«Русский солдат для меня святыня»
Андрей Платонов
Любое время катастрофично. Эта, в общем-то банальная констатация не перекрывает часто возникающего ощущения, что беды и несчастья какого-то одного периода исключительны и беспрецедентны, что именно здесь и сейчас произошел какой-то невероятный ужас, которого никогда не было в прошлом и уж точно не случится в будущем. В действительности исключительны лишь исторические обстоятельства, в которых происходят катастрофы. Сами же катастрофы, увы, не исключительны, несмотря на все старания ликвидировать их. Такова золотая мечта человечества: устранить препятствия, мешающие счастливой, то есть сытой и безопасной жизни.
Это законное и вполне разумное желание, часто становящееся политическим требованием, всегда наталкивается на непреодолимое препятствие. Катастрофизм, катастрофичность присущи основам жизни и истории. Этимология самого слова восходит к смерти как неизбежности. И нужно иметь хотя бы немного ума и совести, чтобы понять, что катастрофа – это не нечто неожиданное, вдруг обрушивающееся на такой прекрасный, гуманный и, как представляется многим, вечный мир. Это не то, что можно было бы предсказав, предотвратить, вовремя приняв меры. Ретроспективно возможно все; и люди, уверенные в своем всемогуществе, строят новые грандиозные проекты, простодушно забывая грозное, но справедливое библейское вопрошание-предупреждение: «Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное?»
В современном сознании смерть и катастрофа разъяты: не всякая смерть воспринимается как катастрофа, и не всякая катастрофа ведет к смерти. И все же это одно и тоже; настоящая катастрофа всегда приводит к смерти; и всякая, даже самая, как бы нам ни казалось ничтожная и незначительная смерть – катастрофа. Среди неизменных катастроф, воспроизводящихся с такой же регулярностью и постоянством, как и сам человеческий род, войне принадлежит особо зловещая роль. Она относится к такому роду событий жизни, которые не просто подрывают и, в итоге, уничижают ее, но способны совершить нечто худшее – разрушить веру в разумный миропорядок, в смысл бытия, в благо существования. И если бы не было метафизического горизонта надежды, который свидетельствует о неокончательности наших скорбей и печалей, нашего непонимания и недоумения, нашей предельной тоски и отчаяния, то люди вряд ли смогли бы жить, рожать детей, заниматься хозяйством и всеми повседневными делами. Тем более создавать нетленные ценности, творить вечные произведения и совершать бессмертные подвиги.
Одних инстинктов воли к жизни и страха смерти для такого духовного существа как человек мало. Никакая эволюционистская теория не в силах объяснить загадку человека. Он может легко, без всяких психотерапий, преодолеть страх смерти и расстаться с жизнью, и воля к жизни может зачахнуть враз также по совершенно ничтожным причинам. Инстнкты не главное. И. Ильин говорил о духовных инстинктах, и это ближе к истине. Действительно, без всякой романтизации и идеализации можно сказать, что человек жив духом и смыслом. И если силен в нем дух, то он может выдержать любое испытание, любую муку и страдание, находя в них смысл. Война и смерть бросают вызов духу и смыслу. Можно ли, не впадая в софистку и казуистику, в моральную схоластику найти достойный ответ на разумных нравственных основаниях?
Философия, собственно говоря, всегда это и делала. По крайне мере, русская точно. Всегда война и смерть, всегда человек недоумевает, вопрошает и скорбит. Всегда рушатся все его планы и проекты, но жизнь, все-таки продолжается. Вопреки всему, несмотря ни на что. И возникает иллюзия нормальности, появляется беспечность, позволяющая не столбенеть от «ужасов жизни», а заниматься самыми простыми вещами. Но философия всегда на страже, она всегда «на линии фонта» в самое «мирное» время, всегда принимает смертельный бой и не дает забыть о смерти. И это не призыв к смерти, это указание на странную конфигурацию бытия, в которой смерть не посторонний жизни – нелепый и ужасный – факт, который желательно избежать, по крайне мере никогда о нем не думать, но нечто, без чего жизнь невозможна. И философия заставляет думать, почему есть жизнь, и есть смерть, соположение которых в одном пространстве отнюдь не естественно и закономерно.
Но это совсем не та философия, которую интересует «наиболее общие» законы природы, закономерности общественного развития, способы познания мира и формы их адекватного выражения. Это философия, которая устремлена в самые глубокие, страшные и непостижимые бездны зла, ужаса и смерти, которые прожигают любое, как кажется, самое надежное, безопасное и комфортное существование. Та философия, которая расшатывает устои в поисках истины, истины, ради которой можно жить, потому что ради нее стоит умереть. Такая философия способна проникнуть в адскую тьму проклятой загадки человеческого существования, чтобы увидеть райский свет благодати и смысла. Эта философия прикасается к бытию, которое есть тайна бытия. И она нам говорит, что мы никогда до конца не постигнем смысла нашей жизни и смерти, смысла нашего присутствия и ухода. Такая философия всегда будет озарять метафизическим светом все наши предельные состояния, в свете которой появляется возможность нечто осознавать, достойное нашего трагического и одновременно великого человеческого удела.
Свет философии проливается и на смерть, и на войну: от Гераклита до Ницше, Шпенглера, Хайдеггера и русских философов проходит фундаментальная идея жизни в свете войны и смерти. Ситуация с войной такая же, как и со смертью: самое понятное есть самое непостижимое. Несмотря на очевиднейшую биологическую эмпирику смерти и такую же политико-экономическую эмпирику войны, они остаются совершенно закрытыми (герметичными и апофатичными) феноменами в своей сущности. Всегда задним числом можно найти «причину смерти», так же, как и «причину войны». Патологоанатомы и политологи находятся в одинаковом положении: они все знают о войне и смерти. Только вот когда приходят смерть и война, то ужас охватывает самые искушенные умы и бессилие парализует самые отчаянные души. И уж тем более никогда никому не удавалось предотвратить смерть и войну. Пацифизм так же беспомощен, как и иммортализм; эти благодушные утопии способны нанести гораздо больше вреда, чем то, с чем они борются.
Трансцендентная непостижимость войны и смерти не отменяет, однако, необходимости философского осмысления этих явлений в контексте духовной ситуации времени. Поняв, что произошло с человеком, в каком состоянии готовности/неготовности его застигла война, можно понять те реакции, которые сегодня имеют место быть. Военно-политические измерения СВО уходят своими истоками в метафизику, в ту область, где идеи ведут непримиримую борьбу, оказывая влияние на мир, оставляя в нем свои следы. И всегда требуется философский инструментарий и для понимания этих метафизических истоков, и для расшифровки их следов. По сути дела, сейчас нужна этическая и метафизическая герменевтика войны.
Исследование промыслительного (метафизического, вертикального) измерения войны не есть «оправдание войны», в котором сразу же упрекают тех, кто стремится духовно постичь происходящее. В либеральном медийном дискурсе сформировалась жесткое табу именно на философское осмысление войны в целом. Идейный контекст постсоветского периода выталкивает дискурсы войны и смерти как неприемлемые, деструктивные, тоталитарные формы мышления, подрывающие демократическое устройство общества. А за последний год информационное пространство до предела наводнилось пацифистскими лозунгами, что свидетельствует лишь об одном: о полном поражении либеральной идеологии.
Пацифизм, как и иммортализм философски пусты; за благовидным предлогом борьбы за мир против войны (пацифизм) и борьбы за жизнь против смерти (иммортализм) кроме утопического благодушия ничего нет. Нет понимания онтологических и этических оснований жизни и смерти, и поэтому нет должного отношения к войне и смерти. Именно такое искаженное, примитивное восприятие высших измерений бытия насаждалось в постсоветский период через либеральную повестку, прежде всего, в образовании и культуре.
Что это за период в историософском измерении? Это самый короткий по историческим меркам эпизод в историческом бытии России, за который, однако, произошла наиболее сильная деформация национальных ценностей и святынь, приведшая чуть ли не к полной утрате национальной самобытности. Россия действительно подошла к смертельной черте, но не переступила через нее. И как всегда, чудесным образом, не постижимым никакими рациональными причинами, «Россия впряла ото сна». Вот такая удивительная логика исторического, а вернее, сверхлогического, а-исторического существования России, в которую «можно только верить».
Многим эта смертельная опасность была очевидна в 90-е гг. XX в. Один из них известный российский философ А. В. Гулыги, слова которого концентрированно фиксируют суть произошедшего в нашей стране после падения Советского Союза: «Нынешняя демократизация выглядит как дерусификация и американизация страны». Участник Великой отечественной войны, занимавшейся после Победы денацификацией деятелей немецкой культуры в Берлине, уже в конце жизни увидел, что происходит с его страной, страной, которая победила фашизм, совершив самый невероятный подвиг в истории человеческой цивилизации. И поэтому в качестве духовного послания его последняя книга «Русская идея и ее творцы», самая сильная книга автора о России, русской философии, сокровенной русскости, смысл которой в спасении. В спасении мира от зла и неправды, которыми он зарастает в ходе своей всегда неправедной истории.
Дерусификая, которая и есть американизация, привела к забвению Абсолютов, той ценностей парадигме, которой всегда была жива Россия, в том числе коммунистическая. По-другому это можно назвать измельчанием духа, происшедшее в результате рыночно-либеральных реформ. На самом деле никаких реформ не было, но для извечных врагов России появился шанс лишить страну своей национальной самобытности. В качестве методологии была выработана тактика повтора тех процессов духовной деградации, которые произошли на западе и были выражены в главных установках постмодернистской идеологии. Игровое-ироничное отношение к реальности, кощунство над мета-нарративными, в нашем случае над святынями (религиозными и нравственными), формирование жизненной установки на комфорт и потребление, исключение этико-экзистенциального переживания из мировосприятия, осмеяние страдания как садо-мазохистского комплекса, невежество по отношению к метафизическим законам, проявляющимися и в социально-политической сфере делают понятным ту реакцию истерики, озлобления и проклятий, которые характеризует либеральное сознание, столкнувшееся с такой крайне непонятной и неприятной реальностью для него как СВО. И многие еще находятся сегодня во власти именно этих первичных, низовых реакций – непродуктивных, вредных и бессмысленных. И для этого уровня, конечно, рано говорить о герменевтике войны, необходимо начинать с философско-религиозной пропедевтики, чтобы увидеть метаэмпирические масштабы этого события.
Эта пропедевтика не есть раскрытие основ философии войны, того, что философы думали о войне. Это более поздний этап. Первоначально необходимо найти нижние границы происходящего ныне, его духовное «дно». Любая экзистенциально-жесткая человеческая ситуация – это библейская ситуация – ситуация грехопадения, изгнания из Эдема, предательство Авеля Каином, и начало человеческой истории в том виде, в котором она и существует до нынешнего времени и меняться не собирается.
Человеческая история – это драма грехопадения, в которой такие «злые» вещи как смерть, война и предательство являются «нормой», а не «аномалией». Но патологической нормой, поскольку грех – это патология. Этот библейский контекст нужен для того, чтобы избавляться от розоволиберальных, пацифистских иллюзий и утопий о том, что мир может быть таким, каким он представляется нашим желаниям и мечтам. Роль философии здесь не в том, чтобы подтверждать или опровергать истинность библейского сюжета, а в том, чтобы помочь вникнуть в его извечную сущность и ужаснуться: время идет, а ничего не меняется. И как беспомощен человек со всеми своими фантастическими технологиями и научно-техническим прогрессом перед всесокрушающей и безжалостной природной стихией, так же он беспомощен перед не менее безжалостной социальной стихией войны. Но именно в этой немощи – источник силы, позволяющей не просто жить и выживать, но быть человеком и вести подлинную человеческую жизнь.
Во многом утопия, а пацифизм – это безусловно утопия, возникает из игнорирования, недооценки, непонимания бытийного удела человека, в самых основных моментах раскрытого в библейском контексте. Это не вопрос о вере/неверии в религиозном плане; в данном случае – это вопрос о принятии/непринятии, понимании/непонимании человеческой ситуации в философском смысле. Именно об этой философии и шла речь выше, о философии, для которой важно, прежде всего, положение человека в бытии. Это положение одновременно таинственно и трагично; таинственно, поскольку не может быть разрешения онтологической загадки – почему нечто, а не ничто; и трагично, поскольку лишь человек силой духа может предстоять бездне ничто (злу и смерти) и роковой загадке существования. Трагизм в этом смысле – это не «трагическая» ситуация, но величие человека, способного достойно ее встречать.
Следующий историко-философский контекст, необходимый для более точного понимания того, что с нами происходит уже достаточно долгий период, уходит вглубь античных времен, в котором с помощью аналитики М. Хайдеггера четко вырисовываются истоки современного кризиса. Этот исток в «забвении бытия», когда произошло «роковое падение философии в науку и веру», которое связано с забвением досократовской философской традиции, традиции явленности бытия (алетейи) и появление рационализма. Вопрос о бытии был вытеснен вопросом о познании бытия. Парадокс в том, что это свершилось в рамках философии, той формы человеческого духа, которая впервые соприкасается с чудом бытия в самом чистом и непосредственном виде и поэтому в дальнейшем она стала отождествляться с рациональным мышлением как таковым.
Онтологическая оптика оказалась поврежденной привнесением в нее лишней и чуждой философии задаче познавать, исследовать, анализировать все, что попадает в поле зрения созерцателя, становящегося практиком. В этой онтологически искаженной парадигме формируются и гносеологические претензии на познание «сущности» (Бога, мира, природы, человека, вещей, истории), и социальные проекты (утопии), направленные на достижения прогресса и гармонии, сообразно канонам познающего разума. В этом контексте создаются прогрессистские теории либерального типа, направленные на «улучшение» человеческой природы, социальных институтов и общественных практик. В итоге создается диктат евроцентричного (англо-американского) мира со своей системой ценностей, которая выдается за универсальную и силой называется остальному миру. То, что называют глобальным кризисом цивилизации есть по-преимуществу кризис западного мира.
И самый, ближайший контекст современной ситуации – это идея «смерти Бога», появившаяся во второй половине XIX века и во многом связанная с предшествующей ей традиции забвения бытия. «Смерть Бога» явилась не только знаком религиозного кризиса, кризиса христианского вероучения, как часто полагают христианские критики Ницше, чуть ли не обвиняя его самого в появлении этого кризиса, но знаком распада фундаментальных духовных ценностей европейской культуры. Возникла духовная пустота, в которой погибли высшие ценности и смыслы, распалась сама иерархия ценностей, и воцарилась пошлая горизонталь, в которой определяющими стали законы социал-дарвинизма, сцепившими природный и социальный мир мертвой хваткой хищничества и корысти, которые можно регулировать лишь жесткими юридическими мерами. Право вытеснило мораль, цивилизация культуру, толпа индивидуальность, техника человека, постчеловек человека, трансгендер мужчину и женщину. Именно тогда и появилось слово «кризис» по отношению к европейской культуре, а сам этот период стал именоваться «эпохой пустоты», в которой восторжествовал «ад серости», т.е. засилье пошлых обывательских ценностей – ценностей «цивилизованного» большинства.
Современную ситуацию можно описать как ситуацию «смерти человека», наступившую после «смерти Бога». От «смерти Бога» к «смерти человека» – такова траектория духовного кризиса европейской культуры. Культ современной культуры – это культ антропологического небытия, в котором ценность небытия оказывается выше ценности бытия, ценности человеческого бытия. Былое тождество блага и бытия сменяется на тождество благо и небытия. Собственно, это и есть эвтаназийная культура, в которой небытие оказывается благом, и это благо небытия угрожает человеку в его традиционном образе.
Человек подвергается сегодня смертельной опасности. И современная война – это война против человека, против его фундаментальной антропологии, базирующейся на традиционных духовных ценностях, на этике и метафизике. Метафизика сигнализирует о предельной тайне человека, этика о его предельном трагизме. Борьба с человеком во многом выступает как борьба с его традиционным образом и традиционными ценностями, как борьба с тайной и трагизмом. Поэтому на Западе культивируется и пропагандируется лишенное страданий технологизированное существование, но уже не человека, а постчеловека. Конечно, это утопия, но утопия, достижение которой сопровождается значительными моральными и материальными издержками.
Сегодняшняя война против России – это фундаментальная война против человека, поскольку именно России со своей глубинной антропоцентричной традицией философии и культуры является наиболее серьезным врагом для современной постчеловеческой цивилизации с ее новой постчеловеческой антропологией. Без всякого преувеличения современную западную цивилизацию можно назвать постчеловеческой, поскольку такие ее тренды как трансгуманистическое и трансгендерное движения санкционированы политически и культурно. И поэтому они является важнейшей частью современной западной идеологии, борьба с которой расценивается как борьба с демократией со стороны «авторитарных» режимов.
Это фундаментальная подмена понятий современности: называние трансидеологии во всех ее разновидностях демократией. И это не просто подмена понятий, это сущностное искажение смысла этого понятия, поскольку такая вопиющая поддержка меньшинств противоречит принципам демократии в своей основе, так как нарушает базовые права большинства, то есть народа как такового. В этом плане важной является идея «великого русского исправления имен», инициатором которой выступил философ А. Ю. Коробов-Латынцев, призванная вернуть исконный смысл основополагающим ценностям человеческого существования[1]. Человеческая ситуация – это ситуация постоянного затмения бытийных основ, и поэтому всегда необходима философская работа по очищению сознания и языка от «онтологических шлаков», которые накапливаются в результате всегда неправедной жизни.
Борьба с идолами как ложными идеями и есть философская война за идею истины, за саму истину. Истина есть – такова философская убежденность, на которой зиждется мир. Отрицание самой возможности истины, хранимой философией, создает условия для процветания различных идолов. В основе современного идола постчеловеческих антропологий лежит абсолютно ложная в своей сути идея трансгрессии – перехода животного в человека (и обратно) и перехода человека в технику (и обратно). Она основана на незнании и непонимании принципов фундаментальной антропологии и онтологии, согласно которым граница между миром человека и миром животных, с одной стороны, и миром человека, и миром техники, с другой, непроходима[2]. Это онтологическая бездна, преодолеть которую можно лишь фантастически или утопически.
Но самая главная причина появления постгуманизма лежит не в области незнания и непонимания онтологических законов, но в морально-психологической, духовной и экзистенциальной. Это усталость быть человеком, порождающая «новую этику» – этику неприятия человека, его фундаментальных экзистенциалов и нравственных констант[3]. Прежде всего, это смерть и сама смертность и связанные с ней старость, болезнь, немощь и хрупкость человека, сопровождаемые страданиями. Изгнание страдания – гипертрофированный гедонизм современной эвтаназийной культуры. Это новая фаза экзистенциального кризиса, эпоха пустоты – экзистенциальный вакуум, дошедший до предельного уровня.
«Эвтаназийный тип» культуры и основанной на ней жизни означает не эвтаназию в прямом смысле как безболезненное умирание, «хорошую смерть» терминального больного, но и саму безболезненную жизнь, лишенную не только страданий, но нравственных переживаний и философской рефлексии. В конечном счете, это иммортологическая утопия вечной молодости, биотехнологического преодоления старости, болезни и смерти. И поэтому на Западе такая развитая танатологическая индустрия – биоэтика, медийная смерть, трансгуманизм, иммортология, трансгендер, биотехнологии, в основе которых профанация и десакрализация смерти, а значит профанация человека, нравственного смысла его бытия.
Эвтаназийная культура не знает нравственных переживаний и философских размышлений о нравственной сущности жизни: не смысл жизни, но наслаждение жизнью, максимальное избавление от страданий – ценностная доминанта ситуации «усталости быть человеком», ситуации «после смерти человека». Всего лишь один пример: работа К. Вудворда «Отрицание ада», о том, как в современной американской культуре проявляется гедонистическое отношение к посмертной судьбе. Здесь нет ада, так как нет греха, нет вины и покаяния; все это рудименты «комплекса неполноценности». Посмертное бытие – это продолжение земной жизни как сплошного потока удовольствия с сохранением высокого материального уровня.
Что препятствует такой жизни?
Смерть, несущая не только страх и ужас, но и моральные чувства вины и ответственности, мешающие гедонизму существования. И, конечно, война как радикальный экзистенциальный вызов. Она наносит самую сильную «травму» современному слабовольному изнеженному гедонисту, который больше всего боится потерять привычный комфорт существования. Состояние войны есть состояние смерти; они связаны на глубинном уровне. Будучи небытийными формами, парадоксальным образом именно война и смерть придают бытию последнюю достоверность и подлинность. Осмыслить это невозможно в рамках одномерной либерально-пацифистской идеологии; здесь необходим иной опыт, иной взгляд, иное переживание и чувствование, включающее понимание истории как трагической катастрофы, в которой жизнь через смерть, добро через зло, мир через войну.
Война имеет также и свой особый экзистенциальный смысл. Бой, согласно Платонову, невероятное ускорение жизни. Война – всей жизни. Мирное время, время «суеты сует и томления духа», когда однообразная череда дней и лет тянется бесконечно в скучном однообразии. Люди, изнывая от пресыщенности, не знают как «убить время», придумывают разные изощренные и извращенные развлечения. В мирное время расцветают самые невероятные человеческие пороки и патологии; от изобилия и достатка – смертельная скука, депрессии и суицид.
Война разом прекращает эту унылую течку времени из ниоткуда в никуда, сразу появляется целое и цель, смысл, высшие ценности. Жизнь становится иной. В прямом смысле в смертельной схватке она добывает смысл, которым будет жить в мирное время, будет жить и тратить его. И так до следующей войны, пока «суета сует» не доведет до отчаяния, пока этот смысл не будет вытрачен. И у смысла свой «срок годности».
«Вечный мир» не меньшая утопия, чем «бессмертный мир». Мир добывается кровью, он стяжается в муках и страданиях, на поле брани. «Кровь мучеников – семя Церкви» - говорил Тертуллиан. Перефразируя слова раннехристианского апологета, можно сказать, что кровь героев – семя мира. Это трагический парадокс человеческого существования, парадокс, который можно понять лишь мужественным стоическим духом, без иллюзий, без ропота, без страха и трепета. И тогда, возможно, откроется высший трансцендентный смысл происходящего.
Современный пацифизм есть ничто иное как уход от «ужаса войны», в действительности от ужаса жизни, самой жизни, в которой ужас не «ужасное», а самая глубокая основа жизни. Ужасом приоткрывается ничто, говорит Хайдеггер, и тогда человеку вручается миссия стать хранителем бытия, будучи заместителем ничто. И уход от этого есть эвтаназия духа или моральная атрофия. Это и есть постчеловек, который перестает быть хранителем бытия, становясь биологическим приложением к иммортологическому дигитальному миру. С точки зрения научного осуществления – это сциентистская утопия, с точки зрения нравственности – полный крах человека. Само мышление в этом направлении уже свидетельство духовного заката, ибо где сокровища, там и сердце.
Апологет Иустин Философ в «Разговор с Трифоном иудеем» так передает слова Христа: «В чем застану, в том и сужу». В оригинале, в Евангелии сказано так: «Итак, бодрствуйте, потому что не знаете, в который час Господь ваш приидет». Это очень страшные, жесткие и даже жестокие, совершенно негуманные слова Христа, но абсолютно справедливые. Страшные они не просто для неверующих, они страшны для людей лицемерных, циничных, трусливых, подлых. Эти слова прежде всего по поводу смерти: вот почему церковь так настойчива относительно очистительного предсмертного покаяния. Но эти слова имеют глубокой нравственный смысл: страшный суд войны застает каждого человека неожиданно в том его состоянии, которое явилось результатом всей предшествующей жизни.
Дерусификация показала себя вполне. Как говорится, что посеешь… И потому такие разные реакции; каждый встречает это событие, обнажив свое моральное дно. Война обнажает глубочайшие основы нашего существования, распинает совесть, в которых гибнут иллюзии, утопии, желания «счастливой» жизни, и бытие раскрывает свою самую суровую сущность. И от «ужаса войны» гедонист убегает в самую для себя надежную эвтаназию – в пацифизм. Современный пацифизм как «отрицание войны» есть в действительности отрицание мира и человека, невозможность принять войну в мире и смерть в человеке. Иначе, пацифизм – это конструирование реальности, в которой умерщвлены все смертельные, а значит подлинные проявления жизни. Это и есть духовная эвтаназия – безболезненное несуществование в несуществующем мире.
К тому же в основе современного либерального пацифизма, отравленного ядами русофобии, – желание поражения и гибели России. Только в этой стихии современный «пацифист» может чувствовать себя надежно.
Россия страна, миссия которой – спасение мира, история которой – война. Таков трагический парадокс нашей жизни, жизни, конечно, неустроенной, всегда на краю, над бездной, в пограничной ситуации. Но зато настоящей, выкованной в смертельной схватке с небытием. И русская философия, конечно, отвечает на небытийный вызов, отвечает всем своим строем, всей своей сутью. И отвечает преимущественно не из кабинетов, а всем своим опытом «Иова многострадального».
Первыми, кто почувствовал бесплодность одних лишь моральных осуждений войны, были Ф. М. Достоевский, и В. С. Соловьев. Войну нужно осмыслять не из поверхностной одномерной бинарной оппозиции: мир – хорошо, война плохо; но из человеческой ситуации, из ее нравственно-онтологических основ, из сути самого бытия. Это не социальный, но онтологический слой проблемы. И методология русской философии, касающаяся не только войны, но и политики, экономики, образования, культуры в целом, исходит из антиномий бытия, а не из противоречий социума. Русская философия поэтому метафизична, даже наиболее социальные темы находят в ней осмысление через метафизическую оптику. Иначе не понять ни имяславие, ни софиологию смерти С. Н. Булгакова, ни аритмологию Н. А. Бугаева и П.А. Флоренского, ни общее дело Н. Ф. Федорова, ни метафизику любви и пола В. С. Соловьева и В. В. Розанова, ни парадоксальную этику Н. А. Бердяева, ни умозрение в красках Е. Н. Трубецкого, ни смысл жизни С. Л. Франка, ни «веховскую критику» либеральной интеллигенции и т.д. И, конечно же, не понять того, что русские философы говорили о войне.
Русские мыслители показали пагубные крайности пацифизма и милитаризма, выбрав не просто «золотую середину», но раскрыв глубочайший трагический смысл войны, не только ее «ужасы» – убийство, гибель, разруху, насилие, жестокость, зверства, но и ее светлую сторону, выводящую в иные измерения, где вершатся судьбы человечества. Последнее особенно трудно, но без этого формируется одномерный и банальный взгляд, просто отрицающий войну.
В творчестве Платонова, в его военных рассказах выражено исконно русское отношение к войне. Одна очень важная цитата из рассказа 1944 г. «Три солдата»: «К войне, раз уж она случилась, русский человек относится не со страхом, а тоже со страстным чувством заинтересованности, стремясь обратить ее катастрофическую силу в творческую энергию для преобразования своей мучительной судьбы, как было в прошлую войну, или для сокрушения всемирно-исторического зла фашизма, как происходит дело в нынешнюю войну. … Изо всех этих свойств натуры и характера русского человека, из особенностей его исторического развития рождается отношение к войне как к творческому труду, создающему судьбу народа. При этом человек не предается восторгу от труда войны, он терпит его лишь как необходимость, но и того бывает достаточно, чтобы испытывать постоянное спокойное счастье от сознания исполняемой необходимости».
Здесь значимо все, каждое слово. Автор говорит про войну: «раз она случилась»; в этом какой-то невероятный стоицизм, не занимающийся выяснением «причин», «виновных» и не рассуждающий на тему «можно ли было избежать». Здесь твердое и мужественное принятие неизбежности и неотвратимости события, в котором явлена высшая мудрость. Отношение к войне такое же как к стихийному бедствию. Сказывается исконно русское народное: «пришла беда – отворяй ворота». И русскому неведом страх войны, не по-русски это бояться войны и бежать от нее, спасая свою ничтожную и бездарную жизнь. Война как раз и дает шанс сделать свою жизнь достойной, обрети ту подлинность, которой никогда не хватало в «мирной» жизни.
И поэтому не страх, и это невероятно, а «страстное чувство заинтересованности» – вот она сверхрациональность, немыслимый парадокс, страшная для мира русскость, которую «умом не понять». И эта заинтересованность выполняет самую важную работу: обращает катастрофу в «творческую энергию» созидания и борьбы с мировым злом фашизма и с любым мировым злом. Но нет, конечно, никакой радости и восторга, но лишь «спокойное счастье» от отношения к «войне как к творческому труду, создающему судьбу народа». А это и есть спасение мира, русская сотериология, которая именно на войне достигает своего высшего напряжения и проявления.
Платонов в духе русской философии понимает нравственную сущность войны как очистительного этапа, предельного испытания народа, с которого должна начаться совсем другая, чем прежде, «более высшая жизнь» – «жизнь всерьез и без всякой игры». Война возвращает серьезность жизни, ее высшее измерение, которое в «мирной» жизни теряется. Потерялся он и в России за последние тридцать лет, когда активнейшим образом формировалась иронично-игровая парадигма жизни, в которой не просто скепсис и неверие в высшие начала, не абсурда, требующего хоть какого-то понимания, но культ наиподлейшего и нелепейшего существования. И российский либеральный пацифизм – это борьба против жизни и ее высшего смысла, борьба против святости и метафизики, против героизма и нравственности. На этом он заканчивается.
Отрицать войну также нелепо как отрицать смерть, болезнь, старость, несправедливость – неизбежные константы трагического человеческого удела.
Понять войну не значит ее оправдать, и философия войны ни в коей мере не есть апология войны. Жизнь, увы, не то, что кажется обывателю, не обремененному трагической рефлексией над смыслом бытия. Русская философия войны как раз учит этому – нравственно честному, мужественному взгляду на человеческую жизнь. Это сегодня самое необходимое для всех сомневающихся, страшащихся и потерявшихся людей. Сейчас нужен Андрей Платонов и русские философы, писавшие о духовном и нравственном смысле войны, об отношении русского человека к войне, о поведение русского солдата на поле брани.
Итак, современная война – это борьба за человека, за бытие человека против постчеловеческого небытия, против лжи, фальши и лицемерия, которыми пронизан современный западный мир. Это возможность стать человеком, приняв на себя всю смертную тяжесть этого мира. Отказ от этой возможности через отрицание войны – это отказ от мира и человека. Иными словами, духовная смерть или эвтаназия духа – самая сильная примета нынешнего времени. В этом смысл современного «пацифизма» как эвтаназии духа, как окончательной капитуляции человеческого перед натиском нечеловеческого.
Опора на традиционные ценности, на русскую философию и литературу, в которых явлено самое сильное нравственного переживание бытия, несомненно, будет способствовать и обретению твердости духа, и прочной теоретической основы, необходимой для адекватного понимания происходящего. Либеральная идея в России потерпела крах; и сегодня ее остаточные явления пытаются утащить на дно возрождающийся национальный дух, стремятся по-прежнему очернить, осмеять великое прошлое страны, да и вообще все великое, что есть в мире, продолжая подлую игру, уже сошедшего на нет постмодернизма. Но праведный гнев народа силен и страшен, он становится все более и более ощутим. И он, вопреки клеветникам, не даст России вновь погрузиться в тьму своего национального беспамятства.
И в заключении опять Платонов: «Трудно утешить эту женщину и нашу общую мать – Родину. Но наша любовь к своему живому народу и наша память о мертвых и замученных обращена яростью и мщением к убийце-врагу, она действует огнем и оружием. Наша ненависть к противнику питается нашей любовью к своему народу, и поэтому наша энергия мщения неистощима».
[1] Коробов-Латынцев А.Ю. Великое исправление имен // Коробов-Латынцев А.Ю. Философ и война. О русской военной философии. М.: Изд. Дом «Русская философия», 2022. С. 231-234.
[2] Ростова Н.Н. Мягкая сила постгуманизма. Что нам мешает мыслить по-русски? М.: Проспект, 2022.
[3] Варава В.В. Усталость быть человеком // Русская философия в России и мире. М.: ОД «Русская Философия», 2019.