Дальнейшие обострения
Погиб Салдугин. Это первая «потеря» нашего дивизиона на моей памяти. Салдугин был в первой батарее, уже старослужащий, и я его почти не знал, едва мог представить себе в лицо. Но нелепая смерть впечатлила.
Первую батарею послали разгружать вагоны. Вообще-то разгрузка вагонов - это всегда была для нас упоительная и интересная работа. Во-первых, какой-никакой, но выход из смертельно надоевшей части. Во-вторых, всегда захватывала дружность работы. У нас неподдельный энтузиазм развивался от совместной разгрузки чего бы то ни было. Даже если разгружали цемент или уголь. И чем грязнее – тем прикольнее и работалось как-то дружнее и злее, и веселее. Хотя потом, разумеется, приходилось страдать от грязи и невозможности с ней окончательно разделаться вплоть до бани. Но на момент самой работы – это было почти наслаждение. Кстати, и деды порой увлекались и работали не хуже молодых. Их обычное «западло» порой пропадало при виде общей дружности и энтузиазма и захваченные ими, они включались в работу по полной. Чем, потом, порой бравировали. Типа, я же, «дедушка», а работал, как и ты, дух. Теперь ты поработай за меня – и вся грязная работа теперь будет на тебе. Вообще: деды в армии – это урки и блатные на зоне. Очень похоже – и по поведению и по мировоззрению. Но я отвлекся.
Так вот – первую батарею послали на такую разгрузку вагонов. Не знаю точно, что было в других вагонах, но в одном из них были листы ДСП. И когда Салдугин открыл дверь вагона, эти листы и обрушились на него, раздавив на месте. Такая-вот глупая и нелепая смерть. Нам ее потом постоянно приводили в пример «глупости», что надо сначала «думать, а потом делать». Вообще-то правильно, хотя правило «о мертвых или хорошо или ничего» было предано сознательному забвению, и Салдугин стал примером такой постоянно напоминаемой предупредительной «глупости». Ну, а как по-другому? Офицеров тут можно понять. Пусть хоть так мертвые служат живым, чтобы спасти их от глупой смерти.
А жить становилось все сложнее и труднее. Во-первых, стал донимать элементарный голод. Все карантинное изобилие и полное равенство в распределении еды, осталось в прошлом. Мало того, что лучшие и самые питательные куски мяса поглощались еще самими хлеборезами и дедами из наряда по кухне. Но и когда мы садились за стол, раздатчик пищи по негласному уставу первым сгребал мясо, насыпанное сверху в общий котел – дедам. А всем остальным доставалась, как правило, одна постная кашица. Деды не стеснялись порой отобрать у молодых и их столбики масла и по субботам и воскресеньям – яйца, если те не успевали их покрошить себе в алюминиевые тарелки.
Единственно, в чем еще не было отказа – в хлебе. Только не в белом, которое выдавалось по кусочку, а в странном – то ли черном, то ли сером хлебе, от которого во рту отдавало горечью, и долго мучила изжога. Но молодые спешили и им набить себе в карманы, чтобы потом втихомолку заточить и утолить неизбывное чувство голода. Я тоже не избежал этой участи.
И вот однажды, Беретенников, заместитель командира взвода, наш сержант, которого я уважал за справедливость и доброе отношение к молодым, заметив мою хлебную карманную нычку, вывел меня перед строем и заставил съесть все эти корки на глазах у всех.
- Эх, ты, а еще комсорг батареи… - корил он меня перед всеми.
Ухмылялись и глумились не только деды, но и такие же молодые, которые точно так же ныкали «серенький хлебушек» по карманам. Но сейчас им было приятно это мое «позорение». Сочувствия я не заметил ни в ком. И мне действительно было невыносимо стыдно. Так, что я дал себе зарок больше ни крошки хлеба из столовой не выносить.
В середине февраля в преддверие выезда на полигон прошло дивизионное комсомольское собрание. Истерзанный всеми неурядицами, я шел туда без каких-либо чувств. У меня был и план выступления, который мне выдал Спевак, как и другим комсоргам батареи, чтобы собрание прошло «как надо».
Однако все пошло не «по плану». Доклад на собрании делал Писичкин, командир части. Хоть и читал по бумажке и, видимо, то, что ему подсунул тот же Спевак, но таким недовольным и крикливым голосом, как будто все это его касалось лично. А уж на «недостатки» он не скупился. Прошелся по всем батареям, и особо остановился на нас, на 3-й батарее.
- …Когда секретарь комсомольской организации батареи бездействует, тогда и в батареи все плохо. Вот комсомолец Бостриков, тот вообще говорит, заберите у меня комсомольский билет – не хочу я быть комсомольцем. А что – и его боевая работа на пушке такая же, как комсомольская. Никакая. А ведь в реальных боевых условиях из-за таких нерадивых солдат все и погибают. А комсорг ваш Битюков пассивен – как так и надо. Нет, товарищи, так не пойдет!..
Он пошел дальше обрушиваться на другие батареи, но я уже его не слушал. Меня как ожгло. Сразу отбросился в сторону старый план выступления, и в уме созрел новый. Я едва дождался своей очереди, когда начались прения.
Во время выступления меня, что называется, понесло. Действительно, было чувство, что прыгаю с обрыва в какую-то бездну. Я сразу сказал, что Писичкин ошибся, что не было ничего подобного с Бостриковым, и он ничего подобного не говорил про комсомольский билет. (А ведь что-то было, но в виде какого-то хмыка: мол, отстаньте от меня. Но ведь кто-то же доложил – удивительно!)
Но главное я сказал в конце:
- У некоторых комсомольцев нет никакого желания осваивать технику или укреплять боевую работу. Я уже не говорю о желании стать примером для молодых солдат. Среди старослужащих можно услышать такие разговоры: «Мне весной на дембель – зачем мне эта пушка?» И уж тем более им дела нет ни до какой общественной работы…
Я даже почувствовал, как все замерли после этих слов. В душном актовом зале воцарилась полная тишина. Собственно, тишина, ничего хорошего мне не предвещавшая. А Писичкин, подводя итоги в заключительном слове, как-то удивленно посматривая на меня, извинился за Бострикова, мол, его неправильно информировали. В этот момент я уловил на себе «злой» взгляд Спевака…
Впрочем, вскоре мне уже стало не до анализа взглядов. Уже выходя с собрания, в толпе солдат, сбившейся в проходе, я почувствовал, как мне в спину чувствительно ударяются кулаки…
- Ты – чмо!..
- Ты что там п….л?
- Смотри, еще поговорим…
Заступив в караул, я оказался в одной смене с Назняком, толстоватым и нагловатым солдатом. И хотя он всего лишь был черпаком, а не дедом и не дембелем, он тоже мне выговорил:
- Зачем ты наезжал на дембелей?
- Я говорил, что думал…
- Ты, Битюков, гонишь на дембелей, а сам в наряде спортом занимаешься. Снимаешь ремень со штык-ножом…
Я на секунду опешил – ведь действительно было такое: когда тягал гирю, буквально на пару минут отстегивал ремень… И это действительно нарушение устава.
- Так что мы тоже могли сказать…
- Ну, а почему не сказал? Вот бы и выступил тоже..
Назняк, скривившись, на этот не ответил, но добавил:
- О старослужащих можно немного и смолчать.
- Мне рот никто не закроет.
Да, не закрыли… Действительно, через пару дней состоялось уже батарейное собрание, где я на этот раз наехал в открытую на Юрматова, узбека, который в нарядах припахивал молодых, заставляя их работать вместо себя.
От этого моего выступления уже всполошилось наше дивизионное начальство. Лузнецов меня снова вызвал и снова стал требовать, чтобы я ему докладывал о всех случаях «неуставных отношениях». Я стоял на том, что буду говорить открыто на собраниях. Разъяренный Лузнецов не уступал и даже пригрозил комсомольскими взысканиями. Мне пришлось на словах уступить, сказать, что если не буду справляться, то буду ему докладывать, но ничего докладывать я, конечно, не собирался. Стукачом, я твердо знал, что не буду ни при каких условиях.
Но еще страшнее разъярились наши и не наши деды. Понять их можно. Это для них был поистине «бунт на корабле», и стерпеть этого они не могли. Пару раз меня зажимали в умывальнике, грозя «набить морду». И наконец, устроили ночью «темную». Видимо, все-таки опасались моего «стукачества».
В один день после отбоя деды долго праздновали «100 дней до приказа» - они пели, орали, и наконец, подозрительно затихли. Я не спал, словно чувствовал, что надо быть начеку. Я даже по тихим приглушенным голосам узнал двоих из наших дедов, потихоньку подкрадывающихся к моей койке и договаривающихся, кто что будет делать. Это были Палачихин и Немец. Палачихин – большой и здоровый, Немец – маленький и щуплый. Но они распределили обязанности: Немец подкравшись с одной стороны, набросил на мою голову шинель, а Палачихин навалился сверху и попытался бить.
Но все сделали как-то не очень уверенно, больше тискали, чем били, и я быстро сбросил с головы шинель и незадачливых диверсантов. Они тут же успели отскочить и быстро стали уходить по проходам.
- Я знаю, что это вы! – подскочив на кровати, закричал я им вслед.
Сработала же интуиция. Быть узнанными они боялись больше всего на свете, поэтому Немец только зашипел, обернувшись:
- Чо ты вскочил? Тормоз!..
М-да, впрочем, это было только начало «хождения по мукам».
(продолжение следует... здесь)
начало - здесь