74 года назад, 27 января 1945 года, Советские войска освободили крупнейший лагерь смерти, который находился на территории Польши, — Освенцим. В 2005 году Ассамблея ООН утвердила этот день как Международный день памяти жертв Холокоста.
Одним из главных инструментов геноцида были концлагеря. Концентрационный лагерь – место изоляции реальных или предполагаемых противников государства или политического режима. Внутри расовой теории, которая легла в основу немецкого фашизма, таковыми считались отдельные народы, преимущественно евреи и цыгане. В лагерях смерти, специально построенных и оборудованных для истребления неугодных фашистам людей, миллионами гибли не только евреи, цыгане, славяне, но и гомосексуалы, масоны, инвалиды, свидетели Иеговы. Их травили в газовых камерах и жгли в печах, расстреливали, избивали до смерти, морили голодом. Такие лагеря были в Польше, Франции, Венгрии, Румынии и т.д.
На территории Украины было 27 концлагерей. Контролировали их немецкие и румынские полицаи, в некоторых местах – добровольцы из числа украинцев. В один из таких, концлагерь Печор, были согнаны 40 тысяч евреев из окрестных местечек. Сюда же попала часть евреев, депортированных из Бессарабии, Буковины и Румынии. Лагерь находился на границе румынской и немецкой зоны оккупации. Контролировали лагерь румынские полицейские. К моменту прихода Красной Армии в живых в лагере осталось не более 300-400 человек. Всего в концлагере было убито около 50 тысяч узников. В него попала и Любовь Ефимовна с семьёй. Ей с мамой чудом удалось вырваться из пыточных условий, бежать и спастись. Мы публикуем расшифровку рассказа Любови Ефимовны почти без правок.
«Я родилась на Украине в Винницкой области, в еврейском местечке Черневцы. Мы жили с родителями, дедушкой с бабушкой и старшей меня на три года сестрой. Отец работал в банке, дедушка был на пенсии. У нас был хороший домик, я хоть и маленькая была, но помню свою комнату, гостиную, кухню, диван, с которого я падала. Образ дополнялся мамиными рассказами – мы остались одни после войны, и когда были свободные минуты, она делилась воспоминаниями.
На дороге
Когда началась война, мне не было и трёх лет. Наше местечко находилось на границе с Румынией. Румыны выступили на стороне Германии и направили свои войска на нас буквально в первые дни. Моя семья не успела эвакуироваться – мы ждали отца: он работал в банке и ему нужно было срочно собрать документы, деньги и ценные бумаги и сдать их, чтобы они не достались врагу. Мы ждали, а папа всё не приходил. Потом пришла весточка, что он добрался до банка с трудом – видимо, путь разбомбили – сдал всё, что было необходимо и, не заходя домой, тайком от нас ушёл добровольцем на фронт. Мы ждали его две недели дома и упустили возможность эвакуироваться. Мама в эти дни была очень встревоженная и сосредоточенная на том, что нужно спасать семью и детей. Мы собрали какие-то пожитки и решили двигаться на Восток. Из посёлка эвакуировались не все. Многие надеялись, что война быстро пройдёт, и всё обойдётся. Но большая часть пошла, и мы двинулись вслед за ними.
Мы вышли на дорогу, которая вела на Могилёв-Подольский – наш районный центр. Там уже была огромная толпа. Кто с тележками, кто с узелками пешком. Все шли, надеясь на спасение. Мы даже не знали конкретной точки назначения, просто шли на Восток, убегая с Запада – от войны. Самое страшное в дороге – когда налетали «мессеры»: над головой летят жуткие железные птицы, оттуда смотрит пилот, и тут же летят бомбы. В живых людей. Все ложились, а лошади лечь не могли. После налёта думаешь: всё закончилось, отлегло. Но ещё страшнее налёта – подняться и увидеть окровавленные разорванные тела, лошадей, которые бьются в конвульсиях, кричащих и плачущих детей и взрослых. Если можно было хоронить убитых – хоронили и шли дальше. Эти картины после войны снились мне ещё долгие годы. Не помню, сколько суток мы шли, но в один из дней дорогу преградили мотоциклисты.
В гетто
На мотоциклах сидели полицаи, все – местные украинцы, завербованные немецкими солдатами, рядом были громко лающие собаки. В первую очередь из наших рядов заставили выйти коммунистов и комсомольцев. Кто-то выходил добровольно, кого-то выпихивали из толпы. Их показательно расстреляли на глазах у всех. Потом скомандовали выйти евреям. Ходили по рядам и искали нас. Проверяли по внешним данным, а в ком сомневались, заставляли снимать штаны – смотрели, есть ли обрезание. Остальных отпустили, и они пошли дальше. Кто-то вернулся домой в надежде на то, что там будет лучше: если умирать, так дома.
Всем евреям приказали ждать дальнейших указаний. Несколько дней мы сидели в воронках, которые оставались от бомб после налётов, и ждали. Полицаи всех окружили собаками, никто не мог вырваться. Были смельчаки-одиночки, которые бежали, но я не знаю, спаслись они или нет. Через какое-то время пришли люди, велено было поднять всех и идти дальше. Куда – никто не знал. Нас пригнали в лагерь. Мама сказала, что это была Печора – там когда-то был санаторий, где они отдыхали с папой. Санатория уже не было, всё превратилось в руины, осталось только два разгромленных барака: ни окон, ни дверей, полы раскурочены. В эти два оцеплённые колючей проволокой барака, загнали несколько тысяч человек.
В одном бараке был кафельный пол, в другом – голая земля. В бараках места хватало только чтобы лежать. Кто не поместился – располагались около бараков. Однажды зимой у меня ухо примёрзло к земляному полу – видно, у окна лежала, ночью был мокрый холодный ветер. Подняться не могла, пока мама руками ухо не отогрела.
«Меню»
Нам не давали ни еды, ни воды. Одному богу известно, как мы остались живы. Больше всего хотелось пить, а воду можно было найти только в лужах. Их вычерпывали до такой степени, что вокруг трескалась земля. Недалеко от лагеря была речка, но за колючей проволокой. Под ней было расстояние в несколько сантиметров от земли. Мы были такие худые, что иногда кто-то под ней пробирался с банками из под консервов, которые находили на помойке у немцев. Человек, который выбрался, мог сбежать из лагеря, но все возвращались: желание напоить людей было сильнее. Ели мы сначала то, что принесли с собой, но припасы быстро кончились.
Голод был жуткий. Мы съели всю траву, которая была на территории. И за проволокой, куда можно было достать рукой. Я и сейчас люблю кашку-клевер, он такой сладкий. Лопух горький, но сытный. Подорожник – горьковато-кисловатый, но насыщает водой. Очень вкусная мокрица. Есть ещё такая трава, на которой дети гадают: курица, петух или цыплёнок – у неё стебель особенно сладкий. Помню, что нельзя было есть мышиный горошек – говорили, он очень ядовитый.
Однажды моя сестричка где-то нашла замороженную свёклу – это было такое счастье: её лизали всем бараком, как мороженое. Потом стали помогать жители окрестных деревень. Они подходили к проволоке, не боялись. Кто-то отдавал просто так, кто-то менял еду на пожитки, что у нас были.
Иногда они приносили нам свёклу или маленькие морковки с ботвой. Я по сей день всё это очень люблю. Потом брать еду запретили. Однажды мама всё же пошла к проволоке и выменяла початок кукурузы. Она несла этот початок, прижимая к себе, с такой радостью. Ей на пути встретился полицай: «Что несёшь?», – мама молчит. Он разжал руки, початок вырвал и разломал, зёрна втоптал в землю. Маму вывели на площадь и публично избили до такого состояния, что на спине висели кровавые клочья. Это было очень страшно, очень жутко. Братство в бараках было сильное: её вылечили, промывали раны какими-то травами. У мамы на всю жизнь в спине осталась выемка и чёрное пятно.
Не сойти с ума
Воду в баках поставили, когда пришли вши. Люди обовшивели настолько, что страшно было смотреть. Мой дед захватил с собой тулуп, и спал на нём. В нём, говорила бабушка, было столько вшей – жутко ложиться. Вши переползли и на голову, и в бороду, и в волосы. Немцы испугались, что доберутся и до них – так у нас появилась вода. Вы не представляете, какое это было счастье! Посуды не было, где-то нашли один на барак измятый подтекающий чайник. Вода текла, до барака донесёшь – часть уже выльется. Я с готовностью выполняла просьбу людей: брала этот чайник, бежала за водой, потом бежала обратно и по-еврейски кричала: ейс, ейс [горячо]! Сейчас это вспоминать страшно. Как и всё, что там происходило.
Вспоминается случай, когда в самом начале оставались ещё непокорные, не желающие жить в гетто. Один мальчишка собрался перелезать через колючую проволоку и повис на ней. Его запретили снимать, пока он не стал зловонить, и трупик сам не упал вниз. Мы ходили и с ужасом смотрели на это, но ничего не могли сделать.
Мама рассказывала о сильных еврейках, которые не хотели искать пищу и говорили: «Лучше мы умрём от голода». Рассказывала, что некоторые из узников сходили с ума.
Бывали и такие дни, когда немцы вместе с полицаями пьянствовали. Навеселе приказывали выходить из бараков, вставать в шеренги и под дулом пистолета заставляли смеяться. Тех, кто не смеялся, расстреливали. После этого заставляли плакать. Это было очень жутко, очень страшно, но выбора не было.
Из игрушек у детей были только мелкие камушки: мы делали из пальцев ворота и кидали через них камни: попадёшь – балл. Я хорошо помню, как мальчишка лет шести-семи нашёл небольшой химический карандашик. Такой помуслишь, и он пишет фиолетовым, а если не мочить, пишет, как обычный карандаш. Мальчик радостно сделал «пробы» на всём теле, побежал в корпус и стал рисовать на стенах. Оказывается, его находку обронил полицай. Когда тот хватился, след привёл его в наш барак. А там уже недолго было вычислять. Мальчика выволокли на площадь, не велели никому к нему подходить. Заточили карандаш остро-остро и всего его исписали. Мальчик не плакал, только размазывал по лицу кроваво-фиолетовую краску. Когда немцы ушли, люди подобрали его и обмыли, он выжил.
Дедушка с бабушкой к тому времени уже умерли. Деда часто пытали, требовали выдать сына-коммуниста. Дед умирал тяжело, видно, сердце было крепкое. Он просил: «Я умираю, но умереть не могу, помогите, сядьте мне на голову». Вскоре после его смерти не стало и бабушки. Трупы вывозили санитары: собиралась бригада из узников гетто, людей складывали на подводы и увозили в кучу. Евреев заставляли рыть траншеи и скидывать людей туда. Когда не хватало сил, просто оставляли кучу, а собаки разносили тела по территории.
Побег
Мы с сестрой опухли от голода. Я уже не могла подняться, просто лежала безучастная ко всему. Мама в отчаянии пошла что-то искать. Пришла – меня нет. Сестра сказала, что санитары собирали трупы и выкинули меня. Она закричала, побежала искать. Я ещё лежала на телеге. Она узнала меня в груде тел только по башмачку. Вытащила, не поверила, что я мертва. Она принесла меня в барак и сказала: «Так больше не может продолжаться. Надо бежать». Шёл сорок третий год. Мы знали, что нас рано или поздно равно уничтожат. К маме присоединилось ещё пять женщин. Но как бежать, если ребёнок не ходит? Мама решила, что привяжет меня к себе платком, оставшимся от бабушки.
Ночью мы проползли под проволокой. Помню, как бежали по узкоколейке, по шпалам. Сил нет держаться за маму, шея и руки опускаются. Мама просит: «Держись крепче, держись, а то мы вместе с тобой упадём». Сколько мы так бежали – не помню. Остановились на полянке, решили отдохнуть. Вдруг кто-то говорит: «Глядите, здесь яблоки!». Мы как будто попали в райский сад. Это было такое сладостное ощущение. Я люблю яблоки и сейчас.
Пошли дальше быстрым шагом, вдруг – вооружённые полицаи, человека четыре, кричат: «Йуда! Бежали из гетто!». Внешний вид говорил сам за себя, нетрудно было понять, откуда мы. Стали расспрашивать, где наше гетто. Мы с сестрой визжали до полусмерти, когда увидели, что маме к виску приставили пистолет. Я ничего не видела: только мама и пистолет у её головы. Вдруг тот, что держал оружие, говорит ей: «Я вас узнал. Вы учительница? Я вас помню по школе, вас любили ученики. Пацаны, давайте их отпустим?».
Из гетто – в гетто
Добрались до какого-то хутора. Не сразу, но в одном из домов нас приняли. Мы спрятались в сеновале. Нас накормили: принесли казанок борща, кусок хлеба и мясную косточку. Одна ложка, все по очереди ели и обсасывали эту косточку. Я сейчас так люблю и борщ, и хлеб. Мне очень жаль, что я не знаю имена этих людей и никак не могу их отблагодарить.
Мы отдохнули, и каждый решил идти в своё село. Мама с нами отправилась в Черневцы. Не знаю, сколько дней и ночей мы шли. Пришли, мама встретила знакомую, а та ей говорит: вас не примут, в село вошли румыны, здесь тоже гетто. Но условия тут были намного мягче, чем у нас. Оказалось, что все переписаны и каждый на учёте. Староста лагеря был из числа румын. У людей отобрали все ценности, ограничили в еде, питье и работе. Женщина очень осторожно, чтобы никто не видел, приняла нас на ночлег, а сама обошла всех знакомых: кто-то дал серёжку, кто-то – колечко. Старосту удалось подкупить, и нас пустили в нашу же деревню.
Так мы оказались дома, хоть и дома нашего тогда уже не было. Когда мы ушли, его сразу разграбили, потом – разбомбили. Но кто-то подсказал, что от моей прабабушки осталась перина. Мама её забрала, с этой периной мы прошли всю жизнь на Украине и даже привезли её на Урал. Так как дома не было, мы скитались – жили у одной знакомой, потом в классе местной школы. Так и пробыли там до сорок седьмого года.
Когда в сорок пятом пришла весть о победе, все вышли на площадь – бегали, прыгали, обнимали друг друга и плакали. Вечером шли на перрон – встречать мужей, сыновей и братьев. И мама ходила – до сорок седьмого года, пока мы не уехали из Украины к дяде на Урал. Мама всё ходила и ходила. Но среди вернувшихся солдат папы не было.
Жить
Военнопленные долгое время считались предателями. Когда я поступала в вуз, мама говорила: "Не пиши, что ты была в гетто или на оккупированной территории". Только в восемьдесят восьмом году в Киеве проводили съезд, на котором присутствовали журналисты и Альберт Лиханов, который возглавлял молодёжную организацию имени Ленина. Он поднял вопрос о том, что наша категория незаслуженно забыта и унижена. В девяносто втором году Ельцин подписал соответствующий указ, и нас приравняли к ветеранам ВОВ.
Как я сейчас отношусь к немцам? Я бываю в Германии. Есть организация, которая возит бывших узников на дни памяти в Дрезден. Нас приводили в школы, в Администрацию города. Каждая могила советского солдата в этой стране охраняется. Патриотизм на очень высоком уровне. Отношение к узникам трепетное и чувство огромной вины за то, что совершили их предки. Они так интересуются, чем и как мы живём. Как можно к нынешним немцам плохо относиться? Конечно, это не фашисты.
Но память во мне жива. Когда переименовали милицию в полицию – долго трясло, слишком похоже на «полицаи». Если видела фашистские знаки на стене своего дома, меня это так бесило, не могла смириться с тем, что люди, не видевшие войны и не нюхавшие пороха, спокойно рисуют эти символы. Один раз увидела надпись в подъезде: "Бей чурок!" и сразу пошла за тряпкой, чтобы смыть её. Потому что это тот же самый геноцид».