Найти в Дзене

Как говорить с народом? Опыт Гражданской войны

Язык в России до революции был диверсифицирован в соответствии с культурными разделениями в жизни. «Мужик дрыхнет», а «барин почивает», «девка побежала», а «барышня отправилась». В свое время на эту важную тонкость обращал внимание В.С. Измозик. Стремительный рост средних слоев в последнее предреволюционное десятилетие неизбежно нивелировал эти языковые различия, разный язык сословий. Долго готовившаяся реформа орфографии, с участием самых известных представителей лингвистического сообщества как раз и стала вехой на этом пути. Однако назревавшие изменения разрешились политическим обвалом, революцией; плебейская волна накрыла старую дворянскую культуру. Представитель последней, И.А. Бунин, запишет в дневнике: «По приказу самого Архангела Михаила никогда не приму большевистского правописания. Уж хотя бы по одному тому, что никогда человеческая рука не писала ничего подобного тому, что пишется теперь по этому правописанию». Вряд ли такая страстность возникла бы, будь изменения плавными, без революционного ожесточения.

Естественно, сложившиеся обстоятельства не могли не отразиться и на языках власти в условиях Гражданской войны. Надо всеми участниками событий довлело фундаментальное обстоятельство крушения безусловной царской власти. Уже весной 1917 г. стало ясно, что революционная власть не может сравниться по авторитетности с, казалось бы, легко и бездарно павшей царской. Отныне все новые претенденты на победу и власть волей-неволей должны были завоевывать революционно-эмансипированное население: дееспособностью, обещаниями, террором, военными победами и т.п.

При этом многие представления о народе для белых и красных были общими. Они вырастали из интеллигентской традиции отношения к «народу», то есть простонародью. С.Н. Булгаков в работе «Героизм и подвижничество» дает яркий портрет русской интеллигенции. «В своем отношении к народу, служение которому ставит своей задачей интеллигенция, она постоянно и неизбежно колеблется между двумя крайностями – народопоклонничества и духовного аристократизма». Из этой дихотомии вытекает «высокомерное отношение к народу как к объекту спасительного воздействия, как к несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания «сознательности», непросвещенному в интеллигентском смысле слова». Мысль С.Н. Булгакова, уже на собственном пореволюционном опыте, заканчивает М.М. Пришвин: «Самое тяжкое в деревне для интеллигентного человека, что каким бы ни был он врагом большевиков, все-таки они ему в деревне самые близкие люди».

Революция победила в обществе, которое активно и неравномерно изменялось. Это создавало самые неожиданные сочетания представлений о власти, государственном устройстве, социальной справедливости. Государственный распад многократно усложнил картину. За прошедшие со времен первой революции годы активного роста образованности и мощной перестройки всей жизни России соотношение архаичного и модерного в сознании разных поколений крестьян изменялось, а внешние воздействия только усиливались.

Вот и Гражданская война создавала новые и оживляла прежние представления, формировала свои мифологемы о народе на красной и белой стороне. Они определяли и стилистику агитации в попытках завоевать сначала внимание, а потом симпатии крестьянского большинства, и оценки проявлений той или иной активности низов. В ходе войны рождались и свои способы описания народных стремлений и проявлений активности, свой пропагандистский шаблон.

Белым лагерем большевизм, особенно по раннему опыту 1917 – 1918 гг., воспринимался как зараза, поветрие, угар. Соответственно, народу следовало дать возможность прийти в себя, вернуться в прежнее состояние, одуматься, очувствоваться. Приказ белого администратора мог грозить за нелояльность словами о том, что «не прошел еще большевистский угар». Белый мемуарист так описывал настроение жителей: «Революционное похмелье давно уже прошло…» Коммунистическая идеология могла пониматься как напасть сродни болезни; тот же автор вспоминает опасения 1919-го года: «Когда мы подходили к Курской губернии, – к границам Великороссии, – нам представлялось, что нас встретит явно обольшевиченное население». Опасения не оправдались. Мобилизованные здесь крестьяне стали прекрасными солдатами. Из большевистских Савлов в русские Павлы, - такого преображения ждали многие белые офицеры. Ожидание прекрасного преображения заметно у наиболее деятельных, неотчаявшихся офицеров, например, полковника В.К. Манакина, который предлагая максимально сблизить войска и управленческий аппарат, опираться на местных людей, сразу демонстрировать эффективное разумное управление на занимаемых территориях и этим закреплять военный успех.

Коммунисты же в красных войсках и среди пленных понимались белыми как элементы заразы, яда, растлители здорового духа русского человека. Об этом выразительно написал А.В. Туркул, но он не одинок. Другой типаж, другие лица, печать вседозволенности и превосходства – вот что видели белые в коммунистах из простолюдинов. И не только белые: «Внешний вид коммуниста: бритый, крепкая челюсть, серьезность фанатическая и напряженность … Есть такое мнение, что коммунисты деревенские везде молодежь и такого типа, которые деревенскую работу не делали», – такова оценка М.М. Пришвина в декабре 1918 г.

На красной стороне пафос неизбежной победы верного и светлого учения создавал грандиозную задачу воздействия на «массы», переработки рыхлого «материала». Этой «массой» (словечко очень широко пошло в публичный оборот), подлежащей убеждению, принуждению и, в перспективе, глубокой переработке, являлось, прежде всего, многомиллионное крестьянство. Согласно марксистской доктрине, крестьянство обязано было постоянно расслаиваться, выделяя мелкую буржуазию на одном полюсе и безземельный сельский пролетариат – на другом. Отсюда и три персонажа в советской картине деревни – кулак, середняк и бедняк, и партийная линия с опорой на бедняка и союз с середняком.

Одни и те же деяния «за нас» и «против нас» в революционном лагере стали называться по-разному. Боевая «стачка» превратилась в «волынку», если бастовали рабочие советского предприятия. «Народным восстаниям» в тылу белых соответствовали «бунты» или «волнения» сбитых с толку, но непременно прозревающих крестьян в тылу советском.

Пафосом советской агитации являлась неотменимость участия в великой  битве классов для каждого. В стороне не отсидеться: «Хочешь – не хочешь, а воюй, дерись, бейся. … Нужно быть на той или другой стороне. Иначе – все равно смерть». В том же духе – обращение к подмосковным дезертирам в 1919-и: «… под красными ль знаменами революции, под офицерскими ль шомполами, но приходится сражаться. Вечно скрываться в бегах невозможно». Естественно, в качестве лучшего варианта  предлагалось вступление в «трудовые ряды», к чему прилагалась и помощь семье. Поставил свой талант на службу красной власти В.В. Маяковский. «Крепи у мира на горле пролетариата пальцы!» – стало императивом его политической поэзии.

Советская пресса, включая уездную, давала броские лозунги и заголовки, устрашающие шапки на первой странице с призывами к борьбе и отмщению. Такая стилистика была повсеместной. Даже уездная пресса куда больше внимания уделяла мировой проблематике, нежели местным событиям. Смерть К. Либкнехта и Р. Люксембург, революционные волнения в самых экзотических краях, включая Аравию, призывы разрушить «Бастилию Клемансо» – Версальский договор – и т.п. сюжеты заполняли страницы двух-четырехполосных местных газет. Глобальный революционный проект подавался как тот мир, в котором уже живут все народы, и нужно только сломить безнадежное сопротивление свергнутых эксплуататоров.

В этой картине мира всякий протест или саботаж являлись продуктом «темноты» крестьян и зловредных внешних воздействий. Крестьян подбивали, науськивали, натравливали на советскую власть враги или их отвратительные наймиты. Если врагами выступали белогвардейцы, то роль предателей и наймитов выпадала социалистам, – эсерам, прежде всего. Соответственно, дезертиры – темные, заблудшие, сбитые с толку люди, которые бросили своих братьев в окопах и не понимают, что от войны не спрятаться: придет помещик, придет старый режим. Вокруг этих образов строилась агрессивная агитация большевиков. Агитационная брошюра разъясняла: «… по многим разным причинам уходят с фронта дезертиры. Но главная причина это – темнота, несознательность трудовых людей». В таком стиле писали в газетах, так же вспоминали по горячим следам недавние красные активисты в 1920-е годы.

Пропаганда белых обычно признается из рук вон плохой. Хотя она использовала все те же инструменты, что и красные. В деникинском Отделе пропаганды сотрудничали хорошие литераторы, как Е. Чириков или И. Наживин, прекрасные художники, как Е. Лансере, использовались агитпоезда, плакаты, листовки, иногда весьма выразительные. Средства были те же, но в эффективности пропаганды белые безнадежно проиграли. Можно полагать, что они не оценили, с одной стороны, социальное взросление «народа», с другой – быстрое становление государственного красного проекта. В связи с последним, пропаганда против ужасов раннего большевизма, против каторжников у власти, «евреев, латышей, китайцев и мадьяр» в разгар Гражданской войны перестала быть точной и исчерпывающей. Красные же своей агитацией, часто агрессивной, грубой и аляповатой, давали ответ на новые запросы освобожденного от государственной опеки простолюдина. Ответ сколь угодно ложный и мнимый, но актуальный в моменте. Это стало одним из ресурсов победы большевиков в Гражданской войне.

Осенью 1919 г. внимательный офицер, перешедший от красных к белым, делился своими наблюдениями над поведением советских и белых войск на Юге. Он отмечает, что советская власть переходит от анархии к строительству, старается исправлять ошибки, не останавливаясь перед расстрелом собственных деятелей. Дан ход средним и даже зажиточным крестьянам. Красноармейцев наказывают за грубое отношение к народу, грабителей расстреливают. В армию вливают рабочих-коммунистов, чем сильно ее оздоравливают. «Наблюдая за войсками Курского направления, я видел, что обращение с жителями становится предупредительно вежливым, обыски без участия коммуниста, предъявляющего партийный билет, и  председателя Комбеда или же ближайших жителей, не производятся». Показательно расстреливались члены местных ЧК за всевозможные мерзости, что производило впечатление на обывателя. Пропаганда поставлена в высшей степени образцово и «незнающий настоящего положения дел в Добровольческой армии всегда усумнится». Офицер увидел огромную разницу в обращении красноармейцев и белых войск: «Первый, зайдя в деревню, обращается к каждому как к равному, ласкательно: «товарищ, скажи, пожалуйста» и т.п., собирает собрание, обсуждает и проч. Другой же, зайдя в деревню, кричит: «Эй, ты, мужик», «Вы все большевики, давай то, да то, нагайки хотите», бросаются к сундукам, забирают все, требуют деньги, насилуют женщин, бьют крестьян, даже тех, которые с нетерпением ждали добровольцев». Автор приводит конкретные местности Черниговского и Нежинского уездов и рассказывает, что пришедших затем красных встречали хлебом-солью и рассказами о бесчинствах белых. Надо сказать, что речь шла о 2-м Конном генерала Дроздовского полку, который во всей красе демонстрировал надрыв мести и расправы и успешно усиливал симпатии к большевизму в тех местах, в которых воевал. Были, и даже превалировали, куда более разумные белые части, но само наблюдение о стилистике обращения весьма показательно.

Крестьяне очень ценили случившуюся обвально эмансипацию, «народное право», и склонны были его щепетильно оберегать. Для простонародья после революции стали куда более значимы, чем прежде, вопросы равенства, достоинства, причастности. Разумеется, эта тенденция дала множество вполне отвратительных гримас плебейского превосходства над поверженным барином, но ими не исчерпывалась. Поэтому «мужик», «братцы», «детушки» и прочие обращения из лексикона патриархального управления проигрывали сколь угодно лживому, но энергичному языку политического участия и великих дел, революционному языку глобальной справедливости. Конечно, это прежде всего касалось молодых возрастов, но они и стояли на поле боя. Когда «народное право» вступало в вопиющее противоречие с самым грубым (и зачастую неумелым) администрированием и открытым грабежом, крестьяне готовы были вставать на защиту того, что считали неотъемлемо своим, завоеванным. При этом их собственный политический язык вполне мог сочетать элементы и «красной», и «белой» логики. Интеллигентный городской наблюдатель, на любой стороне противостояния, неизбежно нес груз предвзятых представлений о деревне. Сами же крестьяне могли активно использовать «язык революции», как и, при необходимости, «язык старого порядка», выражая свои интересы на актуальном политическом сленге.