"Записки" Любови Павловны Никулиной-Косицкой
"Милостивый государь и добрый друг мой И. М. Вы не один раз просили меня рассказать вам повесть моей жизни. Я немало противилась исполнения желания вашего, боясь отдать на суд публики "правды" моей жизни, не потому что эти "правды" горьки и нехороши, нет, - правда везде и всегда хороша, как бы и где бы ни проявлялась она, - но мы всё-таки боимся правды.
Уступая вашему желанию, делать нечего, надо сказать ее. Я отдаю всю жизнь на суд лиц достойных и лиц не стоящих быть судьями; но, пусть их судят! Вот вам моя биография и повесть моей жизни... назовите ее как хотите!
Начинаю мой рассказ с самого детства, с той минуты, как память моя запечатлела в себе первые образы, а потом все впечатления и случайности, которые могла сохранить в себе. Я помню хорошо мое детство; но странно: я сохранила в памяти более горькие минуты или, в самом деле, их было более чем хороших?"
Мы были дворовые крепостные люди одного господина, которого народ звал собакою. Мы, быв детьми, боялись даже его имени, а он сам был воплощенный страх. Я родилась в доме этого барина, на земле, облитой кровью и слезами бедных крестьян.
Помню страшные казни, помню стоны наказуемых - они до сих пор еще звучат в моих ушах! Боже мой! Какой страх был им наведен на всех его подданных. Когда он, бывало, выходил из дому гулять по имению, дети прятались от страха под ворота, под лавки, а кто не успевал сделать этого, тот непременно бывал бит.
Он говорил, что он не сыт, когда не измучит кого-нибудь, и ему обед не в обед! Жена его и дети не смели быть добрыми, если б и хотели! Они были изнурены муками других. У помещика этого были еще три брата и один одного был лучше: первого из них крестьяне распяли, другого убили; этот был еще всех добрее и умер своею смертью в Нижнем Новгороде.
И до сих пор трудно мне объяснить себе любовь этого господина и его семейства ко мне; они все любили и ласкали меня, потому ли, что я была занимательный ребенок, или потому, что мать моя была первый человек в доме и отец мой тоже, - не знаю право, мне только известно, что кара Божья постигла и наше семейство.
У нашего господина бежали 6 человек отборных дворовых. У него каждый год бегали двое-трое, один раз убежали 12 человек, - но побег этих шестерых очень рассердил нашего господина, и отец мой, как старший во дворе, был обвинен в потворстве этому побегу. Его осудили, не слушая оправданий, и в кандалах отправили в Нижний.
Я родилась (1827) близ Нижнего, в селе Ждановке, на берегу Волги (В селе Ждановке в тех годах помещиком был Алексей Александрович Пашков, который отдал село в приданое своей дочери Елизавете Алексеевне Пашковой, вышедшей замуж (1820 г.) за Стефана Стефановича Андреевского (ред)).
Итак, осужденный мой отец отправился в оковах прямо в острог, а у матери все отняли, кроме шестерых детей; ее замертво оттащили от отца. Мы недолго оставались в этом селе, и нас, полунагих, в одних рубашонках и худых шубах, под стражей отправили в город. Вот первая минута горя, которую ощутила душа моя и которая крепко врезалась в мою память.
Рыдания матери сильно подействовали на мою юную душу, мне было тогда 6 лет. Это было в 1835 году (sic). Мы приехали в Нижний. Дорогой добрые люди кормили нас, подавали нам рогожки, чтобы мы не замерзли! Нужда и печаль сокрушили мою мать; она захворала; отец сидел в остроге; нам было запрещено видеться с ним.
Наконец он был оправдан и выпущен на свободу. Когда он пришел в нам, ныне узнали его, он был худ, бледен, с впалыми глазами, обросший бородой; после минутного страха мы бросились обнимать его и плакали все; он взял меня на руки и сказал: Слава Богу! Я опять вас вижу! И сам заплакал.
Его хотели вместе с нами возвратить в село Ждановку, но он настоятельно воспротивился этому и сказал: - Пусть меня сошлют в Сибирь или отдадут в солдаты, но я не пойду назад! Долго его опять пытали. Наконец, решились продать нас знакомому господину, который занимал тогда важное место в Нижнем.
Мы перешли тогда в другие руки и, можно сказать, попали из ада в рай. Прежнего нашего барина постиг гнев Божий; на него все восстали, и люди и судьба. Семейство его почти стерлось с лица земли, они все кончили жизнь свою в бедности и нуждах.
Новый барин, Г. П., был человек добрый, прекрасный, любимый и уважаемый всеми. Нам отвели комнату вроде сарая, большую; в ней стоял каток для белья и много кур сидело на жёрдочках. У матушки родился еще сын. Новая госпожа моя была, нельзя сказать, чтобы очень добрая женщина.
Она была высокого роста, с широкими плечами, с гордой осанкой и ястребиным лицом. На голове носила две букли; волосы у нее были черные с проседью, а коса, высоко зачесанная, клалась на бок и очень большая гребенка тоже ее удерживала. Когда она, бывало, оденется и выйдет в девичью, то земля дрожит и все падает ниц.
Чрез девичью она проходила в спальню своей старшей дочери, которая была истинно красавица и верный портрет своей матушки. Она сама занималась хозяйством, ходила с кнутом по двору, била слуг за вину и без вины, от скуки что ли, не знаю - дралась кастрюлями и всем, что ни попадало ей под руку.
У ней был заведен порядок такого рода; женщина, имеющая грудных детей, отпускалась из горницы два раза в день на полчаса, во время обеда и ужина; в это время она должна сама поесть и дитя покормить; на ночь все отпускались по домам. Дети были не живучи в этом доме: кто сгорит, кто обварится, кто убьется до смерти.
В это время я была нянькой у маленького брата, да у меня был помощник четырех лет, тоже брат, и я было утопила моего брата: не знаю что привлекло наше внимание на дворе, мы оба с помощником вышли вон; маленький брат был посажен на постель матушки, я выдавила ему местечко в перине; пока мы ходили гулять, перина выдавилась, и дитя полетело в таз с водою. Его насилу откачали.
Матушка была ключницей, ей нельзя было отлучаться; отец, будучи дворецким, тоже был занят, и когда мы с воплем просили помощи, матушка заплакала и сказала: «умрите вы все» и ушла. Птичница нам оказала помощь, но госпожа наша не дремала.
Как-то отец мой пошел к барыне с докладом. Она была в кладовой, что-то ей не понравилось, она хотела ударить отца кастрюлей, да промахнулась: кастрюля упала ей на ногу, ей сделалось дурно, а отец ушел. За это она вскоре нашла средство отомстить ему: все девочки во дворе должны были, поочередно, с шести часов утра приходить в спальню к ее дочери и дожидаться ее пробуждения; она же вставала в 11 часов.
Пришла моя очередь. В 6 часов я явилась, вхожу в спальню и вижу на столах и этажерках разложены конфеты, чудные и во множестве. Я, на седьмом году, разумеется, не отличалась ни благочестием, ни умом: взяла две конфеты, одну себе, а другую братьям, смотрю на их картиночки и занялась ими так, что не видела, как отворилась дверь и предо мною явилась госпожа моя.
Она на меня взглянула, улика была на лицо; я заплакала, упала на колени, созналась во всем, отдавая ей назад конфеты. Она усмехнулась, схватила меня обеими руками за голову и вышвырнула в дверь; я ударилась о стену головою. Она била меня до того, что я потеряла память и потому не знаю, сколько и как долго наслаждалась она моими мучениями.
Меня отнесли домой полумертвой и целую неделю у меня из ушей текла кровь. Больше я не бывала в горнице и оставалась, на прежнем основании, нянькой моего маленького брата; но с этой минуты госпожа возненавидела нас и чрез год мы были проданы в Балахну, одному добрейшему человеку, у которого на воспитании была моя старшая сестра. Он купил сестру еще в колыбели; любил отца и мать мою, и вырвал нас из рук варварки.
Она любила свою дочь, и передала ей все злое что могла! Горничная барышни, когда шла чесать ей голову, всегда на коленях молилась Богу, чтобы Господь смягчил ее сердце, и возвращалась всегда с руками исщипанными в кровь и с распухшими щеками! Господи, как эта барыня была зла! Она не могла пройти мимо девочки, чтоб не выдернуть у ней клочок волос или до крови ущипнуть.
Итак, мы приехали в Балахну на лодке по Волге; я спала всю ночь так крепко, что и не слышала, как мы проехали весь путь; высадились на берегу, покрытом кустарником; он мне очень понравился, мне стало весело, и я запела «Что на свете прежестоко»; эту песню тогда все пели.
Матушка ударила меня по затылку и сказала: - Дура! Лучше бы сотворила молитву! Я перекрестилась, а отец сказал: - Вот тебе и песня, ишь распелась певица! Мы пошли прямо в богатый дом, стоявший на берегу залива, с террасами и балконами, такой веселенький. Волга из его окон была видна вся как на ладони, и кустарник покрывал весь песчаный берег.
Балахна не представляла ничего хорошего, стоя на плоском берегу Волги. Когда мы пришли, все еще спали; переоделись, умылись и пошли прямо в девичью, подле которой была спальня моей сестры и другой воспитанницы.
Меня научили, чтобы я кланялась в ноги господину и госпоже, которым мы теперь принадлежали. Когда они встали, нас позвали в залу с колоннами и с паркетным полом. Вся семья господ и вся семья подданных, состоящая из семи человек, заплакали.
Все, отец и мать и вся наша семья, бросились господам в ноги. Я ревела, а не плакала, ухватилась за ноги моего доброго господина и целовала их. Он взял меня на руки и сказал: - Не плачь, малютка, я не буду тебя бить, да и не смею, потому что ты вольная! Вот тебе подруги моей дочери, играй с ними. Тут опять последовали слезы.
Отцу тут же дали должность дворецкого, а матушке - ключницы. Сестра мне в этот день подарила сундучок с лоскутками; я была очень счастлива, и в этот же день по секрету играла в саду в лошадки с одной из моих подруг, которая меня очень полюбила. Она была поболее меня, лет 10-ти; она отняла меня у матушки, я и спала с ней в одной комнате.
Я помню, она рассказывала мне сказку, как рыцарь поехал на войну и все ехал, ехал до другого дня, так и едет, а потом опять сначала; а я ей сочинила такую же сказку про старика со старухою: эти все шли и сидели. Она сердилась на меня и стращала, что отошлет в Нижний, я и приумолкну.
Кормили меня с барского стола, и я, в короткое время, стала кругла как шар; бывало упаду и перевернусь раза три и с трудом встану. Мы были в большом почете и любви. Меня никто не бранил, кричу ли я, смеюсь ли, пою ли, мне все с рук сходило! И правда, если Господь создал рай так же прекрасным, как этот дом, куда нас бросила судьба, то ничего бы и желать не надо; дух ободрился, сердечные раны зажили - нам было тепло и хорошо!
Мною забавлялись все. Я была трусиха и бывало все пугают меня; к тому же, я была глупа, разумеется, и доверчива; ничего не было легче как обмануть меня. Вдруг мне скажут, что на небе два месяца и начинается страшный суд - я поверю! Меня пошлют в матушке просить прощения и чтобы я призналась ей в своих грехах - я сдуру все ей и расскажу, а месяц на небе окажется один, а другой-то в Волге, а Волга была шагах в пятидесяти от дому, где мы жили.
Один раз я поплатилась жестоко! Меня напугали покойником, нарядился кто-то в белое и прошел по террасе; я, разумеется, должна была увидать это. Я испугалась ужасно, и опять меня послали каяться. Я возьми да и расскажи матушке, как я один раз украла у нее начинку из пирога для своих пирогов из глины.
Я очень любила глину и летом, бывало, пекла по сотне пирожков из нее и ела их с величайшим удовольствием. Тут меня порядком высекли - я поняла, в чем штука-то, да и не стала ничего более бояться. Я была очень забавная, говорили все, и по глупости моей была в особенном почете у всех. Наши добрые господа любили меня и сестру как детей своих и баловали нас; ели мы с ними с одного стола, т. е. нам высылали.
Тут был еще киргизенок; меня нарекли его невестой, и он всегда обедал со мной и мне было очень весело. Играть мне было не всегда приятно: вообще я не любила в играх быть рабою, а непременно хотела быть или барыней, или царицей, и когда выбирали барыню другую, а царицы по игре не приходилось, то я очень обиженная удалялась мечтать на берег Волги.
Там меня находили не один раз уснувшей, с опухшими от слез глазами. Бывши еще ребёнком, я любила мечтать, и сколько раз оставалась без обеда и без чаю замечтавшись на берегу Волги. Меня так и прозвали "бродягой мечтательной". Бывало, на окне засну, любуясь на луну, да и просплю всю ночь; проснусь, только шее больно.
Жизнь эта была для меня раем! Как мне было хорошо тогда, Господи! Но в действительности, эта жизнь пробудила во мне преждевременную развитость, мечтательность и восприимчивость. Тут я стала быстро осмысливаться. Игру в куклы я не любила, и свободный, не связанный ничем ребенок, я любила расхаживать по горам, да по долинам, любя до страсти слушать как журчит Волга по камешкам.
Но вместе со всем этим я стала себя любить, и никогда в обиду не давалась; если, бывало, меня кто обидит, то я переплачу тут, а потом не попадайся мне мой обидчик: я соберусь с духом и отомщу! Такие бывали трёпки, как теперь вспомнишь - совестно сделается!
Так прошел год, прошел и другой, и была я все невеста киргизенка. Чего, чего не делали с нами; один раз заперли нас в шкаф, да и забыли; мы там уснули и чуть-чуть не задохнулись; послали нас отыскивать, а мы в шкафе! Когда нас открыли, мы были чуть живы, и смеялись над нами очень долго.
Мне пошел девятый год; и это время мой отец стал проситься на волю. Ему предложили выкупиться. Он согласился заплатить за себя и за трех братьев две тысячи рублей и был выпущен на горькую волю со всей семьей, а сестра осталась в доме Н. Ф. М. (?)
Не на радость нам была эта воля: нужда, бедность и горе стали нашим уделом. Старший брат в кабалу должен был идти, отец тоже, мать, еще один брат 10-ти лет, да я должны были жить на квартире. Отец употребляла все силы, чтобы как-нибудь кормить нас, а мать боролась с тяжелой нуждой, обшивала, обмывала нас всех, и на девятом году я стала сотрудницей ее в трудах и заботах.
Стала помогать ей во всем: стала шить, стирать белье в корыте на полу и ходить на Волгу полоскать его. У меня были куклы, я любила шить на них разные костюмы и куклино белье, бывало, тоже выстираю и мне казалось, что этот «тяжкий труд» для меня был легче, от того, что я тут же припутывала свои забавы.
Стоя по колено в воде, вынимала куклино белье из кармана и его мыла, и мне было и тут весело. Поймаю бывало щепочку, поцелую ее и пошлю в Балахну и долго гляжу украдкой куда она поплывёт. Мать моя хотя и была окружена нуждой и заботами, но не забывала просвещать нас и удаляла хотя час времени на наше ученье и учила нас русской грамоте; писать же окончательно выучилась я самоучкой, начиная списывать печатные буквы.
Учили мы псалтырь и евангелие, вообще закон Божий, все святые книги. Братья стали понемногу помогать нам. Я трудилась не по детски, и девяти лет я почти кормила себя. Отец мой изнемог в борьбе с нуждою и, как простой человек, стал пить постоянно, редкие дни были трезвые. Все, что добывалось трудами нашими, все это уходило, частью на пропитание, а то - тяжело сказать, куда.
Мне минуло десять лет. Сознавая нашу бедность и нужды, я всеми силами дитяти училась разным рукоделиям и Бог помогал мне: не было дела, которого я не поняла бы. В десять лет, я была подмогой матери и брала чужие работы, получала за них деньги, иногда вдвое против того, что они стоили, за хорошее исполнение, и добрые люди помогали мне, видя труды мои, и ласкали меня.
Хозяйка дома, где жили мы, поручила мне учить дочь свою, которая была еще менее (годами) меня, и она работала со мной, с десятилетней мастерицей. Дом, в котором мы жили, был по самой средине горы, на которой помещается весь Нижний, и при доме был сад во всю вышину той горы. Из этого сада были видны Ока и Волга верст на сорок кругом; и летом мне бывало так легко и привольно!
Встану ранешенько и уйду в сад, возьму, разумеется, работу. У нас сад был русский, вроде леса; насажали всякой всячины, росло это, как Бог велел - были яблони, малина разных сортов, крыжовник, смородина тоже разная, тут и еще какие-то деревья, и дуб в этом числе подле забора.
Под ним была природная скамья и стол зеленый, двумя гвоздями приколоченный к столбу посредине, вот тут-то я и помещусь бывало, работаю и песенки попеваю, а ручейки со всех сторон так и журчат-журчат по мелким камушкам. И пелось, и слушалось, и работалось в одно и то же время, а что я чувствовала в то время не помню, кажется, ничего не чувствовала, а просто было мне хорошо и привольно!
Наказанье бывало, идти домой обедать. Мать почти всегда бранится, она не долюбливала меня; а иногда станет ей меня жалко, ласкать начнет, скажет: «Труженица ты моя! Ребенок!» Я иногда, бывало, и домой не пойду обедать, а пообедаю у хозяйки, да и опять в сад, и опять петь - меня и прозвали "певучей пташкой" и еще "лунатиком", за то, что я все хожу по горам, да в воде полощусь.
Тут дом наш стал поправляться, отец перестал пить и целый год не пил. Мы зажили порядочно, трудясь вкупе, и наша квартира стала нам тесна. Отец нашел другую и мы переехали. Действительно, эта квартира была гораздо лучше; я ее очень хорошо помню: кухня с большей печью и двумя окнами, потом чистая комната для спальной и еще чулан для меня с братом.
Я от сильных трудов стала терять зрение и меня на отдых отправили в Арзамас, там жила моя сестра у своей крестной матери, в деревне. Я у нее пробыла почти год и там-то я вздохнула как следует: ничего не делала и баловали меня ужасно; я стала большая шалунья и хохотушка, кого угодно, бывало, рассмешу. В этот год со мною ничего не было. Не могу умолчать о людях, у которых я находилась.
Крестная мать моей сестры была олицетворённая добродетель и муж ее - тоже добрый, простой помещик, ничего решительно не делавший, и только любивший за зайцами охотиться. У него была старуха мать, злая-презлая; с этою старухой я не ладила и обижала ее очень часто за то, что она была жадна очень, а я не любила жадных.
Бывало ночью у нее на грядах огурцы оберу или мак порву. Раз грех меня попутал: сестра моя, тогда уже невеста, пошла за огурцами, а меня послала за маком. Я приложила свое усердие и нарвала столько, что чуть унести могла. Меня увидел сторож; от него я побежала, да потеряй башмак, и не думала, что этот башмак будет мой обличитель.
Поутру, только что встаю, «пожалуйте, говорят, башмак мерить к старой барыне». Тут меня спасло от серьёзного наказания то, что я скоро уезжала: мне только ухо очень нарвали. Я через два дня уехала в Нижний. Житье наше нашла почти в роскоши: обед бывал хороший, и чай по два раза в день, и гостей у нас много бывало, и сами мы ходили в гости.
Тут случилось с нами величайшее несчастье; дело было осенью, но дни стояли ясные, теплые; были у нас гости, напились чаю, закусили, отправились домой, а мы с матушкой пошли провожать их; отец остался дома. Дошли до половины дороги, вдруг путь наш осветился: над нами стояло зарево. Мы простились с гостями, пошли домой, и только повернули в нашу улицу, видим, что дом, где мы жили, весь охвачен пламенем. Мать покатилась замертво.
Ее и меня уложили на наши узлы, которых было очень мало, но мой маленький сундучок с лоскутками был цел, и я была покойна, даже мать уговаривала, чтобы она не плакала. Опять предстояли мне горе, труды и нужды. Правда, мы не просили милостыню, но и не отказывались брать у тех, которые подавали нам.
Добрые люди приютили нас на время; потом мы переехали опять в старое свое жилище и, с Божьею помощью, скоро опять поправились, и я так была счастлива, опять увидев себя в этом гнездышке.
Пришла зима и тут началась моя жизнь с сознанием и надеждами. Мечты, мечты мои дорогие, как сладко и как грустно вспоминать об вас, как вы дороги моему сердцу! Я пишу о том, что было так давно, но так живо воскресает передо мною каждый день моей прожитой жизни, и теперь я также снова переживаю и смеюсь и плачу как тогда!
Мне минуло одиннадцать лет. Я работала все работы, ничто не вываливалось из моих рук, кроме шитья золотом и шляпок: этого не могла понять, но по тюлю вышивала великолепно! Тогда была мода носить тюлевые платки, косынки и мантильи, вышитые синелью и равноцветными шелками; эта то работа мне очень полюбилась, и я имела большие и хорошие заказы, одевала себя сама и маменьке помогала.
К празднику Пасхи Христовой я получила заказ на 30 руб. - вышить три косынки синелью. Измучилась я тогда - не от трудов, нет - мечты меня одолели! С каким восторгом ждала я дня, когда кончу работу и отнесу ее, получу деньги, и куда я их дену. Потом вдруг сердце точно оторвется и всю в жар бросить. Ну, как не кончу, захвораю, или перережу ножницами косынку, или ее прорвет кто-нибудь? Даже руки бывало задрожат...
Там опять мечты, какое сошью себе платье, и какой куплю платочек, а может быть, и на чухоночку достанет? Как маменька будет рада - я отдам ей половину. Работа кончилась, косынки, все три, готовы. Ночь спать не могу, утра насилу дождалась - всю ночь мечтала.
Что же я думала? Эвон завтра встану пораньше и отнесу работу, получу тридцать рублей, приду назад, сейчас маменьке вручу половину, там в ряды пойдем, куплю себе белое кисейное платье с красненькими и синенькими мушками и розовый газовый платочек с беленькими пятнышками, а на чухоночку не достанет; ну, думаю, на Троицу себе и чухоночку сделаю, и в Троицу так наряжусь, что меня и не узнают!
Встаю; не пивши чаю несу работу и получаю вместо тридцати рублей - сорок, говорят, очень хорошо вышито, за то и прибавка! Я чуть сума не сошла! Две радости вдруг, и чухоночка с розовыми лентами, и работа понравилась. Вся Пасха стояла грязная и мне ничего нельзя было надеть, чему даже я была рада. Я очень Троицу любила - и все отложила до Троицы.
Пришла она, желанная! Платьице хорошенькое я сама сшила; платочек чудесный, и чухоночка с розовыми лентами, все на мне очутилось, и я не знаю где я была: на небе или на земле? Но это еще не все, как счастье начнет баловать человека, так и не исчислишь его щедрот.
Оделась я совсем, букет готов, хочу идти к обедне; вижу - идет старший брат с большим узлом. - Это, - говорит, - тебе. Развязала узел и вижу розового терно салоп (здесь по цвету цветов терновника) с зелёным бархатным воротником. Этот день, конечно, никогда не изгладится из моей памяти и останется самым отрадным воспоминанием на всю жизнь.
Я провела его с родными и, как кончили вечерний чай, ушла в сад. Солнце начинало садиться, подруги мои были со мною, но я не могла играть: сердце мое так было полно радостью и счастьем, что мне было жаль этого дня и я следила за солнышком, как оно опускалось в Волгу. Хорош был этот день! Природа смолкла, стихла; только дыханье человека, да журчанье ручейка прерывали эту чудную тишину.
Подруги мои ушли; я осталась в саду и без них мне стало лучше - я вся углубилась в природу и ничего не видела и не слышала, кроме солнца Божьего, да птички чирикали, прощаясь с ним, да журчали ручейки и падали в пруд и соседний сад. Как хороши эти дни и вечера в Нижнем! Солнце опускает свои золотые лучи в Волгу-матушку, а она, родная моя, бежит; от захождения солнца вся сделается золотая.
Мне тогда думалось, "что Волга с Окой сестры, бежали, бежали обе да столкнулись в Нижнем, обнялись, да и пошли своим вечным путем вместе". Я не могла спать и эту ночь, не хотела и не пошла ужинать, а осталась в саду, сидела, ходила, опять сидела под дубом, проводила солнышко и стала дожидаться нового солнышка.
Всю ночь песни бурлаков долетали до меня; я слышала, как удары весел разрезывали воду на Оке и как в соседнем пруду всплескивалась рыбка. Я припала головой на дубовые корни и уснула. Солнышко разбудило меня; было не рано, я пошла домой; у нас уже и чай был готов.
Этой же весной был со мной еще один случай, который был не так приятен для меня. Всем известно, что в Нижний, по весне, приносит из Оранок, образ Владимирской Оранской Божьей Матери.
Ее перевозили на лодках на другую сторону, т. е. в ярмарку и Кунавино, на неделю или более. Мы всей семьей пошли провожать ее до перевоза; народу была тьма, уставились все, кому где пришлось; мы встали на плотах, далеко от берега.
Был ветер, довольно сильный; мы целой семьей заняли угол; я стояла на самом краю. Когда образ был поставлен на лодку, то садились в лодки все кто успевал, лодки отходили от берега и как дождик сыпали по Оке. Стали отдавать лодку от плота, а на косных лодках, вместо руля, имеется очень длинное и широкое весло рулевое.
Это самое весло задело по мне и сшибло меняв воду; я юркнула как камень, меня схватили за волосы и выхватили; я дохнуть не успела ни разу, как это все случилось, но испугалась очень и озябла; полежала денек в постели, напилась тепленького и на другой день встала еще здоровее.