Канун Покрова Царицы Небесной – седой зазимок, а уж на Покров последний воз с поля сдвинулся; лови, Вавила, последний сноп на вилы; кони на поле, сами на волю, снопы свезены с поля. Вот и Пётр Краснобаев, мужик выпивающий, но домовитый, перед Покровом вставил зимние рамы, набив промеж них бурого мха и натыкав самоварных углей, чтобы сосали влагу, а для красы сын Ваня, что вторую зиму бегал в школу, кинул поверх мха ярко-красные, зардевшие ягоды шиповника. Потом отец заткнул отдушины в подполье, обмазал коровьим назьмом с глиной и насыпал под самые окна земляные завалинки. На долгую степную и ветреную забайкальскую зиму утеплил Пётр гнездо, да и попросил: «Батюшка-покров, топи печь без дров и покрой землицу снежком, а девицу бравым женихом». Еще бы коровью стайку да козью утеплить, и зима не в тягость, а в радость; но до стаек отцовы руки пока не дошли, гулянка отвлекала.
Покров Божией Матери о ту осень выпал на воскресение, а накануне Покрова, когда за околицей паслись снежные тучи, в избе Краснобаевых – тоскливая перебранка: отец семейства, будучи с похмелья, вымогал у матери рубли, а мать, как глухому, громко и протяжно талдычила:
– Не-е-ету, русским языком говорю: не-е-ету... Ребятишки без обужы, без одёжи, а ему рубли подавай… Хва, отец, гулять, выгулялся… Да ишо этот, идол окаянный, – мать сердито покосилась на Ваню, что испуганно тянул чай из блюдца, стараясь не швыркать мокрым носом. – Обалдень же: в школе записывались на катанки и телогрейки – просидел, промолчал…
Отец сухо сплюнул и, напевая «цветущую яблоню», схоронился в горнице, где стал насвистывать.
– В избе-то не свисти, свистун; последние копейки высвистишь, – проворчала мать, но уже вянущим голосом, лишь бы напомнить, что свистеть в избе – грех.
Отец врубил радио …чёрная тарелка висела над комодом… и вскоре после бодрой музыки радио властно велело:
– Приготовьтесь к выполнению гимнастических упражнений…
– Но ишо не чише… – усмехнулась мать
– Выпрямитесь, голову повыше, плечи слегка назад, вздохните, на месте шагом марш: раз, два три, четыре…
Отец убавил радио, вновь потребовал два рубля, и мать обречённо осознала: коль пристал с ножом к горлу, не уймётся, пока не вытянет клятые рубли, коих и осталось кот наплакал; а семья потом хоть землю грызи, хоть по миру бреди с холщовой нищенской сумой. Про «землю грызи» мать, конечно, с досады удумала, поскольку отец, когда в рюмку не заглядывал, слыл домовитым и добычливым, и, скажем, рыба, мясо со стола не сходили зимой и летом. Стихла же мать потому, что в отцовском посвисте и отрывистом, деловом покашливании упреждающе глянул на горемычную жёнку прищуренным глазом прямой намёк: не дашь рубля два, и ладно, обойдёмся, мир не без добрых людей, пропасть не дадут. Но смотри, как бы потом не запеть лихим голосом… Отец во хмелю домочадцев сроду не гонял, но скандалил, тратя на брань остатние силёнки, какие чудом схоронились от гульбы; и все обиды, скопленные за полвека, выплёскивал на мать.
Ваня уже допил чай, собрался на озеро за водой, как из горницы вновь показался отец и прошёлся по кухне с куражом, с задорным скрипом начищенных, слегка пущенных в гармошку, хромовых сапог, над коими висли гачи черных галифе, знаменитых тем, что в карманы входили две бутылки «сучка[1]» и так укромно гнездились в просторной мотне, что бабьим глазом сходу и не высмотришь. Чёрный китель на отце был застёгнут, жёстко стоящим воротом впиваясь в одрябшие щеки; голову венчала такая же чёрная полувоенная фурага; и от выбритого, по-лошажьи долгого лица с запавшими висками, от пегих волос, двумя крылами торчащих из-под фураги за версту веяло крепким одеколоном.
[1] Сучок – водка из древесного сырья (из опилок).
– Начепурился-то, начепурился-то куды с добром – жаних!..
Усмешливо, тая досаду, оглядела мать отца с ног до головы, похоже, ревниво прикидывая, с какой хожалой вдовой окажется в застолье, – присмекал, поди, в уме держит; неспроста же перья начистил, хвост распушил.
– Одеколону-то за уши налил, не продохнуть – парикмахерска ходячая… Как стайку подладить, дак головушка болит, а как вино лакать, дак, бабёнка, подай шубёнку. Куды опять лыжи навострил?
Голос матери слёзно вздрагивал, и мать боялась глянуть на отца, чтобы не выказать досаду и ревность, помутившие глаза. Отец, ведающий, что у матери творится на душе, еще нарочно, чтобы подразнить, выгнул грудь колесом, снял фурагу и клещнястой пятернёй лихо, с вывертом заправил назад пегие крылья волос. Мать покосилась, зло поджала бледные губы; и отец, очнувшись, опалённый жалостью, повинно сказал:
– Да не переживая ты, мать; Гриху Бекешева навещу и назадь. Гриха давно в гости звал…
Григория Бекешева и Петра Краснобаева вместе на фронт забрали, а на фронте мужики в одну роту попали, сражаясь с японцами; а посему Григорий Петру пуще родного брата.
– Ну, давай, Аксинья, да я побежал – настойчивей приступил отец. – С Грихой повидаюсь и домой. Бравенько сядем, выпьем за праздничек – Покров же, а в праздник грех не выпить…
– Какой Покров?! Завтра Покров…
– Завтра, не завтра, а добрые люди за неделю начинают отмечать …
– Кого мелешь дурным языком?! Да и чо тебе Покров?! У тебя сплошь – поднесеньевы дни… Нету денег, шаром покати…
– А чо, моя зарплата кобыле под хвост улетела?
– А мы на чо ели, пили?! Святым духом кормились?!
– Ладно, давай, мать, не томи…
И мать уже чуть слышно проворчала под нос, да делать нечего …не отстанет, коль прилип, банный лист… пошла в запечье, где, вздыхая и невнятно причитая, долго шебаршилась, как мышь амбарная, потом вынесла на свет цветастую тряпицу, туго стянутую узлом. Осерчало косясь на отца, зубами распустила узел, потом осторожно размотала тряпицу, и обнажился жалкий денежный свиток.
– На, да хоть залейся винищем, – кинула три бумажки, – но потом ись не проси.
– Живы будем, не помрём…
Остальные рубли мать пересчитала, слюнявя пальцы, хмуря узенький лоб и горестно пришёптывая; потом дрожащими пальцами бережно укутала денежную скрутку, словно куклу, и, поискав глазами укром, сунула для начала в буфет, чтобы потом, как отец отчалит, перепрятать заначку.
– Взял бы, Петро, четушку да, как добрые люди, выпил дома, похмелился, – без надежды, лишь по-бабьей привычке уговаривала мать. – А то же пойдёшь по дворам рюмки сшибать…
Лишь брякнула калитка железным кольцом, мать приникла к запотелому окошку и, разогнав ладонью туман, проводила отца вдоль палисада горьким, томительным взглядом. Отец шёл, и чуялось, как под отцовскими сапогами певуче похрустывает мёрзлая земля и тоненький ледок, паутиной стянувший лужицы накануне Покрова Богородицы. Утро – в белом инее, испятнавшем землю, словно солонцами[2].
[2] Солонцы – на полянах, часто рядом с водопоем, охотники раскидывали круги крупной «скотской» соли для копытных зверей, которых и добывали. Позже охотники стали мастерить кормушки, и крепили их к деревьям.
– Счас шары зальёт, теперичи к ночи жди чаного-драного, – с обычным страдальческим торжеством уверилась мать. – Счас шлея под хвост попадёт и понесётся по селу, савраска без узды. А тут сиди и переживай: толи в кутузку пьяного закатали, толи мужики отмутузили. Долго ли выпросить, коль на язык шибко злой, шипишной. Лонясь же мужики отбуцкали… А придет, будет кочевряжиться, – винопивец же, что кровопивец, всю кровушку выпьет из бабы и ребятёшек… Вот, мазаюшко-то, а!.. вот мазаюшко! – мать в сердцах сухо сплюнула в окошко. – Лишь бы, идолу, глотку залить… О ребятишках никакой печали…
Мать сгоряча ввернула про печаль, ибо она лишь домовничала, а зарабатывал на жизнь отец, попутно добывал рыбу, мясо, кожу на сапоги и овчины на дохи и полушубки, косил сено корове и козам, добывал корм свинье. Благодаря отцу четверо довоенных сыновей и дочь выросли одетыми, обутыми; выучились, подались в люди, а надо из последней моченьки еще троих одеть, обуть, выкормить и выучить.
Дабы утихомирить гнев, мать говорила толи с Ваней, который не сводил с неё плачущих глаз, толи по привычке сама с собой, от темна до темна жаря, паря, стирая, починяя, да еще и вечно ублажая куражистого отца, шибко исповаженного ею, как считали соседки, жалеющие мать.
– Лонясь у Бекишева напился и со змеёй скрутился…
Ваня испуганно вообразил, как чудовищная змея, высунув алчущее жало, обкрутила отца, и отец, взметнув руки, молит о помощи.
– Опять, поди, схлестнутся… – мать невольно помянула отцовскую зазнобу, что грызла её душу сильнее, чем отцовская гульба. – Ишь прекраса – кобыла савраса… Чо бабе не трепать хвостом: скотина не мычит, голодные ребятишки по лавкам не сидят, ись, пить не просят…
Продолжение здесь
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий
Другие рассказы автора здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь