.
Я открыла. Два свидетельства о регистрации
права собственности. Первое — на квартиру на Автозаводской, владелец
Конев Алексей Петрович. Второе — на однушку на Сормовском шоссе,
владелец Конева Тамара Григорьевна.
— Когда купили вторую?
— В двенадцатом году.
Четырнадцать лет назад. Мишке было пять. Я
тогда работала на полторы ставки — подрабатывала в частной клинике по
вечерам, чтобы хватало на детский сад. А оказывается, в это время
покупалась квартира.
— Сколько стоила?
— Миллион восемьсот. Тогда однушки в Сормове дешевле были.
Миллион восемьсот. Моих денег там — сколько? За четырнадцать лет работы, за все эти смены, подработки, отказы себе во всём...
— Лёша, — сказала я спокойно, — я хочу развод.
Он вздрогнул.
— Вера, подожди...
— Нет. Я двадцать три года ждала. Хватит.
— Но Мишка...
— Мишка взрослый. Он справится.
Лёша сидел, вцепившись в руль, и молчал. Потом сказал:
— Мама не отдаст квартиру. Она скорее продаст, чем разделит.
— Это мы ещё посмотрим.
Я вышла из машины с папкой документов и пошла к остановке. Не оглядываясь.
На следующий день я нашла юриста. Вернее,
Наташка нашла — через свою бывшую коллегу, которая разводилась в прошлом
году. Молодая женщина, Анна Сергеевна, офис в центре, глаза
внимательные, цепкие.
Я выложила перед ней всё: документы, историю, цифры.
— Значит, — резюмировала она, просмотрев
бумаги, — квартира на Автозаводской — это совместно нажитое имущество,
хоть и записана на мужа. Вы имеете право на половину. Вторая квартира —
сложнее. Оформлена на свекровь, доказать, что покупалась на ваши деньги,
будет трудно. Но возможно.
— Как?
— Нужны выписки по счетам. Справки о зарплате. Чеки, если сохранились. Любые доказательства, что деньги поступали от вас.
Выписки по счетам. Двадцать три года назад у нас не было никаких счетов — всё наличными, всё через свекровь.
— А если доказательств нет?
— Тогда вторая квартира останется за свекровью. Но первая — ваша по закону. Половина.
Половина квартиры на Автозаводской.
Семнадцать квадратных метров комнаты, которую мы с Лёшей делили. Можно
продать его долю, можно выкупить мою... В любом случае — хоть что-то.
— Начинайте, — сказала я.
Следующие недели слились в один
непрерывный марафон. Работа, юрист, бумаги. Звонки от Лёши — сбрасывала.
Звонки от Мишки — отвечала коротко: «Сынок, я в порядке. Поговорим
позже». Звонки от свекрови — ни одного. Видимо, она была слишком горда,
чтобы звонить первой.
А потом — под Новый год — позвонила Марина.
— Вера Николаевна, — голос встревоженный. — Вы можете встретиться? Срочно.
Мы встретились в том же кафе на
Покровской. Марина выглядела измотанной — тёмные круги под глазами, руки
нервно теребят салфетку.
— Что случилось? — спросила я.
— Бабушка. Тамара Григорьевна. Она... — Марина запнулась. — Она переписывает квартиру на Сормове.
— На кого?
— На меня.
Я замерла.
— Как — на тебя?
— Она вчера позвонила. Сказала: приезжай,
подпишем дарственную. Пока Верка не успела отобрать. — Марина опустила
глаза. — Я отказалась.
— Почему?
— Потому что это неправильно. Эта квартира
— не моя. Она... — Марина подняла взгляд, и в нём была решимость. — Она
ваша. Ваши деньги, ваш труд. Я не хочу быть частью этой... этой схемы.
Я смотрела на неё — на женщину, которую
ещё месяц назад считала врагом. И понимала: она не враг. Она — может
быть, единственный честный человек во всей этой истории.
— Спасибо, — сказала я. — Что рассказала.
— Но это ещё не всё. — Марина достала телефон, нашла что-то в сообщениях. — Вот. Бабушка мне написала после отказа.
Я взяла телефон, прочитала:
«Дурочка. Могла бы обеспечить сына. Теперь
Верка всё заберёт, а тебе ничего не достанется. Лёша слабак, он её не
остановит. Но я остановлю. Есть способы».
Есть способы.
— Она что-то задумала, — сказала Марина. — Я не знаю, что. Но... будьте осторожны.
Осторожной я не была. Наверное, стоило. Но я устала бояться.
Новый год я встретила у Наташки — вдвоём, с
бутылкой шампанского и салатом из крабовых палочек. Никаких
родственников, никаких скандалов. Тихо, спокойно, почти хорошо.
Третьего января позвонил Мишка.
— Мам, — голос срывающийся, — мне надо тебя видеть. Пожалуйста.
Мы встретились у него в общежитии —
крошечная комната на двоих, сосед уехал к родителям. Мишка выглядел
плохо: похудел, осунулся, глаза красные.
— Мам, — сказал он с порога, — прости меня.
И заплакал.
Я обняла его — моего мальчика, моего сына,
который три года врал мне — и почувствовала: боль никуда не делась. Но
она уже не такая острая. Притупилась.
— Рассказывай, — сказала я, когда он успокоился.
И он рассказал.
Про то, как нашёл Марину — случайно,
правда случайно. Про то, как испугался и обрадовался одновременно:
сестра, живая, настоящая. Про то, как бабушка узнала об их переписке и
устроила ему «разговор».
— Она сказала, — Мишка шмыгнул носом, —
что ты не поймёшь. Что ты уйдёшь от папы. Что я разрушу семью. И что
если я расскажу тебе — она... она отпишет квартиру на Марину, а мне
ничего не оставит.
Квартира. Снова квартира. Всё упирается в эти чёртовы квадратные метры.
— Мишка, — сказала я, — ты правда думал, что я уйду?
— Не знаю. — Он опустил голову. — Бабушка
сказала — точно уйдёшь. Она говорила... говорила, что ты никогда папу не
любила. Что вышла за него ради прописки. Что...
— Стоп. — Я взяла его за плечи, развернула
к себе. — Посмотри на меня. Твоя бабушка врала. Мне, тебе, всем.
Двадцать три года. Я люблю твоего отца — любила, по крайней мере. Я
вышла за него, потому что хотела семью. Прописка... Господи, какая
прописка, я приехала из Арзамаса, у меня там мама, я могла вернуться в
любой момент.
— Но бабушка...
— Бабушка манипулирует. Всеми. Твоим отцом — всю его жизнь. Мной — двадцать три года. Теперь — тобой.
Мишка молчал. Смотрел на меня — и я видела, как в его глазах что-то меняется. Как будто пелена спадает.
— Мам, — сказал он наконец, — что мне делать?
— Ничего. Просто будь честен. Со мной, с
собой. Если хочешь общаться с Мариной — общайся. Она хорошая. Она не
виновата в том, что случилось.
— А ты? Ты вернёшься?
Я помолчала. Потом сказала:
— Нет, Мишка. Не вернусь. Но это не значит, что я тебя бросаю. Ты — мой сын. Всегда.
Он снова заплакал. И я плакала вместе с
ним — впервые за эти недели. Не от боли — от облегчения. Что-то
отпустило. Что-то сдвинулось.
А потом Мишка сказал:
— Мам, есть ещё кое-что. Про бабушку. Я не знал, говорить тебе или нет, но...
Он достал телефон. Нашёл фотографию. Протянул мне.
Документ. Завещание. Датированное прошлым годом.
«Я, Конева Тамара Григорьевна, завещаю всё своё имущество внуку Коневу Михаилу Алексеевичу...»
— Она мне показывала, — сказал Мишка. — Год назад. Сказала — это наш секрет. Сказала — если будешь молчать, всё твоё будет.
Год назад. Завещание. Квартира на Сормове — Мишке.
— Она тебя купила, — прошептала я.
— Да. — Мишка опустил голову. — Купила. А я... я повёлся. Как дурак.
Девятнадцать лет. Ещё почти ребёнок. Которого взрослая, умная женщина обвела вокруг пальца.
Я обняла его снова. Крепко, как в детстве.
— Это не твоя вина, — сказала я. — Ты не виноват.
Но где-то внутри я понимала: Тамара Григорьевна своего не отпустит. Она будет бороться. До конца.
И конец этот — близко.
Часть 6
Январь перевалил за середину, когда юрист позвонила с новостями.
— Вера Николаевна, — голос Анны Сергеевны был напряжённым, — вы сидите?
— Стою. Что случилось?
— Квартира на Сормове. Она продана.
Я опустилась на стул.
— Как — продана?
— Третьего января. Дарственную на Марину
свекровь не оформила — та отказалась. Зато нашла покупателя. Сделка
прошла в ускоренном режиме, через риелтора. Деньги сняты со счёта.
— Сколько?
— Три миллиона двести. Сейчас этих денег уже нет. Переведены на другой счёт. Чей — выясняем.
Три миллиона двести. Четырнадцать лет наших с Лёшей зарплат. Испарились.
— Что можно сделать?
— Теоретически — оспорить сделку. Но это
долго, дорого и без гарантий. Квартира была её собственностью, она имела
право распоряжаться.
Имела право. Юридически — да. А по-человечески?
Вечером я сидела у Наташки на кухне и смотрела в одну точку. Три миллиона. Просто — раз, и нет.
— Верка, — Наташка села рядом, — ты как?
— Не знаю. Пусто.
— Знаешь что? Может, оно и к лучшему.
— К лучшему?!
— Послушай. — Она взяла меня за руку. —
Эта квартира — она тебя бы привязала. К ним, к их историям, к их
интригам. А так — чисто. Есть первая квартира, твоя законная половина.
Развод — и ты свободна.
Свободна. С половиной квартиры в старой девятиэтажке и зарплатой медсестры.
— Наташ, мне сорок пять. Куда я свободна?
— Куда захочешь. Хоть в Арзамас к матери,
хоть здесь оставайся. Ты — медсестра с двадцатилетним стажем, работу
найдёшь везде. А главное — ты больше не должна терпеть.
Терпеть. Двадцать три года я терпела. И что это мне дало?
Телефон завибрировал. Неизвестный номер.
— Да?
— Вера Николаевна? — мужской голос,
незнакомый. — Это Олег. Сосед ваш, с четвёртого этажа. Тут такое дело...
свекровь ваша. Ей «скорую» вызвали.
Сердце ухнуло.
— Что с ней?
— Не знаю точно. Упала в подъезде, соседка нашла. Увезли в первую городскую.
Первая городская — это кардиология. Значит, сердце.
Я посмотрела на Наташку.
— Свекровь в больнице. Поехать?
— А ты хочешь?
Нет. Да. Не знаю.
— Поеду, — решила я. — Не ради неё. Ради себя. Чтобы потом не жалеть.
В больницу я приехала через час. Лёша уже
был там — сидел в коридоре, серый, осунувшийся. Мишка рядом. Увидели
меня — оба вскочили.
— Мам! — Мишка бросился навстречу. — Ты приехала!
— Как она?
— В реанимации, — ответил Лёша. — Инфаркт. Обширный.
Я села на жёсткий больничный стул. В коридоре пахло хлоркой и бедой — запах, который я знала наизусть за двадцать лет работы.
— Врач что говорит?
— Ночь покажет. Если переживёт — шансы есть.
Ночь покажет. Сколько раз я сама говорила эти слова родственникам пациентов.
Мы сидели втроём — бывшая семья — и молчали. Часы на стене отсчитывали минуты. За окном темнело.
Около полуночи вышел врач — молодой, уставший.
— Родственники Коневой?
— Мы, — Лёша встал.
— Стабилизировали. Пока в реанимации,
завтра переведём в палату. Прогноз осторожный — возраст, сопутствующие
заболевания. Но бороться будем.
Бороться. Тамара Григорьевна всегда умела бороться. Вопрос — за что.
Лёша остался в больнице, а я уехала — Мишка вызвался проводить до остановки.
— Мам, — сказал он, пока мы шли по тёмной улице, — бабушка... она ведь не со зла. Она просто... так устроена.
Я посмотрела на него.
— Мишка, она продала квартиру. Которую мы с отцом покупали. Чтобы мне ничего не досталось. Это не «так устроена». Это — выбор.
Он молчал.
— Но, — добавила я, — это не значит, что я хочу ей смерти. Пусть живёт. Пусть думает о том, что сделала. Может, поймёт что-то.
— Ты её простишь?
Простить. Сложное слово.
— Не знаю, Мишка. Пока — не знаю.
Тамара Григорьевна пережила ночь. И
следующую. И через неделю её перевели из реанимации в обычную палату. Я
не навещала — не могла себя заставить. Но звонила Мишке каждый день,
узнавала.
А потом — в конце января — Мишка позвонил сам.
— Мам, бабушка хочет тебя видеть. Говорит — важно.
— Зачем?
— Не знаю. Но она... она плакала. Я никогда не видел, чтобы она плакала.
Тамара Григорьевна плакала. Железная женщина, которая двадцать три года не показала ни одной слабости. Плакала.
Я поехала в больницу.
Она лежала в двухместной палате — одна,
соседняя койка пустовала. Похудевшая, постаревшая, с серым лицом. Без
привычной брони из начёсанных волос и строгого взгляда.
— Пришла, — сказала она, когда я села рядом. — Думала — не придёшь.
— Сама не знаю, зачем пришла.
— Правильно. — Она усмехнулась — горько, криво. — Я бы на твоём месте не пришла.
Молчание.
— Знаешь, — заговорила она снова, — когда
лежишь вот так, с трубками, под капельницей — много думаешь. Всю жизнь
прокручиваешь. И понимаешь... много чего понимаешь.
— Например?
— Например, что была дурой. — Она
отвернулась к окну. — Всю жизнь боялась. Боялась, что сын уйдёт.
Боялась, что останусь одна. Боялась, что ты его заберёшь. И держала.
Всеми способами.
— Держала — или душила?
— Наверное, душила. — Пауза. — Ты хорошая
жена была, Вера. Хорошая мать. Я видела. И всё равно... всё равно не
могла остановиться.
— Зачем вы продали квартиру?
Она закрыла глаза.
— Хотела тебя наказать. Дура старая. —
Открыла глаза, посмотрела на меня. — Деньги на счету. Том счёте, который
на Лёшу. Сняла — и обратно положила. Не успела потратить.
Три миллиона двести. На счету.
— Почему?
— Потому что... — она помолчала. — Потому
что Марина отказалась. Девочка, которую я бросила сорок лет назад.
Которую отец бросил. Она — отказалась. Сказала: это неправильно. И я
подумала... подумала, что, может, я и правда всё неправильно делала.
Марина. Рыжая женщина с фотографии. Которая оказалась честнее всех.
— Что вы хотите? — спросила я.
— Прощения, — сказала Тамара Григорьевна. — Хотя не заслуживаю.
Прощения. Того, что я не знала — смогу ли дать.
— Я подумаю, — сказала я.
И ушла.
Часть 7
Февраль начался оттепелью — редкой для
Нижнего в это время. Снег таял, превращая улицы в кашу, солнце
выглядывало на пару часов и снова пряталось.
Я по-прежнему жила у Наташки, но уже
искала жильё. Юрист говорила: развод оформим к марту, раздел имущества —
к лету. Квартира на Автозаводской — половина моя. Можно продать,
разделить деньги, начать сначала.
Начать сначала. В сорок пять.
На работе всё шло своим чередом. Уколы,
капельницы, бабушки с давлением, дети с соплями. Люба из регистратуры
смотрела с сочувствием — видимо, слухи дошли. В районной поликлинике все
всё знают.
— Вера Николаевна, — сказала она
однажды, — а вы в курсе, что у нас ставка освободилась? В терапии, на
Сенной. Оклад выше, и до центра близко.
Сенная — это другой конец города. Другой район, другие люди, другая жизнь.
— Спасибо, Люба, — сказала я. — Подумаю.
Думать было о чём.
Тамару Григорьевну выписали в середине
февраля. Лёша забрал её домой — в ту самую квартиру на Автозаводской,
половина которой теперь по закону принадлежала мне. Странное чувство:
твоя собственность, а войти не можешь.
Мишка звонил каждый день. Рассказывал: бабушка слабая, отец растерянный, в квартире тоскливо. Спрашивал: мам, может, вернёшься?
— Нет, Мишка, — отвечала я. — Не вернусь.
— Но бабушка же... она же извинилась...
— Извинилась. Но это не отменяет двадцати трёх лет. Понимаешь? Слова — это слова. А жизнь — это жизнь.
Он понимал. Или делал вид, что понимал.
А потом позвонила Марина.
— Вера Николаевна, можем встретиться? Есть новости.
Мы встретились в третий раз — снова в
кафе, снова друг напротив друга. Марина выглядела лучше, чем в прошлый
раз: отдохнувшей, спокойной.
— Я поговорила с отцом, — сказала она. — И с бабушкой. Насчёт денег.
— Каких денег?
— Тех самых. Три миллиона двести. Они хотят... — она замялась. — Они хотят вернуть. Вам.
Я молчала.
— Бабушка понимает, что юридически
квартира была её. Но... она сказала: по справедливости — это ваши
деньги. Ваш труд. Она готова перевести их на ваш счёт.
Три миллиона двести. Просто так. От женщины, которая месяц назад хотела меня ограбить.
— Почему?
— Не знаю, — честно ответила Марина. —
Может, болезнь что-то изменила. Может, страх. Может... — она улыбнулась
грустно. — Может, поняла наконец, что деньги — не главное.
Не главное. Двадцать три года были главным — а теперь не главное.
— Я подумаю, — сказала я.
— И ещё. — Марина достала из сумки конверт. — Вот. Бабушка просила передать.
Письмо. Несколько страниц, исписанных неровным старческим почерком.
Я прочитала его дома, у Наташки, при свете настольной лампы.
«Вера. Пишу, потому что говорить трудно — слова застревают. А написать — могу.
Я прожила жизнь в страхе. Боялась
потерять мужа — потеряла, он ушёл к другой, когда Лёше было десять.
Боялась потерять сына — и держала его так, что он не смог стать
мужчиной. Боялась потерять внука — и чуть не потеряла его мать. Тебя.
Ты была хорошей женой моему сыну.
Лучшей, чем он заслуживал. Терпеливой, работящей, честной. Я видела это —
и всё равно боролась с тобой. Почему? Не знаю. Наверное, потому что ты
была сильнее меня. Ты умела любить — а я умела только держать.
Деньги — забери. Это твоё. Квартиру на Автозаводской — раздели, как положено. Лёша согласен.
А меня — прости, если сможешь. Или не прощай. Я пойму.
Тамара».
Я сидела с этим письмом в руках и не знала, что чувствую.
— Наташ, — позвала я. — Прочитай.
Она прочитала. Отложила. Посмотрела на меня.
— И что будешь делать?
— Не знаю.
— Верка, — Наташка села рядом, — я тебе
скажу одну вещь. Может, не в тему, но скажу. Моя бабка — царствие
небесное — говорила: «Прощение — это не для того, кого прощаешь. Это для
тебя. Чтобы отпустить и жить дальше».
Отпустить. Жить дальше.
— А если не могу?
— Тогда не прощай. Но не держи внутри. Злость — она как яд. Сначала греет, потом убивает.
Я думала об этом всю ночь. И следующую. И ещё.
А потом — через неделю — поехала на Автозаводскую.
Лёша открыл дверь — небритый, в старом свитере, с затравленным взглядом.
— Вера... ты...
— Можно войти?
Он посторонился.
Квартира была той же — и другой. Те же обои, та же мебель, тот же запах. Но что-то изменилось. Может, воздух. Может, я.
Тамара Григорьевна сидела на кухне, в том же махровом халате, с чашкой в руках. Увидела меня — замерла.
— Пришла, — сказала она.
— Пришла.
Я села напротив. Как тогда, в первое утро. Только теперь я была не на полу, а за столом. И не снизу вверх смотрела — а прямо.
— Я прочитала ваше письмо, — сказала я. — И приняла решение.
— Какое?
— Деньги возьму. Квартиру разделим. С Лёшей — разведусь.
Она кивнула — медленно, принимая.
— А прощение?
Я помолчала.
— Не знаю, Тамара Григорьевна. Честно —
не знаю. Может, со временем. Может, никогда. Но держать зло — не буду.
Вы правы: жизнь слишком короткая.
Она закрыла глаза. Кажется, плакала — беззвучно, не показывая.
Лёша стоял в дверях — молча, неловко.
— А мне? — спросил он. — Мне — простишь?
Я посмотрела на него. На человека,
которого когда-то любила. Который врал мне двадцать три года. Который
так и не вырос — и, наверное, уже не вырастет.
— Лёша, — сказала я, — ты не злой
человек. Ты слабый. И я... я тоже была слабой. Терпела, молчала,
закрывала глаза. Мы оба виноваты. — Пауза. — Злиться на тебя — не буду.
Но вместе — не будем. Никогда.
Он кивнул. Кажется, понял.
Я встала.
— Бумаги пришлёт юрист. Подписывайте, не тяните. И... — я посмотрела на свекровь. — Берегите себя. Оба.
И ушла.
На улице шёл снег — мокрый, февральский,
почти весенний. Я стояла у подъезда и смотрела на окна квартиры, где
прожила половину жизни.
А потом развернулась и пошла к остановке.
Не оглядываясь.
Часть 8
Развод оформили в марте — быстро, без
скандалов. Лёша подписал всё, что требовалось. Квартиру на Автозаводской
выставили на продажу: он — свою половину, я — свою. Покупатель нашёлся к
апрелю — молодая семья с ребёнком. Смотрели на эти семнадцать квадратов
с таким восторгом, будто это хоромы. Я смотрела на них и думала:
двадцать три года назад мы с Лёшей были такими же. Полными надежд. Не
знающими, что будет.
Деньги от продажи плюс те три миллиона,
которые перевела Тамара Григорьевна, — получилось достаточно, чтобы
купить свою квартиру. Однушку, маленькую, но свою. На Сенной — рядом с
новой работой. Люба из регистратуры не зря подсказала: в терапии на
Сенной и правда было лучше.
Переехала в мае. Первую ночь в новой
квартире не спала — лежала и слушала тишину. Никаких шагов свекрови по
коридору. Никакого храпа Лёши за стенкой. Только я, пустые стены и целая
жизнь впереди.
Страшно? Да. Но и свободно — так свободно, что дух захватывало.
Мишка приезжал помогать с переездом.
Таскал коробки, собирал мебель, шутил как мог. Он изменился за эти
месяцы — повзрослел, что ли. Или просто понял что-то, чего раньше не
понимал.
— Мам, — сказал он, когда мы сидели на полу среди коробок и ели пиццу, — ты счастливая?
— Не знаю, Мишка. Наверное. По-другому счастливая.
— Это как?
— Раньше я думала, что счастье — это
когда всё на месте. Муж, дом, семья. А теперь понимаю: счастье — это
когда ты на своём месте. Когда живёшь, а не терпишь.
Он кивнул. Кажется, понял.
Марина стала приезжать в гости — сначала
редко, потом чаще. Странные мы с ней люди: должны были быть врагами, а
оказались... кем? Подругами? Родственницами? Не знаю. Просто — близкими.
Её сын Данька подружился с Мишкой. Дядя и
племянник — надо же. Бегали вместе на каток, играли в компьютерные
игры, болтали о чём-то своём.
— Они похожи, — сказала Марина однажды, глядя, как мальчишки возятся в прихожей. — Одна кровь.
— Да, — согласилась я. — Одна.
Тамара Григорьевна прожила ещё два года.
Второй инфаркт случился в декабре, через год после первого. На этот раз
врачи не справились.
Я была на похоронах. Стояла у могилы
рядом с Лёшей, Мишкой, Мариной. Смотрела, как опускают гроб, и
чувствовала... что? Пустоту. Не горе — просто пустоту.
После кладбища Лёша подошёл ко мне.
— Вера, — сказал он, — спасибо, что пришла.
— Не за что.
— Мама... она в последние месяцы много о тебе говорила. Жалела. Что так получилось.
— Я знаю.
— Ты её простила?
Я подумала.
— Да, — сказала наконец. — Простила. Не сразу, не легко — но простила.
— Как?
— Поняла одну вещь. Она была несчастной
женщиной. Всю жизнь боялась, всю жизнь держала, всю жизнь контролировала
— и в итоге осталась одна. Это не оправдание. Но это... объяснение. И
злиться на неё — всё равно что злиться на погоду. Бессмысленно.
Лёша кивнул. Постоял ещё минуту, потом ушёл — к машине, к своей жизни.
А я осталась — у могилы, под серым декабрьским небом.
«Тамара Григорьевна, — подумала я, — вы
были трудным человеком. Вы сломали мне двадцать три года жизни. Но вы же
и научили меня — тому, какой я не хочу быть. Так что... спасибо,
наверное. За урок».
Я положила цветы на могилу и пошла к выходу.
Не оглядываясь.
Прошло ещё три года.
Мне сорок восемь. Я работаю старшей
медсестрой в терапии на Сенной — повысили в прошлом году. У меня своя
квартира, свой ритм, своя жизнь.
Мишка окончил политех, устроился
инженером на завод. Живёт отдельно, но звонит каждый день. Женился в
прошлом году — хорошая девочка, Настя, они познакомились в универе.
Скоро у них родится ребёнок. Мой внук — или внучка.
Марина переехала поближе ко мне — купила
квартиру в соседнем доме. Мы видимся почти каждый день: чай, разговоры,
помощь с Данькой. Он уже подросток, двенадцать лет, носится по двору с
друзьями и зовёт меня «тётя Вера».
Лёша... Лёша живёт там же, на
Автозаводской. После смерти матери стал тише, задумчивее. Мы видимся
иногда — на семейных праздниках, когда Мишка собирает всех.
Разговариваем спокойно, без обид. Чужие люди, которых связывает общий
сын.
Простила ли я его? Да. Давно.
Простила ли себя — за те двадцать три года молчания? Тоже да. Потому что без них не было бы этих: моих, настоящих.
Иногда вечерами я сижу у окна с чашкой
чая и смотрю на город. На огни домов, на людей, спешащих куда-то, на
жизнь, которая течёт и течёт.
И думаю: тогда, в то декабрьское утро,
когда я захлопнула дверь свекрови, мне казалось — всё кончено. Жизнь
рухнула, земля ушла из-под ног, впереди — ничего.
А оказалось — всё только начиналось.
Потому что конец — это всегда начало. Нужно только решиться захлопнуть дверь.
И — что важнее — открыть новую.
Ключи от той квартиры я тогда правда оставила у порога. А ключи от новой жизни — нашла сама.