Александр Бурганов – признанный в мире мастер, чьи работы определили пространственные структуры многих крупных городов. Он воспитал плеяду выдающихся художников и скульпторов и развил отечественную школу монументальной скульптуры. Мы поговорили с ним о том, кто и что определяет развитие личности, о внутреннем выборе, гении места, настоящей дружбе и других важных и сложных вещах, рассказанных выдающимся педагогом так просто, что мы решили не сокращать ни слова.
Это интервью - самое длинное за всю историю журнала «Баку» и потому публикуется в двух частях. Это первая.
БАКУ: В жизни любого человека случается момент, когда он окончательно утверждается в выборе профессии. Вы помните, когда точно сказали себе «я скульптор» или «я художник», «это мое дело, оно будет моим на всю жизнь»?
АЛЕКСАНДР БУРГАНОВ: Помню. И очень хорошо. Это случилось в шесть с половиной лет.
БАКУ: Как так?
А. Б.: А вот так. Я родился в Баку, еще до войны, в 1935-м. На путь искусства меня направил отец. Проще говоря, отвел в художественную студию. Перед тем как уйти на фронт. В это сложно поверить, но остались документы. Записка, которую он писал, чтобы меня взяли. На советском таком бланке… В общем, я согласился с его выбором. И это стало моим путем.
Строго говоря, я был предоставлен сам себе. И куда я ходил? В студию Дворца пионеров. С утра до вечера сидел там, что-то рисовал. Приходили преподаватели, ученики, друзья… Хотя какие друзья? Все были уже довольно взрослые, старшеклассники. Таких маленьких, как я, не было. Поэтому я был… как дитя полка. Вначале занимался живописью, что-то рисовал, а потом на меня обратила внимание учительница по лепке, Анна Ивановна Казанцева, фигура совершенно необыкновенная! Она попала в Баку в результате катастрофы в России – была, наверное, из очень обеспеченной семьи, потому что училась в Италии, окончила, по-моему, Академию имени Строганова, но жизнь ее вытолкнула в Баку, и она в Доме пионеров вела студию. Я везде называю ее своей первой учительницей, потому что именно она помогла увериться в моем решении и решении моего отца, то есть направила на этот путь довольно основательно. Она очень любила детей, у нее дочка была и сын, по-моему, хотя я его не видел. Но дело не в этом, а в том, что из этой любви родилась моя уверенность в пути художника.
Мы жили в Баку в необыкновенном доме. Видите фотографию? Баку – это же нефть, эпицентр экономических чудес, были люди, которые разбогатели в одно мгновение, и они себе строили дома по-французски. Я жил в старом городе.
БАКУ: В Ичери шехер?
А. Б.: Нет-нет, не в самом Старом городе, который в крепости, а в районе базаров и ремесленных мастерских. От Сабунчинского вокзала шла трасса до Нагорной улицы, и там, среди очень низких построек с плоскими крышами, покрытыми киром, стоял роскошный дом. Он завершался куполом, и там вроде как три этажа было, но, по нашим меркам, он и пятиэтажный бы перещеголял. А когда вокруг одни одноэтажные, это же просто утес!
Когда живешь в таком доме, конечно, становишься особым человеком для всех окружающих. Родители приехали в Баку, видимо, с помощью каких-то родственников, и мы в этом доме занимали кладовку, метров семь. А нас было четыре человека, то есть мы жили практически на нарах. Там не было ни одного окна, мешок каменный. Потом, когда я родился, отец прорубил окно, и появился свет.
Но это не отменяло моего восторга от своего дома, потому что все спрашивали: «Где ты живешь?» И я гордо отвечал: Бондарная улица, 21! Там рядом Татарская, Сабунчинские трамвайные линии… Это лишь подкрепило мое желание быть художником. Из такого дома, наверное, только художником можно выйти. А то, что я жил в кладовке, наоборот, усилило мою волю к преодолению всех препятствий, для того чтобы утвердиться и стать творческим человеком. Обычно я так и начинаю свою биографию: меня сделал художником в значительной степени этот дом.
В 17 лет я уехал из Баку и практически не возвращался. Были отдельные маленькие поездки к отцу, но я не видел продолжения связи с городом. А вот в детстве Баку, конечно, производил на меня очень большое впечатление. Я мало кому об этом рассказывал, но в этом интервью хотел бы вспомнить о том интеллектуальном заряде, который я получил в детстве в Баку.
БАКУ: С кем вы дружили?
А. Б.: Друзья и составляли ту интеллектуальную атмосферу. Среди друзей у меня азербайджанцев было больше, чем русских, хотя все жили вперемешку, не было национальных анклавов. Город говорил на русском языке – это был интернациональный город. Хотя жили все, конечно, по-разному. Моя тетушка Евлампия работала прислугой у профессоров высокого класса, которые жили в настоящих защищенных гетто, обнесенных стенами, чисто европейской жизнью. А кругом был восточный город.
Но вы спросили о друзьях. Мой самый близкий друг – Рафик Асланбеков, из семьи учителей, жили они очень-очень бедно. Именно он еще в начальных классах сообщил мне, что есть такой писатель – Лев Толстой. И мы с ним читали «Войну и мир».
БАКУ: В начальных классах?
А. Б.: Да. Это фантастика! Буквально с первого класса. И ладно Толстой. У него была такая странная, растрепанная и порванная книга – отчет Академии наук СССР о процессе с Лысенко. И мы ее читали. Фантастика! Подробный отчет об этой страшной и дешевой комедии, когда судили человека, который сумел всех наших нормальных ученых превратить в мусор. По сути это была оппозиционная книга, но ведь она была напечатана. Мы были детьми, что мы могли знать о Лысенко, о селекционных методах? Но мы садились и читали ее – факт! И это тоже документальная история моего восхождения в культуру. Не знаю, интересно ли это кому-то еще.
БАКУ: Конечно! Из чего складывается путь, что повлияло на выбор – этот пасьянс у каждого складывается по-своему. И это самое интересное.
А. Б.: Про мое детство достаточно знать, что я родился в 1935 году. Наверное, в этот же год отец поступил в университет, потому что окончил его в год войны. Ну вот два слагаемых – семья и студенческая атмосфера. Моя мать была неграмотной, она была из деревни, с Волги. Я помню себя сидящего с ней в школе для неграмотных за одной партой. Она вместе со мной училась, в вечерней школе рабочей молодежи. Меня посадили рядом – куда меня девать? А на доске пишут буковки… Хорошо это помню.
А отец был студентом университета, к нам домой, вот в эту крохотную комнатку, приходили компании студентов. И помню, как мой отец читал «Бесов». Как, откуда? Это же была сверхзапрещенная литература!
БАКУ: Да, Достоевский тогда считался контрреволюционным писателем.
А. Б.: Но среди студентов университета такие книги ходили. Отец читал «Бесов», а потом «Крейцерову сонату» Льва Толстого. А так-то дома книг не было. Мы жили просто: табуретка и керосинка – вот всё имущество. По сути, мы были гастарбайтерами, нищенствовали страшно.
Вместе с моим другом Рафиком мы потом поехали поступать в Москву: он – в МГУ на физмат, я – в художественный институт. Он не поступил, хотя был гением. А я прошел. У меня была хорошая подготовка – спасибо бакинской студии. Со мной там учился, кстати, Омар Эльдаров, который уже много лет работает ректором Бакинского художественного института. До сих пор! А ведь ему уже много лет – как и мне. Причем в студии никаких программ не было, мы лепили что хотели. Но готовили нас хорошо. И многие наши студийцы уехали в Москву и успешно учились.
БАКУ: Какая атмосфера была в предвоенном Баку?
А. Б.: Если говорить об интеллектуальной атмосфере, то вся она была организована вокруг большого события – юбилея Низами. И постройки музея Низами. Так что все дети только и делали работы на тему Низами. Мои первые скульптурные работы посвящены ему и его поэзии. Самая первая называлась «Бахрам Гур убивает дракона». По этой работе меня впервые заметили, я был еще очень маленьким – ну где-то второй-третий класс.
Потом я взял другой замечательный сюжет – Фитне. Знаете Фитне? Это персонаж Низами, девушка, которая на плечах носила быка. Он родился маленький, как кошка, она носила его на плечах; он рос, а она крепла – такая фабула. Кончилось тем, что она приходит к падишаху, а на плечах у нее бык. Вот такую скульптуру я сделал и показал на выставке.
Были и другие темы, которые нас волновали: «Фархад и Ширин», «Лейли и Меджнун». А когда построили музей… Его строили, насколько помню, во время войны – война ведь до Баку не докатилась, один самолет долетел и был сбит. И построили совершенно роскошный музей: с картинами, скульптурами – собрали всё лучшее. Самым большим моим впечатлением – фактически идеалом, ориентиром – стал азербайджанский скульптор Джалал Каръягды. Он сделал входной рельеф «Фархад». Ориентировался он на Бурделя, на французское и европейское искусство. Красивая штука, всё в динамике… Я тоже потом лепил Фархада – в общем, всё это сильно действовало.
БАКУ: То, что ваши первые шаги в искусстве так сильно связаны с восточным, пряным, ориентальным, как-то повлияло на дальнейшее творчество?
А. Б.: Я думаю, не могло не повлиять. Когда мы приехали в Москву, очень чувствовалось, что мы с востока. Например, у нас был не московский звук голоса, а азербайджанский, этак нараспев. Я это исправил, но потом мог определить, когда слышал подобный говор, что человек приехал из Баку. Я окончил Строгановку, остался там преподавать, до сих пор там числюсь профессором, и у меня было много учеников из Баку, все они сейчас действующие художники. Когда я приезжаю, всегда стремятся мне оказать уважение и почет. Сложилась своя среда.
А вся эта сладость… Ну сладко, да. Начал я с восточных сладостей. Знаете, это дело искусствоведов – разобраться в таких вещах. Но у меня вообще искусство не трагическое. Хотя считается, что я трагический художник.
БАКУ: А что вы сами про это думаете?
А. Б.: Думаю, что это правда. Отчасти. Но всё сложнее. Вот я много работал на Западе, и там мое искусство называли магическим реализмом. У меня был друг, скульптор Клаус Шмец – уже шла волна актуального искусства, абстрактного, нефигуративного, а он был фигуратистом, но магическим фигуратистом.
Почему я его сейчас вспомнил – у нас были две одинаковые работы. Он сделал человеческую статую, почти без движения, натуралистичную – можно сказать, манекен. Голова – из бронзы, туловище – из мрамора, ноги – из железа. Но вполне реалистично. Я в эти же годы сделал вещь, которая сейчас находится в Третьяковской галерее, – девушка, сидящая в кресле. Приезжаю к нему – и у него девушка, сидящая в кресле. Но контраст довольно сильный. У меня она была романтически-светлой, может быть, даже сладкой. А у него девушка – просто раздавленный труп. Такая вот разница.
Но мы с ним очень хорошо общались. Я в те годы работал у Питера Людвига – был такой великий человек, который в СССР купил коллекцию советского искусства, меня в том числе, причем в большом количестве.
БАКУ: Он же вас с Бойсом познакомил?
А. Б.: Да, он был таким человеком: раз приехал русский, надо его ввести в круг европейской культуры. И каждую субботу-воскресенье приезжает от него машина, переводчик, сопровождающий – и мы едем в Берлин, Мюнхен… Везде мотались, смотрели и знакомились со всеми.
БАКУ: Какие у вас были ощущения, когда, приехав из Союза, окунулись в мир актуального искусства?
А. Б.: Я и до этого приезжал на Запад, у меня были друзья в ГДР. Личные друзья, тоже скульпторы. Но это все же другое дело, они были очень просоветски настроены, были членами социал-демократической партии, говорили по-русски. Когда я гостил у них, было такое чувство, будто не уезжал из Москвы. А тут попал в совершенно другую среду… И был совсем один, собственно говоря.
Но я начал быстро ориентироваться с языком, стремился учить немецкий, работал там. Конечно, многое меня удивляло, но самое главное, были дружеские контакты. Появились и милые девушки, и друзья-художники. Тоже разные, не только позитивно настроенные. Было такое, что меня оскорбляли: мол, функционер, который заслан из Советского Союза. Я страшно возмущался, понятно, мои друзья меня защищали…
Людвиг даже предлагал, чтобы я сделал себе форпост для работы на Западе. Не в смысле остаться, сбежать – для меня этот вопрос никогда не стоял. Но, может быть, имел бы там опорную точку, купил дом в Ахене, сделал мастерскую.
БАКУ: Разве это было возможно в конце 1970-х?
А. Б.: А почему нет? Так многие жили. А сколько уехало!
БАКУ: Ну уехать – это другое дело.
А. Б.: Но были и такие, как Эрнст Неизвестный: он же поехал покорять мир. А главный замысел своей биографии – дерево жизни – вернулся осуществить в Москве. Ну а где еще? Там как-то не получилось. И мотался туда-сюда. То есть было можно, никаких проблем.
БАКУ: Мне казалось, что в то время человек, если уезжал, как на тот свет отправлялся, раз и навсегда. Это был билет в один конец. Разве вам могли позволить жить на два мира?
А. Б.: Знаете, были разные варианты. Людвиг ведь как добился того, чтобы я там работал? Он купил здесь мою скульптуру, потом договорился с Министерством культуры, что я поеду ее реставрировать, что-то еще делать, выполнять всякие работы, его заказы, и министерство меня отпустило.
Потом я жил в Бельгии. Это, правда, были уже 1990-е годы. В этот период я еще и с Америкой сотрудничал, выиграл конкурс на памятник Пушкину в Вашингтоне, объявленный американцами. И я его осуществлял, конечно, при помощи правительства Москвы – оно тоже свой вклад внесло.
В общем, мы начали разговор с того, как влияло на мое творчество бакинское происхождение, этот восточный акцент. В целом, хоть меня называли сюрреалистом и трагическим художником, мое творчество ориентировано не на самые пугающие стороны жизни. Оно их пропускало. Тот поток сознания, который составляет основной нерв современного искусства, естественен для меня, я в нем живу и работаю.
БАКУ: И все же как вы себя чувствовали, скажем, на франкфуртской выставке Бойса? Ведь в Москве того времени такое просто не могло быть выставлено.
А. Б.: Ну что Бойс? Помимо него, я видел в Берлине много других ребят. До сих пор считаю, что дело не в форме, а в содержании, в смысле, поэтому для меня нет водораздела между абстрактным и фигуративным искусством. В своем творчестве я эту доктрину для себя открыл и твердо ее придерживаюсь.
Поэтому к Бойсу я отнесся нормально, это не было для меня каким-то пугающим открытием. У нас ведь после революции была четкая ориентация на искусство Франции. Каталоги, замечательные большие выставки. Наш Абрам Эфрос, Коган там писали, все это потом в наши же музеи попадало: Щукинский, Морозовский. Эта линия и ведет к Бойсу, к другим ребятам, это не вызвало у меня отторжения.
Я не то чтобы удивлялся, я понимал: вот она, современная ситуация. Не сказать, что хотел, чтобы такое же было в Москве, или думал измениться в эту сторону, но я, конечно, изменялся в результате общения. У меня появились какие-то другие, более серьезные, хотя и подсознательные параллели. Не зря у меня потом началось фрагментирование скульптуры…
Можно, конечно, сказать, что мое искусство находится на грани Востока и Запада. Недаром Пьер Карден объявил: «К нам приехал русский сюрреалист!» И мы делали несколько выставок в Париже, на Елисейских Полях, потом в Провансе, в его замке, у него там театральные фестивали проходят. Кстати, до меня в фестивале не участвовали ни скульпторы, ни художники. Так что к этим западным мастерам у меня только чувство уважения и восхищения. И оно взаимно.
Для меня это естественно. Мне важен не только Баку с его востоком и особым колоритом, но и, допустим, Тува. У меня были ученики из Тувы, и потом я с их главным шаманом имел такие же хорошие отношения, как с Алексием II. Интересное сочетание, да? А для меня – логичное. Вспомните огромные буддистские руки, буддистский жест благословения – это религиозный посыл, восточный, но это ведь и наше, христианское, западное. У меня все смешалось, даже сам не замечаю как, просто не думаю об этом. Я не занимаюсь скрещиванием одной культуры с другой, они просто проходят сквозь меня.
Вторая часть интервью здесь.
Текст: Алексей Мунипов
Фото: Даша Ястребова
Журнал "Баку"