Очнувшись от песни, словно проснувшись после горького сна, где он был так одинок и покинут, Иван отошел от окна, возле которого мог вечно сидеть, глядя на степные холмы, колышимые знойным июньским миражом, слепяще-зеленые на летнем перевале и поседевшие инеем в октябре, а после Покрова Богородицы укрытые снегами. Он присел за стол, открыл Библию наобум, но потом по неведому зову улистал до тринадцатой главы «Первого послания к коринфинянам святого апостола Павла» и прочитал: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий… Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, языки умолкнут, и знание упразднится…»
Строки мерцали в глазах, расплывались, словно в Библию капали слезы, размывая слова; ничего не шло на ум, но с раскаяньем помянулась ссора с дочерью… Поколебавшись, одолев гордыню, Иван из закутка с видом на сиротское картофельное поле и степь, что пышно величался его кабинетом, прошел в горницу, стал мягко, бесшумно расхаживать по мшистой ковровой дорожке, стараясь будто ненароком сунуться взглядом в полуприкрытые створки плательного шкафа, где давала волю слезам обиженная дочь. В узенькую щелку, да к тому же издалека, ничего не мог высмотреть и тогда, без терпежу, подкрался на цыпочках, заглянул в шкаф и даже попробовал отрыть створки пошире, но они были связаны изнутри не то Ивановым галстуком, не то пояском от материного халата. Заглянул и замер, даже удивленно отпрянул; глаза его вначале удивленно округлились, потом непутно заморгали; рот, еще недавно сведенный злой сухотой, размягчился, и губы колыхнула виноватая, смущенная улыбка.
Вы читаете продолжение. Начало здесь
Дочь, уже позабывшая обиду и слезы, укладывала ночевать Федю, толстопузенького пупса, и давнишних куклешек, похожих на девок-перестарок, с застиранными глазами и расшиньганными, полувылезшими, как у старушонок, стружчатыми кудерьками. Сидя под висящими на плечиках платьями и рубахами, нарошечная мама разоболакала чадушек, снимала с них пестренькие платьишки, юбчонки, рубашонки, штанишонки, шитые саморучно, так-сяк, наперекосяк, кривыми стежками. Последним, раздев, уложила спать Федю, у которого намалевала глаза чернильным химическим карандашом, смачивая его во рту. Убаюкивая пупса, дочь любовно ворчала голосом матери и похоже пела:
Баю, баю – не шуметь,
Вышел из лесу медмедь,
Он несет малину нам,
Ребятёшкам маминам.
Топай, мишка, пряменька,
Принеси нам пряника,
Принеси нам каравай,
Баю, баю, баю, бай,
Глазки, Федя, закрывай.
– Опять у меня не спишь, фулиган такой!.. Я кому говорю, но-ка, счас же закрой глаза! И спи. Ишь, раздурелся... А то дождешься у меня, – ремень-то, вот он, – Оксана потрясла ремешком, что торчал из отцовских брюк, висящих на плечиках, и снова да ладом потянула колыбельную.
Котя, котенька, коток,
Котя-серенький бочок,
Приди, Котя, ночевать,
Нашво Феденьку качать...
– Опять не спишь, ушами шевелишь!.. Ну, тогда вот тебe!.. вот! – и Оксана пальчиком, нежно нашлепала по крохотной пупсовой заднюшке, но тут же спохватилась и, прижимая дитятко к щеке, стала всего оглаживать, утешать. – Ладно, не плачь, не плачь, ладушка-оладушка... Ты же у нас послушный, да?
– Да, – ответил Иван за пупса, и дочь вскинула на отца настороженные глаза, и тогда он, отводя взгляд, пошел городить что попало, лишь истаяла в дочерних глазах настороженность. – Этот Федя… съел медведя… ой, Оксана, балованный растет. Ты в школу убежала, а я прилег вздремнуть, так разве ж он даст?! Бегает, ногами стучит, орет как оглашенный. Мертвого разбудит…
Пупс Федя приносил Краснобаевым уйму хлопот, – вечно блудил по дому, засыпая то под столом, то под Оксаниной койкой, а то и домовушко шатуна так спрячет, что и при солнушке с лучиной не найдешь; и тогда в ночь-полночь искали потерю всей семьей, потому что без Феди Оксана не засыпала.
Раньше дочь с веселым азартом подхватывала отцову баешную игру, но сейчас потупила опечаленные глаза и молчала.
ХVI
Поздним вечером Иван заглянул в Оксанину спаленку, где дочь, уложив Федю на подушку, весело распевала:
Два пупсика гуляли,
В Таврическом саду,
И шляпу потеряли,
В двенадцатом часу.
И шел какой-то дядька,
И шляпу подобрал,
А пупсики кричали:
«Украл!.. украл!.. украл!..»
Иван присел на краюшек койки и, снова одолев гордыню, виновато вздохнул, погладил дочь по взъерошенным волосам. Оксана снизу вверх пытливо заглянула в самую глубь отцовых глаз и прошептала сквозь слезы, прикусывая дрожащие губы:
– Папочка, ты не сердись на меня, ладно? Я больше ничего раздавать не буду... Не обижайся…
– Ладно, ладно, спи… Я не обижаюсь, наоборот... – он не смог досказать, повиниться и, опустил глаза к полу, стал разглаживать и расправлять одеяло вздрагивающей ладонью, которую дочь тут же ухватила и прижала к глазам, чтобы отец не видел слез.
Иван хотел пожалеть дочь, успокоить, но у самого горло перехватила колкая сухость, сердце сжалось, зашершавело. Он прокашлялся и, глядя в стемневшее окошко, досказал:
– Я наоборот... Но и ты на меня не обижайся… Ты можешь раздавать подружкам все, что хочешь. Но если иногда спросишь у нас с матерью, тоже не лишнее. Мы же тебя худому не научим…
– Пап, а ты, Петьку, на двор не будешь выкидывать? – это Оксана защищала приблудившего лоняшней осенью щенка, заматеревшего… в низкорслую, мохнатую дворняжку.
– Доченька, он же дворовый пес, не комнатный.
– Ему же холодно во дворе.
– Мы его к теплу приучим с осени, знаешь, как он будет зимой страдать на морозе. А ему надо двор сторожить… Помнишь, ты его на Рождество в избу пустила, как он потом в тепло рвался, всю дверь на веранде изгрыз…
– Ну, и пусть дома живет.
– Петька – дворовая собака, и не надо его портить… Ну, ладно сказочку прочитаю и спи…
Иван пошел в свой куток за книжкой, но у порога обернулся… и оторопел: Оксанино одеялко вдыбилось комом, зашевелилось, ожило, и тут же высунулась хитроватая Петькина мордочка. Видимо, пока Иван сидел на дочериной койке, пес таился под одеялом у Оксаны в ногах, а как хозяин пошел вон, решил выбраться из пододеяльной духоты, глотнуть свежего духа.
– М-м-м… – промычал Иван, будто зубы свербило. – Ну, это уж, Оксана, ни в какие ворота… Ты пошто в постель-то его пустила?! Он же везде шарится. Притащит заразу…
Опять стало копиться раздражение, но припомнил, каким макаром явился Петька в дом, и невольная улыбка размягчила сохнущие в досаде губы.
ХVII
Промозглым вечером… зябкая осенняя земля отходила к зимнему сну… в жильё Ивана Краснобаева явился домовой… домовушечко, ласково сказать.
Ирина, ушомкавшись за день, уже почивала, доглядывала десятый сон, а Иван, деревенскими сказками, с горем пополам угомонив малую дочь Оксану, потушил свет, задремал... И вдруг послышался писк не писк, плач не плач, – прерывистый, жалобный скулеж, что сочился в избяную тишь то ли сквозь рассохшиеся половицы, то ли сквозь стены, то ли с потолка. Писк, похожий на занудную капель из ржавого рукомойника, вдруг пропадал, и хозяин томительно ждал его, уставившись в пустоту; и писк опять нарождался, потом снова замирал.
Надо вставать, но лень поперед родилась; неохота вылезать из нагретой, улежистой постели, да и сон, худо привечавший Ивана, мало-помалу все же сморил, и жалко рушить полузабвение, желанное и маятно выжданное. Со сном у Ивана беда-бединушка: вроде, уже сморился и, чудится, доткнешься до подушки и провалишься в забытье; ан нет, прилег, и полезли в голову, цепляясь одна за другую, вязкие думы, и вот уже сна ни в одном глазу. А голова тяжелая, пустая… Запалишь ночник и, напялив дальнозоркие очки, отпахнешь наобум лазаря книжку снотворную… так он величал незатейливое чтиво, потому что умную не осилишь квелым разумом… бессмысленно учитаешь с пол-страницы, и сомлевшие глаза сами укроются; засыпаешь с очками на носу и книжкой в руках, да так бы и спать; нет, кинешь на стол очки и книжку, погасишь свет, закроешь глаза… и тут же пчелами зароились думы, а сон улетучился.
Нет, надо заставить себя уснуть, а то придется потом неприкаянно слоняться из угла в угол, высматривать, когда окошки рассветно поголубеют, и плестись в редакцию с опухшими, красными глазами, пепельным лицом и болью в висках. И там с пустой, сонной, будто похмельной головой вымучивать статейки про коровьи надои и бычьи привесы.
Надолго стихая, писк не пропадал совсем, и нужно было что-то делать. А коль шевелиться не хотелось, то Иван поворчал, да и укрылся с головой, чтобы не слышать въедливый скулеж. Еще надеялся уснуть, пока сон похаживал близко, пока можно было заманить его в постель… И призабылся, вроде… в наплывающих цветных видениях ожили мать, отец, брат Илья, коих поминал перед сном… но тут же почуял, что кто-то назайливо теребит за плечо. Промычал от досады, тяжело обернулся, догадавшись, конечно, кто его ворошит, и увидел в бледном, реющем свете, что возле кровати постаивает испуганная Оксана. В ночной, белой и мешковатой рубахе до пят, прижимая к себе старую куклешку, дочь боязливо таращилась в темный запечный угол, при этом вся дрожала, как сухой осиновый лист на ветру.
– Пап… а пап, кто-то пищит и пищит... – шептала она, задыхаясь, косясь обмершими глазами в запечный куток.
– Я уж думал, ты спишь давно, а ты все шарошишься, полуночница, – прошипел Иван в сердцах. – От тоже наказанье, а!
– Пап, а может, это домовой… домовушечко плачет? – шептала Оксана.
– О, Господи ты мой! – простонал Иван.– Еще не чище! Это же сказки… суеверия... Нет, всё! Больше я тебе сказок на ночь не читаю… Домовой... Сама ты домовушечко, – смягчился отец. – Ты вот что, девушка, иди-ка спать.
– Ага, спать. Домовушечко плачет, а я буду спать, – Оксана заплакала, шмыгая отсыревшим носом. – Вам дак хорошо вдвоем спать, а мне одной страшно.
– А кукла тебе на что?! Там у тебя и пупс Петруха…
– Пап, а может, это котенок пищит? Может, замерз, в тепло просится.
– Ну, пищит да пищит. Тебе-то какое дело?! Попищит да перестанет. Может… – он хотел добавить: может, крысы шныряют в подполе, но не стал пугать и без того боязливую дочь. – Может, ветер ставнями скрипит... Ветер, не ветер, утром разберемся. А сейчас добрые люди давно-о уже спят. И ты иди спи, не маячь тут. А то утром опять с ревом в детский сад поднимать.
– А может, котенок замерзает, – не унималась дочь.
– О-о-о!.. – схватился Иван за голову. – То котенок ей слышится, то поросенок, то домовёнок! Надоело!.. Как ночь, так и начинается нервотрепка… Все понятно с тобой, дорогуша, – не хочешь одна спать. К матери под бок метишь. Большая уже, невеста, а все бы с мамкой спала. Может, тебе еще и титю?.. Ты пошто одна-то боишься спать?! Мне лет шесть было, как тебе сейчас, я один спал на чердаке, на могилки впотьмах ходил, – невольно приврал Иван. – На спор, конечно… И никакой холеры не боялся. А ты боишься спать без матери.
Тут, легка на помине, проснулась и мать.
– Мам, мам!.. – заверещала дочь, – у нас кто-то пищит, плачет. Может, домовушечко?
– Домовушечко?.. – потряхивая сонной головой, переспросила мать.
– Ага. Пищит и пищит.
– Ладно, иди, моя бравая, – мать позвала Оксану, и та привычно нырнула под одеяло, лишь сверкнули из-под белой рубахи крохотные пятки. Умостившись меж отцом и матерью, из глуби умятой подушки высунула любопытный, острый носик.
– Пап, но посмотри, кто это пищит в избе?
– Отец, сходи на кухню, глянь, чего там, – поддержала Ирина дочь.
Иван еще побурчал и, кряхтя, вылез из постели, опустил голые ноги на холодные половицы.
Продолжение следует Начало здесь
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий
Другие рассказы автора здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь и здесь