Если собрать воедино все отзывы современников о Бенедикте Лившице, то получится портрет не более понятный, чем тот, который сделал Владимир Бурлюк маслом в 1911 году.
На этом полотне - поэт, переводчик и мемуарист изображен в виде кубических фигур, а вместо глаз два скошенных влево черных треугольника.
Это и не удивительно. Поисками самого себе в поэзии, жизни, слове Бенедикт Константинович (Наумович) Лившиц занимался всю свою жизнь, вплоть до того зловещего момента, когда ему на помощь не пришла советская власть, определив в 1937 году более приемлемую для всякого творческого человека форму существования – небытие. И не то, что бы Лившиц, словно Марсий из первого сборника стихов «Флейта Марсия», вышедшего в 1911 году, дерзнул сделать вызов Аполлону. Но когда на горизонте возникало нечто непонятное и непонятое, к тому же бывший Георгиевский кавалер, советская власть особо не церемонилась.
Лифшица постигла участь Мандельштама, чья судьба и творчество во многом симметричны и созвучны (со многими оговорками) судьбе Лившица.
И тот, и другой вышли из «иудейского хаоса», отец Лившица был состоятельным негоциантом-евреем, оба отдали дань революционному брожению, оба не окончили университета (правда, позднее Лившиц, перейдя на юридический факультет из Одесского в Киевский университет, все же получил аттестат об окончании), оба поэта переболели символизмом в лице Брюсова и покрестились.
А о том, что Мандельштам и Лившиц испытали влияние «проклятых» поэтов, можно и не упоминать. В истории литературы Бенедикт Лившиц и по сей день считается одним из лучших переводчиков Рембо, Гюго, Верлена, Роллина и других французских поэтов.
Видимо, не случайно их пути пересеклись в 1913 году, когда Лившиц, разуверившись в футуристах, которые хотели выбросить его любимого Пушкина с корабля современности, а он уже в шесть лет знал наизусть «Полтаву», примкнул на недолгое время к акмеистам.
В своей знаменитой автобиографической книге «Полутороглазый стрелец» (как тут не вспомнить «Шум времени» Мандельштама) он потом напишет: «разрежение речевой массы, приведшее будетлян к созданию «заумного» языка, вызвало во мне желание оперировать словом, концентрированным до последних пределов».
Не без влияния поэтики Мандельштама появилась его третья поэтическая книга «Болотная медуза», посвященная, как не трудно догадаться, Петербургу, в образе которого переплелись символы стихии и культуры, воды и камня:
Чертеж заморского грыдира,
Наклон державного жезла –
И плоть медузы облекла
Тяжеловесная порфира.
После революции Лившиц уже принимает почти мандельштамовскую позу мэтра. Юрий Терапиано в своих «Встречах» запечатлел его таким:
«Бритый, с римским профилем, сдержанный, сухой и величественный, Лившиц держал себя как «мэтр»: молодые поэты с трепетом знакомились с ним, его реплики и приговоры падали, как нож гильотины: «Гумилев – бездарность», «Брюсов выдохся…».
Впрочем, нет надобности поверять талант Бенедикта Лившица масштабами гениев его века. Лившиц – фигура в литературе автономная и самоценная. И навсегда останется в ней, как непревзойденный кудесник слова, запутавшийся в многочисленных лабиринтах его смысла и созвучий. Скорее Марсий, чем Аполлон. Но:
Еще далек полет холодных ламий,
И высь – твоя. Но меркнет, меркнет пламя,
И над землей, закованною в лед,
В твой смертный час, осуществляя чей-то
Ночной закон, зловеще запоет
Отверженная Марсиева флейта…