Московское утро начиналось в полумраке.
Кремль ещё спал, его башни терялись в тумане, и только охрана у корпуса ЦИК не смыкала глаз. Внутри уже горел свет.
Кабинет Иосифа Виссарионовича Сталина освещала настольная лампа: тусклая, желтоватая, создающая игру теней. Часы показывали 9:20 — день только начинался, а на столе уже лежала кипа дел.
Сталин вошёл, как всегда, молча. Сел. Закурил.
Он не любил суеты. Рабочий ритм задавался без громких слов. Время не разбрасывалось на эмоции — оно уплотнялось в документы, подписи, паузы между звонками.
На столе: сводка из Украины. Хлебозаготовки идут срыво́м. Каганович просит ввести меры. Далее сводка по Сибири. Где-то бунтуют крестьяне, где-то партийцы жалуются на «недостаток сознательности» у местных. И тут же. записка от Орджоникидзе по индустриализации на Кавказе.
Иосиф Виссарионович читал, иногда подчеркивал. У него была привычка не делать пометок «для вида». Так что, если выделено — значит, важно. Если подчеркнул — значит, будут последствия.
К 10:30 — первый телефонный разговор. Звонили из Ленинграда: подготовка к съезду шла вяло, отчёты задерживались. Сталин выслушал и попросил не оправдываться. Затем молчание. Он бросал трубку без прощаний. Это понимали все.
В 11:00 — первая встреча. Молотов, Каганович, Булганин. Закрытое совещание: речь шла о темпах индустриализации и дисциплине на местах. Уже чувствовался накал: не все справлялись, не все были «достаточно преданными».
Сталин слушал долго, говорил мало. Но когда говорил, было ясно: спорить не стоит. Его речь не повышалась, но резала точнее, чем выкрики. Он смотрел поверх очков, курил и делал паузы. В этих паузах и таился его политический вес.
К 13:00 — короткий обед. Один. Он не любил есть в компании. Из кухни приносили простую пищу: чаще всего суп, немного тушёнки, хлеб. Без деликатесов. Без застолий.
В это время в Кремль прибыли документы по секретному совещанию ГПУ. Новые данные об активности «контрреволюционных элементов» в Поволжье. Сталин изучал это с почти механической сосредоточенностью. Отдельные фамилии вызывали у него реакцию в виде подчёркнутой строчки и короткой надписи: «Разобраться».
Затем — работа с архивами. Обширное письмо Дзержинского, ещё от 1926 года, вернулось к обсуждению: вопрос об укреплении ГПУ. Сталин держал в памяти старые обиды, старые идеи и старые долги. Он перечитывал медленно. И, похоже, не ради ностальгии.
В 16:00 — снова встречи. На этот раз с наркомом финансов, затем с председателем Госплана. Вопрос: как перераспределить средства на строительство Магнитогорска и новых заводов в Нижнем Поволжье. Речь шла уже не только о производстве, а о символах новой эпохи. Индустриализация как идея и миф. Страна должна была поверить, что её будущее в стали, в скорости, в заводском свисте.
Один из инженеров принёс свежие чертежи. Молодой, взволнованный, с застывшим взглядом. Сталин посмотрел, но не на планы, а на человека. Тот выдержал. Получил одобрение. В этой короткой сцене заключается вся драма перемен: судьбы ломались и строились на глазах.
К 18:30 — усталость, но день не заканчивался.
Он шёл по коридорам Кремля неспешно, с руками за спиной. Секретари ждали сигнала: работать до ночи или отпускать наркомов. Иногда он мог неожиданно позвать молодого сотрудника и расспросить его о семье, о родне, о том, откуда приехал. Это была проверка: Сталин хорошо помнил, как важно понимать, кому ты доверяешь.
К 20:00 он возвращался в кабинет. И снова — лампа. Табак. Тишина.
В этот вечер на столе осталась одна папка: «по Троцкому». Комиссия предлагала варианты: изоляция, ссылка, возможная высылка за границу. Сталин кивнул. Он уже принял решение: Троцкий должен был уехать. В этом решении вся суть его власти: без гнева, без торопливости, но — бесповоротно.
К 22:45 Сталин выключил свет. Кабинет снова погрузился в полумрак.
В тишине остался только стул у окна. Из-за штор пробивался слабый свет ночной Москвы. В этот день он снова стал сильнее. Без аплодисментов. Без камер. Тише всех, но жёстче всех.