Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Яблоки на снегу

Инженер за прилавком. Глава 3/3

Они смотрели друг на друга через мокрое окошко, и дождь шёл, и сзади кто-то нетерпеливо спросил, скоро ли там. Семён Аркадьевич качнулся, будто хотел уйти, раствориться в дожде, сделать вид, что обознался. Ира этого не допустила. Глава 1/3 Глава 2/3 — Семён Аркадьевич, — сказала она просто и тепло, как сказала бы в коридоре бюро, встретив его у питьевого бачка. — Здравствуйте. Вам вот эти возьмите, эти посуше лежали. Те у меня от сырости отошли. И всё. Стыд, что встал было между ними непрозрачной стеной, осел, как оседает поднятая пыль. Он понял, что она не отвернётся и не сделает больших глаз. Она поняла, что папиросы подешевле он берёт не от хорошей жизни. — Эти так эти, Ирочка, тебе виднее, — сказал он, и голос у него был старый, не такой, как в бюро. — Вот ведь. Не думал тебя тут встретить. — А я тут с весны стою. — Она отсчитала спички, положила сверху на пачку, как клала когда-то ему на стол готовый чертёж. — Распустили наше КБ, под самую осень. Вы-то как, Семён Аркадьевич? — Да

Они смотрели друг на друга через мокрое окошко, и дождь шёл, и сзади кто-то нетерпеливо спросил, скоро ли там. Семён Аркадьевич качнулся, будто хотел уйти, раствориться в дожде, сделать вид, что обознался. Ира этого не допустила.

Глава 1/3

Глава 2/3

— Семён Аркадьевич, — сказала она просто и тепло, как сказала бы в коридоре бюро, встретив его у питьевого бачка. — Здравствуйте. Вам вот эти возьмите, эти посуше лежали. Те у меня от сырости отошли.

И всё. Стыд, что встал было между ними непрозрачной стеной, осел, как оседает поднятая пыль. Он понял, что она не отвернётся и не сделает больших глаз. Она поняла, что папиросы подешевле он берёт не от хорошей жизни.

— Эти так эти, Ирочка, тебе виднее, — сказал он, и голос у него был старый, не такой, как в бюро. — Вот ведь. Не думал тебя тут встретить.

— А я тут с весны стою. — Она отсчитала спички, положила сверху на пачку, как клала когда-то ему на стол готовый чертёж. — Распустили наше КБ, под самую осень. Вы-то как, Семён Аркадьевич?

— Да вот так. — Он обвёл глазами дождь, ларёк, мокрую остановку, всю эту жизнь. — Пенсия по нынешним деньгам сама знаешь какая. Подрабатывал вахтёром в техникуме, да и то место под сокращение попало. Внучку теперь нянчу, дочка на двух работах.

Очередь сзади ворчала, дождь усиливался. Ира работала и говорила разом, как научилась за лето, и в этом коротком разговоре под дождём было больше живого тепла, чем во всех её разговорах за полгода. Сдачу с папирос она ему не отдала, отмахнулась, мол потом, при случае. А в кулёк сунула шоколадку, для внучки. Отдала своё, заработанное, имела на это полное право, и оттого отдавать было легко.

— Не стыдись ты этого места, Ирочка, — сказал он на прощание, пряча папиросы во внутренний карман пиджака, под плащ, чтоб не намокли. — Ты и тут на своём месте. Я всегда говорил в отделе: у кого голова считать умеет, тот нигде не пропадёт. Гляжу, у тебя и в окошке порядок, всё разложено по уму. Чертёжная рука, её ни с чем не спутаешь.

Он ушёл в дождь, сутулый, придерживая под плащом пачку папирос, а Ира стояла и чувствовала, как с неё спадает последнее. То, что давило с самого первого дня, с Аллы Михайловны, с Костиного «инженер за прилавок», с каждого отведённого взгляда знакомых. Если Семён Аркадьевич, которого она ставила выше всех, не считает это позором, то и нет тут никакого позора. Позор это отвернуться от человека, как Алла Михайловна. А стоять и кормить своих, считать чужие монеты честной рукой, не обвесить, не обсчитать, дотянуть семью до лучших дней, это не позор. Это работа, такая же, как любая другая.

Вечером она рассказала Косте про чертёжную руку. Костя слушал, сидя на табурете, крутил в пальцах гаечный ключ.

— Помнишь его?

— Ещё бы. Он мне на защите диплома самый каверзный вопрос влепил, я думал, провалюсь. — Костя усмехнулся, но невесело. — И вот он папиросы подешевле берёт, а ты ему шоколадку для внучки. Дожили. Хорошее время.

— Время плохое. А люди те же остались. В этом всё дело.

Он посмотрел на неё долго, будто впервые за эти месяцы разглядел. Будто понял, сидя дома и злясь, то, чего раньше не понимал.

— Я завтра к Витьку схожу, — сказал он. — Не в окошко, не бойся, не сгорю. У него во дворе машина стоит, раздолбанная, он на ней товар возит и матерится, что каждый день встаёт. Я её переберу, движок переберу, руки помнят. Буду ему по складам мотаться, и вам по точкам товар развозить, и со стороны заказы брать. Раз уж все теперь не пойми кто, так хоть при деле буду, а не при будильнике.

Ира не стала отговаривать и хвалить, чтоб не спугнуть. Поняла: это его способ встать рядом. Не над ней, как привык, и не вместо неё, а рядом, плечом. И этого она ждала всё это время больше, чем денег.

Машину Костя перебирал в нетопленом гараже две недели, в самые морозы. Возвращался затемно, пальцы в ссадинах и мазуте, отмывал их керосином и содой, и Ира грела ему ужин и не спрашивала, скоро ли, чтоб не давить. Поля носила отцу в гараж чай в банке, обмотанной полотенцем, чтоб не остыл по дороге, и сидела рядом на верстаке, подавала ключи и слушала, как отец объясняет, что такое карбюратор. В эти вечера в холодном гараже теплело: Костя оживал, что-то в нём расправлялось, как расправляется примятая трава.

В субботу под вечер движок наконец схватил. Чихнул, заглох, чихнул опять и заработал ровно, и сизый дымок пошёл из выхлопа, и гараж наполнился счастливым тарахтеньем. Поля захлопала в ладоши. Костя стоял, вытирая руки, и лицо у него было такое, какого Ира давно не видела: лицо человека, который снова что-то может.

— Поехали, мать, — сказал он, распахивая дверцу. — Прокачу. Заслужила.

И они втроём проехались по тёмному, заснеженному городу, в дребезжащей оживлённой машине, и Поля визжала от восторга на ухабах, и Ира смеялась, и это было лучше всякого дворца из телевизора.

С того дня дело у них пошло семейное. Ира за прилавком, Костя за рулём, Валя на второй точке, что Витёк к зиме поставил у рынка. Витёк, прокатившись на ожившем драндулете, крякнул и впервые посмотрел на Костю с уважением, как раньше на Иру с её тетрадью. Денег прибавилось. Не богатство, какое в телевизоре, но уже не считали последние тысячи до утра.

С того дня Семён Аркадьевич стал её покупателем. Заходил раз в неделю, по средам, и Ира приноровилась откладывать ему папиросы посуше, с дальней полки, заранее, чтоб не рыться при нём, не заставлять ждать. Они перекидывались словом про старый отдел, про то, кто куда подался, и оба грелись об эти короткие разговоры. Он держался прямо, не жаловался, и она не жалела его вслух, потому что жалость унижает, а уважение держит. Раз он принёс ей домашнего, дочкиного, печенья в газетном кульке, неловко сунул в окошко: «прими, Ирочка, не побрезгуй». И Ира приняла, и не побрезговала, и съела то печенье с чаем как самое дорогое угощение.

А под зиму к окошку снова подошла Алла Михайловна. Та самая, из планового, что не поздоровалась в первый Ирин день и отвела глаза. Теперь она была в том же хорошем пальто, только пальто пообтёрлось на локтях, а лаковая сумка потёрлась на углах. Алла Михайловна попросила сигареты подешевле, мужу, и стала отсчитывать деньги, бумажку за бумажкой, бережно, и тут подняла глаза, и узнала Иру, и узнала, что Ира её помнит.

На секунду по лицу её прошло то самое, ожидание укола, готовность к злорадству. Ира знала эту секунду наизусть, сама стояла в ней весной. И не стала колоть.

— Здравствуйте, Алла Михайловна, — сказала она просто, как ни в чём не бывало. — Вот эти берите, они подешевле и не хуже. Как Николай Петрович ваш, на ногах?

— На ногах, спасибо. — Алла Михайловна растерялась от тёплого тона, ждала-то другого. — А вы… вы всё тут?

— Всё тут. Привыкла, и ничего. Кормимся.

Она отпустила сигареты, дала сдачу до копейки, и Алла Михайловна, уходя, обернулась и кивнула. На этот раз кивнула. И в этом запоздалом кивке было больше, чем в любых словах: признание, что зря тогда отвела глаза, что человек у окошка остался человеком, а кто кого выше, нынче не разберёшь.

Ира посмотрела ей вслед без всякого торжества. Петля, что затянулась в ней весной, в первый стыдный день, тихо распустилась. Не она оказалась внизу, и не Алла Михайловна. Просто время перетряхнуло всех, как мешок, и легли по-новому, и важно стало не кто кем был, а кто чего стоит сейчас, у своего окошка.

Перед самым Новым годом вышел случай, который Ира потом вспоминала чаще другого. Во дворе, у подъезда, Генка с третьего, тот самый, что весной приставал к Косте с расспросами, бросил при мужиках, вроде в шутку, а вроде и нет:

— Костян, ну как там, торгует твоя? Не зазорно за бабьей юбкой-то?

Раньше Костя сжался бы, отмолчался, ушёл бы курить в сторону. Ира видела это не раз и научилась не обижаться, понимать. Но в этот раз он не отмолчался. Поставил сумку с товаром, который вёз на точку, и сказал ровно, на весь двор, без злости, но так, что слышали все:

— Торгует, Ген. И нас всех кормит, пока я твоими железками да чужими машинами руки пачкаю. Жена у меня голова, каких поискать, в два счёта считает то, что тебе и в три не сосчитать. И я ей не за юбкой, я ей плечом. А зазорно знаешь что? Голодным сидеть да над работящей бабой зубоскалить. Вот это зазорно.

Генка крякнул, прикусил язык, мужики хмыкнули, но не над Костей, а над Генкой. И разговор сам собой свернул на другое. А Костя поднял сумку и пошёл к машине, и Ира, случившаяся у окна, видела всё это сверху и не успела отойти, и Костя её заметил, и они встретились глазами через двор и зиму. Он чуть пожал плечами, мол, что тут такого, правда же. А у Иры что-то дрогнуло и стало тепло, как от первой рюмки под Новый год. Вот теперь они и вправду стояли рядом, плечом к плечу, и пусть тычут.

Зажили они в ту зиму ладно, на три руки. Утром Костя на ожившей машине развозил товар: Ире к остановке, Вале к рынку, заезжал на склад к Витьку, брал заказы со стороны, кому диван перевезти, кому картошку с дачи. Ира стояла своё окошко, считала, торговала, ввечеру сводила тетрадь. Валя моталась с челноками и держала вторую точку. Поля после школы прибегала к матери в ларёк, делала уроки на перевёрнутом ящике, грелась у обогревателя и важно подавала покупателям спички, дотягиваясь до окошка на цыпочках.

— У вас тут целое предприятие, — посмеивался дядя Гриша, забирая газету. — Семейный подряд. Мать торгует, отец возит, дочь в помощниках. Скоро магазин откроете.

— Откроем, дядь Гриш, — отвечала Ира. — Дай срок.

И сама уже верила, что откроют. Не зря же тяжелела в шкафу жестяная коробка, не зря Костя приглядывал по дороге пустые помещения и прикидывал, что где можно поставить. Они уже не выживали. Они строились, потихоньку, по кирпичику, как строится дом: незаметно, а обернёшься через год, и стены стоят.

Долг закрыли под самый Новый год. Последнюю стопку, перетянутую всё той же аптечной резинкой, Ира отдала Витьку тридцатого декабря, и он, пересчитав, крякнул и уважительно покачал головой.

— Чисто, — сказал. — Ну, Ирин, ты голова. Тебе бы свой ларёк, ей-богу. С такой башкой грех на дядю работать.

— Будет и свой. — Ира спрятала пустую тетрадь учёта в сумку, на память, как прячут отслужившую вещь, с которой жалко расстаться. — Не сразу. Скопим помаленьку, оглядимся. До получки доживём.

И сказала это легко. Не как мольбу, не как заклинание, которым весь прошлый год они с Костей уговаривали пустоту на кухне. А как человек, который твёрдо знает, что доживёт, потому что сам, своими руками, эту получку себе и делает, день за днём, в железном ящике у остановки. Дома она положила пустую тетрадь на полку, рядом со старым чертёжным набором, что принесла когда-то из КБ. Две её прежние жизни, инженерская и торговая, лежали теперь рядышком, и обе были про одно: считать честно и доводить начатое до точки.

Новый год встретили скромно, но впервые за два года без страха в животе. Ира расстаралась: салат из того, что было, селёдка под шубой, банка тех самых помидоров с балкона открыта посреди стола, и Поля ела их и говорила: «мам, правда, лето». Костя притащил из лесополосы маленькую сосенку вместо ёлки, и нарядили её старыми игрушками из коробки, что хранилась с Костиного ещё детства: стеклянные шишки, ватный дед-мороз, потускневшая мишура. Поля вешала игрушки на нижние ветки, до которых дотягивалась, и серьёзно следила, чтоб каждая висела ровно, вся в мать.

Под куранты Костя разлил по рюмкам, и они трое чокнулись, и Ира загадала не богатства, а чтоб так и дальше, своими руками, вместе. По телевизору шёл новогодний концерт, где-то во дворе жгли бенгальские огни. Поле подарили куклу, ту самую, что она месяц высматривала в витрине у рынка, и Костя втихаря купил, и прятал у Витька в гараже, чтоб дочь раньше времени не нашла. Девочка завизжала от счастья, прижала куклу к себе и уснула, не выпуская её из рук, прямо на диване, под бой курантов. Взрослые перенесли её в кровать, а сами ещё долго сидели на кухне, при свете одной лампы, и было тихо и хорошо, и не надо было ничего, кроме этого.

Поля каталась с горки во дворе на портфеле, чтоб ранец не марать, как все дети, и приходила румяная, мокрая, счастливая. Весь дом по-прежнему садился вечерами к телевизору, где красивая чужая жизнь шла своим чередом. Но Ира теперь редко досиживала серию до конца: набегавшись за день у окошка, засыпала на диване под мерный бубнёж дубляжа, и Костя укрывал её пледом и убавлял звук.

Жестяная коробка из-под грузинского чая, за стопкой постельного, понемногу тяжелела. Та самая, на чёрный день. Ира её не трогала. Знала: однажды эта коробка станет первым взносом за что-то своё.

К весне отступило самое страшное. Снег осел, потёк по обочинам грязными ручьями, и в один из первых тёплых дней Ира, стоя у раскрытого окошка, поймала себя на том, что больше не считает в уме, доживут ли до конца недели. Доживали. Не богато, но твёрдо. Выручка теперь вся шла в дом и в коробку, долгов не осталось, над душой никто не стоял.

В тот день мимо ларька прошла Алла Михайловна, поздоровалась первой, кивнула приветливо. Прошёл Семён Аркадьевич, по своей среде, забрал отложенные папиросы, рассказал, что внучку отдали в музыкальную, на скрипку, и пусть голодно, а на скрипку наскребли. Прошли фабричные девчонки, выросшие за этот год, в новых турецких кофтах, купленных тут же, у Иры. Весь её угол, вся улица за год обжились, притерпелись, выправились, как выправлялась она сама.

Костя подъехал под вечер, забрать её и пустую тару. Помог запереть, сел за руль, и они поехали домой через оттаявший город, и в открытое окно машины тянуло талой водой и первым теплом.

— Знаешь, о чём думаю, — сказал Костя, не отрывая глаз от дороги. — Видел на Заводской помещение пустует, бывший «Союзпечать». Маленькое, да на углу, на бойком месте. Поднакопим к осени, можно взять. Своё. Не Витьково.

— Я в ту коробку как раз на первый взнос и складываю, — призналась Ира. — Думала, не заметишь.

Костя усмехнулся, протянул руку, накрыл её ладонь на сиденье.

— Заметил. Я ж теперь приглядываюсь. Доживём до получки, мать. До своей.

Поля выросла и открыла своё уже в нынешнем веке, в другой совсем стране, где всё иначе. Где деньги на карточке, где товар заказывают с экрана, где никто не вешает на дверь амбарный замок в полладони и не таскает по ночам блоки сигарет домой на антресоль, чтоб не вынесли. У неё маленькая кофейня в две витрины, светлая, с круглыми столиками и своим именем на вывеске.

В день, когда Поля получила ключи от пустого ещё помещения, она привезла мать посмотреть. Ира ходила по голым комнатам, трогала ладонью подоконники, прикидывала, где встанет стойка, где удобнее касса, в какой час сюда пойдёт народ. В глазах у неё стояло что-то, чего Поля не понимала: дочь не помнила синего железного ларька у остановки, ни тополиного пуха на шоколадках, ни материнских рук, считавших чужие тысячи под маленькой лампой, ни вывернутого утром замка, ни фонаря, что мать сама велела ввернуть над тёмной остановкой.

— Ну что, мам, — сказала Поля, обнимая её за плечи, и сказала легко, без тени того страха, в котором её мать когда-то делала первый шаг к чужому окошку. — Открываемся. Прорвёмся как-нибудь. До получки доживём.

И Ира засмеялась. И отвернулась к окну, чтобы дочь не увидела, как у неё заблестели глаза.

Спасибо за прочтение. Другие рассказы можно увидеть по ссылкам ниже: