На достаточно долгое время царь исчезает со страниц книги, о нём лишь упоминают. И проходит время. Новое «включение» в действие – подготовка к отпору шведского вторжения.
Мы видим царя в Преображенском, где собираются люди, объединённые общим делом. Сам царь всё время в разъездах: «Пётр Алексеевич на утренней заре с Виниусом ускакал на Пушечный двор – смотреть новые мортиры. Оттуда должен был побывать на учении Бутырского и Семёновского полков». В ожидании его Иевлев встречает хорошо знакомых людей, «все четверо вышли на крыльцо, сели рядом, стали беседовать о том, кто как бережётся от шведа», и при этом «не заметили, как приехал Пётр Алексеевич».
Разговаривая о делах, царь работает: «Царь Пётр без кафтана, в коротких матросских штанах, в тех же самых, что были на нём, когда работал на верфи в Голландии, точил на станке юферс для корабля. Его длинная нога в поношенном кожаном башмаке без усилия, плавно и спокойно нажимала на педаль приводного колеса; белая пахучая стружка, завиваясь, струилась из-под резца».
Нельзя не привести цитату (прошу прощения за объём), ясно показывающую изменения во всём укладе жизни: «Сквозь разноцветные стёкла окон солнечные лучи - красные, зелёные, голубые - падали на богатые, рытого бархата полавочники, на шитые жемчугами наоконники, на башенку со старыми часами: медленно кружится циферблат, а над ним, словно усы, неподвижно торчат стрелки. И странно было видеть здесь, в дворцовом покое, где когда-то стояли рынды-отроки в золотистых кудрях до плеч, с ангельскими ликами, в белоснежных одеждах, в горностаевых шапочках, с серебряными топориками в руках, - странно было видеть здесь большой тяжёлый чёрный токарный станок, груду стружки, а на аспидном столе - железные винты, циркуль, ствол для мушкета. Удивительным казалось, что здесь, где теперь стоят модели гукор и фрегатов, пушечный лафет, где валяются образцы парусной ткани, каната, где брошен на ковер малый якорь, - ещё так недавно бояре окружали трёхступенчатый помост трона, свершая обряды древнего чина византийских императоров». И после будет рассказ, как «порушен обряд застолья, начавшийся с византийских императоров. Сидят пять мужиков, скребут ложкой яишню, а в воздухе дворцового древнего покоя ещё пахнет едва уловимо благолепием росного ладана, старым воском, духовитым теплом, что когда-то шёл от муравлёных печей».
Пётр не просто слушает отчёты, он вникает во все дела: «Царь слушал внимательно, попыхивал трубочкой, кивал с одобрением. Иевлев вдруг подумал: "Истинно в работе пребывающий. Коль что разумно и с сердцем сделано - первый друг"».
И здесь же – жестокий самодержец. Во сне Иевлев видит, как Пётр «протягивал ему, Сильвестру Петровичу, "мамуру" - знаменитый палачёв топор князя-кесаря», а сейчас царь везёт Иевлева в застенок, где допрашивают с пристрастием тех, «которые боярина Прозоровского на копья взять хотели», не желая слушать здравых речей о беспомощности и корыстолюбии воеводы, о тех иноземцах, кто пришёл в Россию вовсе не для помощи ей…
А потом будет сцена, не вошедшая в экранизацию, сцена, когда Пётр будет спрашивать Ромодановского о событиях в Архангельске: «Ты что там, пёс, натворил? Ты для чего ероев в острожную ямину закопал?» А князь-кесарь станет убеждать, что это «дело тёмное, горькое, страшное», и ссылаться на рассказ «прибывшего от Архангельска доблестного слуги поручика Мехоношина», который, разумеется, убедил, что Прозоровский верен царю «и по-хорошему сделал, что сих злоумышленников в узилище заключил».
Что заставляет Петра верить? Он как будто взвешивает всё, что знает об Иевлеве: «То утверждает невиновность Иевлева, то вдруг сомневается, припоминая какие-то давние слова, сказанные Сильвестром Петровичем не то на Переяславском озере, не то в Преображенском». А перевешивает страх, живущий с раннего детства, со времён того бунта, когда были убиты близкие его матери, а потому и пугают царя слова Ромодановского: «Стрельцы вновь головы свои змеиные подымают, вновь шипят, жалами нацеливаются. Для чего, государь? Чтобы, тебя живота лишив, Русь повернуть на обратную дорогу. Ну, московский бунт давно был, крепко за него, людишек побили, а Азов? Азов-то не кончен! От Азова ниточки - тоненькие, а есть, по всей по матушке Руси побежали. И еще заговор стрелецкий открылся под рукою у верного твоего слуги - у князя Алексея Петровича Прозоровского».
Я не буду даже пытаться анализировать личность князя-кесаря, предоставив это дело серьёзным историкам. Мне кажется очень важной его фраза о желании стрельцов «Русь повернуть на обратную дорогу» - это невыносимо для царя… И всё-таки сомнения останутся: «Так ведь Сильвестр-то! Сильвестр! Мне давеча Меншиков говорил да Головин - оба в два голоса, что де кто-кто, а Иевлев...» И ведь, напомню, в романе Иевлев рассказывает царю о своём плане подослать к шведам лоцмана: «В страшной сей игре нужно найти человека, коему бы я верил, как... как тебе, господин бомбардир, и такого человека отправить на вражеские корабли. Сей кормщик-лоцман, не жалея живота своего, поведет головной, сиречь флагманский корабль шведов и посадит его на мель под пушки Новодвинской цитадели, где воровская эскадра будет нами безжалостно расстреляна». Наверное, поэтому требует Пётр «послать к Архангельску какого ни есть мужика потолковее». Каким окажется этот «мужик», то есть Ржевский, - это уже другой разговор…
И даст надежду фраза, сказанная, «когда князь-кесарь был уже в дверях»: «Афанасий чего пишет? Он-то знает! Без него нельзя, слышишь ли?» О роли Афанасия в спасении капитан-командора я уже говорила.
А дальше снова мы увидим царя-преобразователя. Он ещё в приезд Иевлева в Москву будет говорить друзьям о своих планах: «Флотом, что построен на Вавчуге и в Соломбале, пойдём в монастырь, якобы для молитвы. Сопровождать нас по чину будут солдаты немалым числом… Отсюда же, из Соловецкой обители, как белые ночи сойдут, отправимся на Усолье Нюхоцкое…» И далее - путь на Нотебург: «Истинно Нотебург, древний новгородский Орешек, наш Орешек, прадедов наших. Коли раскусим сей орешек, быть нам твёрдою ногою навечно на Балтике». И впоследствии мы увидим осуществление этих планов. И завершение разговора: «Брат наш Карл всё мечтает быть Александром, но я не Дарий».
И мы увидим страшный переход по «государеву пути», унесший много жизней, но принесший то, ради чего затевался.
А почти в самом конце романа будет прекрасная сцена, где мы увидим, что, при всей своей жёсткости, а подчас и жестокости, царь отдаст поразительный приказ об искалеченных русских пленных, которых кое-кто склонен объявить изменниками: «Всех пятьдесят произвести в сержанты… Всех пятьдесят одеть в добрые мундиры, дать каждому по рублю денег… Каждого назначить в полки. В Преображенский сего повествователя, в Семёновский, в иные по одному. На большие корабли тоже по сержанту… Пускай Российской армии солдаты, Российского флоту матросы на сём примере повседневно видеть могут, каково не просто шведам в плен сдаваться. А нынче от меня им для сугреву выкатить бочку хлебного да накормить сытно». И здесь же будет суровая расправа с «пустобрёхом»-поручиком, готовым этим самым пленным «головы рубить» и провозглашающим: «Государь, повели жизнь отдать, повели за тебя на смерть…» - царь прикажет ему положить палец в пламя свечи, а после крика от боли распорядится: «Сего холуя из офицерского сословия навечно исключить и солдатом сослать куда от нас подалее. Ништо так не воняет на сём свете, как сии подлипалы, льстецы да лизоблюды».
И видим мы трагическое одиночество Петра. Он показан заботливым отцом. Во время разговора с Иевлевым в Москве «в палату просунулась старуха, нянюшка царевича, позвала: "Батюшка, Пётр Алексеевич... "» - и царь «побежал, стуча башмаками». А вернувшись, «словно бы просветлев», объяснит: «Алёшка мой давеча занедужил, с утра полымем горел. Только ныне и отпустило. Вспотел, молочка попросил кислого, уснёт, даст Бог». Но в ответ видит полное равнодушие. Он «с готовностью» позволяет Ванятке, отправляя его играть с царевичем, взять с собой всё: «И трубу бери, и что там ещё есть. Сильвестр Петрович, дай им по мушкету, сабли дай». А царевич только жалуется: «Крик, шум, бегают все, покою никакого нет. Для чего оно, море? Ну, вода и вода, кому надо - пускай по морю и ездит, а мне для чего? Спи, велит, на корабле, обвыкай! А как тут спать, когда он так и ходит, корабль сей проклятый? Так и трясёт его, так и качает...» И лишь расплачется, когда отец, приласкав, станет прощаться с ним, отправляя из похода домой, как будто не слыша ласковых слов: «Ты, Алёшка... ничего... погодишь, побольше вырастешь, тогда пойдёшь со мною в поход. Ныне-то тебе трудновато, хиленький ты у меня, тяжко, поди. А с прошествием времени...»
А в сцене болезни Петра мы задумаемся: а возможно, царю не хватает именно тепла человеческого - ведь «от голоса Меншикова сделалось будто бы поспокойнее, кровать перестала проваливаться, тёплая рука Данилыча, его мягкий голос, ласковые слова – всё вместе словно бы убаюкивало, как в младенческие годы тихая песенка Натальи Кирилловны»…
И будет начавшийся даже комически разговор с Головиным, когда тот на жалобу Петра, что «нету сна», посоветует: «А ты тараканов считай. Один таракан да два таракана — три таракана. Три таракана — да к ним един таракан — четыре. Четыре да ещё таракан — вот тебе и пяток. С сим и заснёшь. Я в твои-то годы никак до дюжины не доживал…» - и вызовет царский гнев: «Спать все горазды. Выдумали дьяволы ленивые: едут в тележке в дальний путь — не спят. А на место приехал — и повалился. Так всю Россию некий полномочный господин и проспит. Ныне велю: спать в пути, а как куда доехал — исправляй дела… Ремнями пристегнись к возку, чтобы не вывалиться, и тараканов своих считай».
И будет поразительная реакция Головина, который «улыбается, но не с насмешкою, а с грустью и с какою-то странной, несвойственной ему умилённостью», а потом скажет: «Я вот слушаю тебя и думаю — трудно тебе, а? Трудно эдак ночи-то жить. Ночи, ведь они длинные, ох, длинные…»
И получится очень сложный образ царя и человека, который, как и его соратники, «многотрудно живёт»…
Если понравилась статья, голосуйте и подписывайтесь на мой канал! Уведомления о новых публикациях, вы можете получать, если активизируете "колокольчик" на моём канале
Путеводитель по циклу здесь
Навигатор по всему каналу здесь