Найти в Дзене
Oleg Alifanov

Три фона Юрия Трифонова

Едва народившаяся русская беллетристика довольно прытко бросилась отвечать на заглавные вопросы европейского бытия. Один из наиболее беспомощных романов в этой орбите так прямо и назывался «Кто виноват?» Сейчас о герценовском хауптверке вспоминают только специалисты. Убедиться, что дело дрянь могут помочь электронные развалы, куда снесено всё подряд в подобие кладбищу советских монументов «Музеон». Впрочем, и там достаточно прочитать извиняющееся предисловие самого автора. (Понятно сразу, кто виноват: авторское безвкусие. Ему раз сказали – плохо, два сказали – плохо, а пошляк всё-таки снёс Белинскому – спустя годы.)

По мере внедрения в координатную сетку литературной критики английского социального калибра беллетристика вышла на вопросы уровня «Что делать?» Сказать, что роман оказался лучше предтечи нельзя, но он оказался чуть «менее худшим» и угодил в хрестоматии социалистов на целый век. Занимались этой ерундой, разумеется, писатели щелкопёрского сорта, путавшие этику с эстетикой. Русская литература, в общем, так и делилась, – на эстетическую (Пушкин, Гоголь, Тургенев...) и социальную (Чернышевский, Некрасов, Горький...) Психологические шедевры советские всегда пытались притянуть за уши к социальной паралитературе, для поднятия её среднего уровня до минимально приемлемого и приводя аргументы поистине жалкие. Но как только короста советского литературоведения чуть отколупнулась, Толстой, Достоевский и Чехов моментально вернулись от ленинских к пушкинским заветам.

Но то в русской. В литературе советской оба проклятых вопроса были табуированы напрочь. Что делать, что делать? Да ничего, блин. Всё уже сделано, а что не сделано – и без тебя в райкоме напишут. Поэт, мля! Совпис!

Уничтожением внежанровых категорий прозу в СССР поделили в рамках инфракрасного спектра на деревенскую (Астафьев), «деревня в городе» (Шукшин) и городскую (Трифонов). Точнее, так было принято считать. На самом деле, герои Трифонова – буржуазия. Скажут, что буржуазия – это и есть городские, только по-немецки. Именно. Таких семидесятнических немцев (во всех смыслах) он и рисовал.

Вообще, в СССР взрослой прозы было мало. К советскому читателю относились как к тугодуму-второгоднику, которого чтение басен должно было навести на какую-то общественно-полезную догадку. Вся проза соцреализма – это, по существу, переработанный английский роман воспитания, с обязательной моралью, победой лучшего над хорошим и газетным «протаскиванием» отдельных недостатков. Отсюда засилье в беллетристике журналистов легиона ордена Диккенса, продолжающееся по сей день.

-2

Трифонов – один из очень немногих советских писателей, кому удалось творить для взрослых. Не специально. Ведь начинал, как все. Но – так получилось. А получилось – и пошло. От удачных клише отказаться он не рискнул. Но рецепт оказался достойным. Типа Шанели №5 или 501 Levi’s. При этом он не покидал клетки советского истеблишмента и, более того, провёл короткую жизнь целиком внутри советского времени, что вообще-то совсем редкость. То есть, прежней жизни не только не видел сам, но и толком не мог знать её от родителей, проигравших в конкуренции за власть внутри режима, к которому сами приложили руку. Конца советской эпохи не увидел даже намёков. Состав его жизни направляли три стрелочника: Сталин – Хрущёв – Брежнев.

В реальности, проз в послевоенном СССР имелось две: но это не маскировочные «деревенская» и «городская». А – детская (английская памфлетная, воспитательная, то есть, соцреализм) и остаточная русская взрослая, работавшая со смыслами, хотя бы даже перевёрнутыми и передёрнутыми. И взрослая советская литература тужилась изо всех сил серьёзно ответить на первый, зачаточный из проклятых вопросов.

Игнорировавшийся ранее за очевидностью, в послевоенное время, из-за кумулятивного эффекта той самой войны он вдруг встал главным во весь рост и оказался, прах побери, выше всех этих кто виноват и что делать вместе взятых. Оторванная мечущейся пропагандой от потока истории советская образованщина, как после глубокого запоя, пыталась осмыслить «Что случилось?» Что всё это было? И что всё это есть?

Исторический цикл Трифонова (самые яркие здесь – «Дом на набережной», «Старик», «Другая жизнь», «Долгое прощание», а самый лучший «Предварительные итоги») как раз и пытается ответить на базовый из трёх проклятых вопросов. Базовый – до презрения, до самого отрицания существования. Подумаешь, что случилось? Ясно что. Но, это ясно что могли говорить люди до 1917, даже, пожалуй, до 1937, когда все ещё помнили эпоху до 1917, как своё собственное вчера. А после – отвечать на него русской литературе не стыдно. Как и истории. Более того, без этого дальше ловить нечего.

Трифонов насколько может осмысливает свою часть бездонного безвыходного вопроса. Но ответа не даёт – ни в авторском тексте – ни в игре персонажей. Мучается автор, и мучаются герои – и всех накрывают Предварительные итоги смерти, но – ответа по эту сторону жизни вообще нет. Впрочем, и сама попытка делает честь. Советские литературоводы приписывали это некоему особенному стилю умолчаний, позаимствованному Трифоновым у Хемингуэя. Дескать, люди всё-всё понимали, но сказать прямо и до конца не хотели (ну, типа, Хем не хотел из соображений эстетических, а Трифонов не мог из политических).

Это, конечно, не так. Ни тот, ни другой не понимали, между какими Сциллами и Харибдами в овечьих шкурах очутились во времена подставных истин на маскараде волков. Не понимали, – но понимали хотя бы, что – не понимают. Отсюда и умолчания. (Поди разберись в испанской гражданской войне. Особенно, если ты не испанец. А, особенно, если ты американец, с фальшивым колом своей гражданской войны в молодой голове, бывшей на самом деле регулярной войной двух государств.)

Главным русским послевоенным писателем, пытавшемся ответить на вопрос «Что случилось?» остаётся Солженицын – во всяком случае, по водоизмещению сошедших со стапелей «изподглыб». Как часто бывает, гора родила мышь. У писателя, окрылённого доступностью западных архивов (где настежь открыты только русские окна) получилось, например, что среди деятелей Февраля вонючий унтер Кирпичников равен по влиятельности Гучкову и в 15 раз важнее Бьюкенена.

-3

За всеми повестями позднего Трифонова отчётливо виден фон: попытка ответить на вопрос «кто я и откуда». Это фон до 1917. Рык предков.

Нужно признать сразу, что Трифонов так себе и не ответил.

В большинстве своих главных книг он с надеждой забрасывает удочку в те неведомые воды, но всплывает то рваный башмак, то консервная банка.

В 1965 вышла документальная книга «Отблеск костра», где Трифонов пытается по обрывкам семейного архива (уже странно само наличие у частника сундука с революционными документами) восстановить прошлое семьи. В книге заметна упорная работа архивного старателя, но не с лотком и по колено в ледяной воде, а совслужащего-бухгалтера, листающего накладные. Весь объём занимают перечисления пересылок, знакомых, провалов, типографий, стачек и мелких дрязг. Это у советского жителя (включая автора) создавало богатую картину революционной деятельности, о сути которой не сказано – ничего абсолютно. И не из-за секретности хемингуэевских умолчаний, а просто: неизвестно и всё.

Представьте себе такой рассказ: «Самое тяжёлое – нанимать работников. Честных мало, а умные не хотят идти. На инженера посоветовали Рыжова, малый с понятиями, а потом запорол проект. Трое механиков, взяв аванс, сбежали к конкуренту. Открыли филиал в Саратове, завхоз через год проворовался. С охранниками проблема: за три года уволилось 40 процентов. А раз приезжаю в Тюмень с Михаиванычем, и сразу к Абросимовой, так мол и так, решать надо с документами по закрытию отгрузок за прошлый квартал. Печати с собой взяли, садись, да делай. Только разложили – к ним проверка из налоговой с изъятием. И меня ОБЭП повязал, через сутки, правда, отпустили. И так восемь лет кручусь – весь извёлся: ни личной жизни, ни отпуска. Правда, зарплату повышают. Начинал с курьера: за пять лет поднялся до начальника отдела».

Хочется заорать: «Молчать, дурак! Чем твоя фирма занимается?? Отвечать! Свистульки глиняные выдувает или нефть качает транснационально?»

А кричи – не кричи – ответа не будет. Потому что мелкий передаст дальше носа ничего не видит: не положено. Ему папку дали – он сбегал, отнёс, молодец; там свёрток попросили под лавку положить – взорвался, – герой.

И в книге Трифонова всё в таком маскарадном духе: прокламации, ссылки, провокаторы. Топот сапог, смена окраса (отец писателя со своим братом имели привычку, например, меняться именами и путать возрасты, то есть, сам писатель вообще не знал, кто из двоих его отец и как его звали, для расследования ходил в архив).

А люди и в самом деле не понимали ни на грош, что делает их фирма. Да и саму фирму толком не знали. Название путали. И Трифонов не пишет, конечно, на что безработные здоровые мужики (это называлось «профессиональный революционер») жили годами, пока были на воле. Кто оплачивал банкет с метаниями по стране, выпуском листовок, подкупом охраны?

Это при том, что даже второстепенные персонажи Трифонова из 70-х описаны мастерски, живо, достоверно и крайне далеки от штампов, которыми перенасыщена советская литература. А чем глубже в историю - тем больше клише и расплывчатых фигур умолчания. Даже собственный отец. Особенно - отец.

Персонажи Трифонова обретают плоть на фоне маскарадных 20-х – 30-х годов словно гомункулы: вот ещё грязь и водица – а вот уже сформировавшийся Шариков с револьвером и должностью. Отец Глебова из «Дома на набережной» – какой-то невнятный мелкий служащий из бывших мелких служащих буржуа, мать – то ли прачка, то ли батрачка, – но непонятным образом проживающие – нет, не в Доме-на-Набережной, но всё же в центре столицы, напротив Кремля. Отчимы Шулепы вообще люди таинственные, совсем без прошлого и, разумеется, совсем-совсем без будущего (профессор Преображенский урезал Шариковский марш). И это ещё много сказано: персонажи повести «Старик» сильно более пунктирны до своего воплощения комиссарами в Гражданской. Как там оказались, всей толпой на острие? А случайно. Как же ещё?

А ведь что такое 30-е годы для современников? С 1917 прошло всего около двух десятков лет. Помнившие старый мир почти все ещё живы-здоровы, полны сил и разума. Могли ли люди 30-х всё напрочь позабыть? Ну, как если бы мы запамятовали, что было до празднования Миллениума. Лапшу на уши о разрухе можно было вешать в 1925, и то – вовсю процветал нэп. А в 1935-то чего навешаешь? Тут властям, по-хорошему, либо самим вешаться – либо других. И жить станет легче и веселей.

Трифонов упорно пытается протянуть непрерывную связку нитей из уютных 70-х хотя бы к началу века (а это ведь не так много: память одного человека), как персонажи «Долгого прощания» рассуждают о многожильном проводе истории, где переплетением всё сливается воедино.

Но сливается не в историю, а куда-то в канализацию. И раз за разом провод повествования обрывается, будто кто-то перекусывает его на пороге революции плюс-минус пять лет. Потом тридцать седьмой плюс-минус пять лет... А потом нить обрывается тут же, в руках, в 70-х. Как если бы марсиане топили земные станции в голубых водах своих каналов, а взамен отправляли бы гигабайты красных пустынь.

Персонажи повестей в самый важный момент вдруг теряют нить мемуаров, воспоминания обрываются, а советский критик радостно потирает руки: налицо мастерство автора, дабы не посрамить товарища цензора. В итоге – повесть напечатана, и буржуазные москвичи 70-х имеют, что читать между строк.

И читателям 70-х это импонировало, ведь человек 70-х не имел прошлого совершенно: штрих-пунктир «Революция – Гражданская – Отечественная – Космос» составлял скелет исторического неведения, но этого хватало в окружении таких же скелетов материального и эстетического крохоборства. Не было прошлого совсем, а тут – хоть что-то. Ещё не ответы, но уже видны на туманном фоне 70-х контуры вопросов.

На самом деле – ничего не понятно. Ни читателям – ни автору. Но поздний Трифонов хотя бы миражей не плодит. Ведь как рассуждал человек советский: годы репрессий – это ведь такая страшная загадка. Старые революционеры убивали старых революционеров. Как спастись? Загадка. По каким критериям казнили? Тайна.

Как будто бы произошедшее в 1917 было кристально ясно.

Хорошо. Три фона есть. А что на переднем-то плане?

Скромное обаяние буржуазии.

Вот об этом в следующий раз.

По теме: Нежный абсурд Шукшина

По теме: Кого Пушкин послал прямо, а Чехов через Сахалин

Донат каналу