Продолжение "Записок" Любови Павловны Никулиной-Косицкой (артистки императорских московских театров)
Минуло мне двенадцать лет. Зима для меня была невыносима, "я не видела света Божьего". Летом я забывала свои труды: день большой, успеешь и набегаться, и наиграться, и наработаться, и летом мать меня менее бранила; она была такая "воркунья"; огорчала меня тем, что я не могла угодить ей; она сердилась на меня даже на то, что я начала терять здоровье. Все говорила, что я ленюсь, что я нерадивая и очень редко ласка выпадала мне на долю.
Один раз мать выбранила меня, что я плохо выгладила какие-то брюки; я сказала, что не могу лучше; она хотела меня бить и упрекнула даже, что я "дармоедка". Этот упрек так был горек для меня, что я не могла даже плакать, и недолго думая, пошла и нанялась в горничные из-за хлеба и платья.
Дама, к которой я поступила была купчиха. Я могу сказать и имя ее и фамилию: добрых людей скрывать нечего. Звали ее Прасковья Аксеновна Долгонова. Она оказалась очень доброй и прекрасной женщиной; была первой красавицей в городе. Она взяла меня к себе и полюбила, и ласкала как дитя свое; я хотела вполне оправдать ее любовь ко мне и делала все "и в силу и не в силу".
Она понимала это и привязалась во мне. Я не вынесла таких трудов и захворала, - простудилась. Захворала я крепко, и была опять взята в отчий дом. Хворала я недолго, но во время моей болезни, я вся обратилась к Богу и просила его, чтобы он возвратил мне здоровье и чтобы я опять увидела доброе личико Прасковьи Аксеновны. Я была очень религиозна, и все свободное время посвящала чтению священных книг.
Выздоровела я и разумеется, прежде всего, пошла к обедне, а потом опять вернулась к моей дорогой П. А. Она, увидев меня, обрадовалась, зацеловала, потащила к мужу и оставила у себя, но уже не для работ, а для своей забавы.
"Хорошо мне, - думала я, - но чего же я хочу еще то?" и сколько раз безотчетная тоска овладевала мною, столько раз я хотела бежать далеко-далеко, - а куда, сама не знаю. Грудь мне сожмет, слезы хлынут, и я упаду на подушку и выплачу свое тайное горе.
Иногда во сне тревожили меня страшные видения: "под ногами пропасть, а мне надо идти надо, я кричу" и просыпаюсь, и страх нападет на меня; или "вдруг рай небесный откроется передо мною, и я наслаждаюсь райской жизнью" и целая ночь пройдет и вставать не хочется. Я очень часто видела такие сны, и эти дни были глубоко грустными для меня.
А иногда безотчетная бешеная радость овладевала мной, - я пела, прыгала, плясала, как будто горе никогда не касалось меня. Забывала все горести и до сей минуты целую руку моей доброй Прасковьи Аксеновны: она оживила мою душу, она отняла меня у матери, она утешалась мной как собственным ребёнком. Тепло мне было у нее и отрадно.
Муж ее, простой русский купец, был очень добрый человек и любил ее. Я везде была с ними, они даже брали меня с собой кататься на гулянья. Мне пошел уже четырнадцатый год, и я не знала, как летело время. Была зима и первая зима, в которую я не работала. Пришли святки, мы много веселились, гадали, и, в один прекрасный день, мне утром объявили, что вечером мы едем в театр.
Не знаю почему, а сердце у меня замерло, я побледнела. Стали было надо мной смеяться, что я боюсь, и уверяли меня, что там нет чертей, и что меня не отдадут им, и чтобы я крест надела. Я же сказала, - что крест и образок на мне, - и прибавила, что я не боюсь, - но что мне давно уже хочется в театр, что я никогда не видала его. Было это 29-го декабря 1843 года.
Пришел вечер, я была уже одета, подали лошадей; меня била лихорадка от ожидания. Подъехали к театру, вошли в ложу; было так много народу и и было так светло, что меня бросило в жар. Успокоившись немного, я села. Заиграл оркестр, я испугалась и ахнула. Оркестр кончил, занавес взвился. Давали драму "Красное покрывало" (Бестужева-Марлинского?). Играли: Вышеславцева (Анна Агафоновна), Трусов (Б. М.) и многие другие.
Тут я вся превратилась в слух и зрение, смеялась и плакала: всё и всех забыла! Вся "моя жизнь" перешла на актеров и я ужасно тосковала, когда опускали занавес, и всё спрашивала, зачем всё закрыли и скоро ли опять откроют? Мне велели "помолчать" и сказали, "что я надоела".
Занавес опять поднялся, а к концу пьесы у меня сделалась "опять лихорадка". Я сама не знала и не понимала, что со мной сделалось, и теперь даже не могу объяснить этого чувства. Мы приехали домой, я целовала руки и ноги моему другу (Прасковье Аксеновне) и дрожала всем телом. Она смеялась надо мной, думала, что я простудилась, положила меня с собой спать, и тем меня успокоила.
Я все твердила, "что очень хорошо в театре", часто просыпалась ночью и тяжело вздыхала. Утром, когда все поднялись и всё опять пришло в свой порядок, я взяла мою скамеечку и села, по обыкновению, у ног коей благодетельницы. Стала ее расспрашивать о том, что "вчера было такое за представление, и как это они говорят, и такие ли это люди, как и мы?"
Прасковья Аксеновна рассказала мне все подробно. Я слушала ее и сердце мое сжималось. Я так побледнела, что когда она взглянула мне в лицо, то испугалась и спросила меня, что со мною? Я сказала: ничего, я здорова. Я не смела сказать ей, что взволновало мне душу мою, а в тайне и глубоко в сердце моем я видела себя на этой сцене.
Мне еще не было знакомо чувство любви, но, четырнадцатилетней девочке, мне казалось, что я могу любить также сильно, но только что я непременно умру, если так полюблю, как Вышеславцева; уже на тринадцатом году я была почти развита физически. Я очень боялась чувства любви и с того дня пропала моя веселость.
Я поехала к матушке, чтобы поделиться с нею моими чувствами и рассказать ей, что я была вчера в театре и что я там видела. Матушка слушала меня со вниманием и заключила так: что в театр ездить грех и что она не желала бы, чтоб я туда ездила. Но это уже было поздно, я и не задумалась над приказанием матери. Душа моя рвалась, летела в театр.
Я воротилась "домой", мой дом был уже у Прасковьи Аксеновны. Она встретила меня словами: - Ну, что, рассказала матери, что ты вчера видела? Я передала ей слова матушки; она засмеялась и сказала, что скоро мы опять поедем в театр.
Прошла неделя, и я каждое утро спрашивала: - Что, мы сегодня поедем? Прасковья Аксеновна отвечала: - Нет, и ты мне уже надоела с этим. Я даже похудела дожидаясь этого дня, но вот он настал. Давали "Майко" (плачевная драма Павла Павловича Каменского, из грузинских нравов).
Афишу я выучила наизусть. Поехали в театр, занавес поднялся. Появилась Майко, "любящая девушка", ее опять играла Вышеславцева; потом Майко сошла с ума и пела "несвязные песни"; я не плакала и не смеялась, а опять превратилась вся в слух и зрение; "душа моя отделилась от тела и перешла туда, на сцену; для меня пропал мир земной, я ничего не видела и не слышала, как будто все умерло для меня" и когда падал занавес, я уже не спрашивала "зачем и для чего это?"
Я уже всё поняла, даже поняла и то, что "там" моя жизнь, а здесь ее нет у меня. Я дрожала вся. Прасковья Аксеновна взяла меня за руку, она была как лед холодная. - Что с тобою? - спросила она меня. Я ей ничего не ответила и только просила ее идти на сцену и говорила, "что там очень хорошо должно быть".
Она мне сказала, что там ужасная гадость, и что туда она не пойдет; мне было это очень горько! Но открылось последнее действие, и я тут очень плакала. Пьеса кончилась, мы поехали домой. Я занемогла душою и два дня лежала в постели.
Какие думы, какие желания, какие надежды теснились в голове моей! Жар и холод ежеминутно сменялись, бред срывался с языка, - так я страдала! Но я уже не жила более "этой" жизнью, я уже вся перешла на сцену и видела себя играющей Майко. Мало-помалу я пришла в себя с таким выводом: театр - моя жизнь, даже не смотря на слова матери, что "театр - грех". Я так и порешила, "что хоть ты, театр и грех, но я буду твоя" и встала с постели, как ни в чем не бывало.
Все произошедшее со мной я передала Прасковье Аксеновне и решение мое также, и со слезами и на коленях просила ее помочь мне в этом деле. Она сказала, что я еще дитя, что занятие это очень трудное и очень серьезное. Но я сказала ей, "что у меня нет больше жизни без театра". Она поцеловала меня и велела мне успокоиться, дав мне слово, что она будет хлопотать за меня и велела мне быть веселее.
Я, разумеется, исполнила ее желание. Дня через два у нас было очень много гостей и директор театра, И. А. Никольский (?) тоже был у нас. Меня позвали в зал и приказали мне спеть что-нибудь. Я спела русскую песню очень грустную, а именно: "Сяду я на лавочку, погляжу в окошечко".
Эта песня всем понравилась и меня заставили повторить ее уже с аккомпанементом фортепиано; кто-то, не знаю, мне аккомпанировал. Все целовали и ласкали меня; Прасковья Аксеновна за руку подвела меня к директору, да и говорит ему: - Не хотите ли, И. А., я вам дам певицу и актрису? Она с ума сошла от театра, вылечите ее, она вам будет полезна.
Он спросил, который мне год, я сказала "четырнадцатый". Он засмеялся и сказал, что я еще очень молода. Я огорчилась этим и слезы потекли по лицу. Они стали говорить что-то по-французски, а я потихоньку отерла слезы. Потом он опять спросил меня: - Ты хочешь быть актрисою? Я отвечала, "что жить не буду без театра". - Ну, хорошо, я тебя возьму, приходи ко мне, я поговорю с тобою, ведь ты еще ребенок.
Я ничего не могла сказать ему в ответ, дух занялся. Я схватила его руку и целовала ее с рыданиями; тут многие тоже заплакали и просили Никольского, чтоб он взял меня. Он сказал, что он возьмет меня непременно.
Тут я совсем обезумела и разразилась рыданиями; все, что накипело на душе моей, вылилось в этих слезах. Я побежала наверх и молилась, долго молилась, покуда высохли все слезы на глазах.
Прасковья же Аксеновна на другой день велела мне ехать к матушке и сказать ей всё "непременно". Тут вся радость моя исчезла. Я и забыла, что мать надо мною имеет власть. Но я утешилась тем, "что, во что бы то ни стало, буду актрисою и что назад не пойду", и поехала к матушке.
Явилась к матушке "тише воды-ниже травы", но очень трудно мне было начать говорить с нею. Много нужно было иметь силы воли, чтобы сказать такой строгой матери, что дочь ее хочет быть актрисою. Она и больших-то детей била своими руками, - "убьет она меня, думаю; - ну, будь что будет, Господи, не оставь меня!"
Как только хочу ей сказать, зачем я приехала, так дух и замрет. И "ходить то в театр грех, - сказала она, - так тут и думать нечего, чтобы она согласилась на мое желание"; но надо было решиться, да и я измучилась совсем. Три недели прошло в такой тяжкой пытке.
И вот я говорю ей: - Мамаша, я за делом приехала к вам. Она говорит: - Вижу, что за делом, верно лоскутков просить, - так у меня нет! - Нет, говорю, - не за лоскутками, мне лоскутков не надо, а благослови меня, я хочу на сцену поступить.
Она остолбенела, да и говорит: - В актрисы, что ли? - Да, - говорю, - в актрисы. И глаза у нее загорелись таким гневом, что мне стало страшно, я упала на колени и заплакала. Говорю: - Не отказывайте мне, не губите меня. Не забуду я ее гнев, она молчала долго, наконец, ее гнев разрешился.
- Хорошо, говорит, ты придумала! Как бы я это знала да ведала, задушила бы я тебя при рождении твоем; воли ты не хочешь знать матери, так пойди, утопись лучше, а в театр не ходи, а если ты ослушаешься меня, то я прокляну тебя, ты это попомни.
- А если умру, маменька, коли вы не пустите меня в театр? - Умри; я с радостью схороню тебя, но об этом и думать не моги. Тут она стала бранить Прасковью Аксеновну, что это она довела меня до такого позора, что она развратила меня.
Мать моя думала тогда, что театр есть действительно место позора. Горько мне было слушать все это и просьбы мои были бы тут напрасны. Я посидела немного, простилась, и уехала домой.
Рассказала все, что было моей благодетельнице и впала окончательно в отчаяние. Тут страсть к театру просто поглотила меня всю! Поговори матушка со мною не так, я, быть может, и уступила бы ей, но тут я еще упорнее решилась защищать себя. Прошла ночь. Утром мать явилась к Прасковье Аксеновне и забрала меня к себе; только этого и недоставало, чтобы убить меня окончательно.
Осталась я "с глазу на глаз" с любовью к театру и предрассудком, закоренелым предрассудком. Был праздник, вся семья собралась к обеду; мать объявила всем мое намерение; тут пошли толки как и что и, зачем, и решили все, что этого допускать нельзя; я же решилась стоять в одном, и говорила:
- Допускайте, или не допускайте меня, но всё-таки не жить мне с вами; работать я больше не могу; только смотрите, чтобы вам не пришлось Богу отвечать за меня, коли я погибну; а театр не помешает мне быть честной и доброй девушкой, и что в театре есть очень честные люди.
Мать стала меня уговаривать: что когда я буду большая, то она выдаст меня за богатого жениха замуж. Я сказала, чтобы они обо мне не заботились, мне ничего не надо. Стала я так тосковать, что нигде бывало места не найду. Каждый день я видела Прасковью Аксеновну, вот и вся радость моя была, потом мне и это запретили, - боялись, что это она "учит" меня.
Не взмилился мне свет Божий, родные точно чужие стали, и уйти некуда было. Стояла зима. Все веселятся, а я похоронила себя в горе, - да, в горе! а земля спала под белым покрывалом, спала тихо. Но вот март месяц пришел, солнышко начало пригревать; надену бывало шубку, да и посижу на солнышке; стала я худеть и просто, кажется, грудь бы свою разорвала на части, такая нападет тоска.
Я еще раз попыталась просить матушку о том же; она прогнала меня и не велела напоминать ей об этом. Я ушла в монастырь; там были у нас знакомые монахини. Сказала им, что не хочу жить больше в мире и хочу остаться в монастыре. Они стали, разумеется, спрашивать, - зачем, да почему. Я сказала им, что матушка не пускает меня в актрисы.
Они пришли в ужас от таких слов, начали меня уговаривать и я стала молиться, читать святые книги, хотела найти, нет ли где проклятия театру, - и что же! открываю первую книгу и читаю: "На всяком месте владычество Его". Ни один монастырь открывает нам райские двери, но добрые дела наши!
Я спросила себя, кто же запретит мне делать их, когда я буду в театре, и еще стало грустнее мне.
Пока я была в монастыре, меня везде искали и потеряли всякую надежду меня найти. Матушка стала тужить и думала, что я утопилась; пришла в монастырь, чтобы подать молитву обо мне. Ей сказали, что я тут. Я видела, как она обрадовалась этой вести, но грустная, со слезами. Матушка пришла к монашенкам и просила их молиться обо мне. Я все это слышала и видела, и жаль мне стало мою старушку.
Я упала ей в ноги, просила прощения и просила ее еще раз, чтобы она не губила меня и отпустила бы меня в театр с благословением. Но она решила пока оставить меня в монастыре.
Продолжение следует