Традиционная претензия к разнообразной критике российской современности звучит примерно так — ну да, положим, все действительно настолько плохо, а что конкретно вы предлагаете делать?
Это манипулятивный, но не то чтобы совсем необоснованный аргумент; действительно в самых разных сферах констатация упадка — куда более частая история, чем какие-то предложения по его преодолению.
Книжка Николая Эппле «Неудобное прошлое» тут — счастливое и воодушевляющее исключение, поскольку действительно предлагает внятную и конкретную программу общественной проработки ключевой российской исторической травмы: советских репрессий.
Собственно программа — третья, финальная часть книги. До этого — тоже интересно. Сначала — общий обзор текущей ситуации с разговором о репрессиях: читатель, следящий за темой, вряд ли обнаружит тут новую фактуру, но может ухватить четко сформулированные важные смыслы.
Например, про то, что история в современной России фактически заменила политику как основное поле борьбы за идеологию. Или про то, как современное — окей, путинское — государство выстраивало свою версию героического прошлого страны: нарратив великой державы, которая продолжает одновременно достижения российской и советской империи и как бы исключает все плохое и травматичное; причем в качестве события, восстановившего эту преемственность двух максимально противоположных друг другу систем, выдвигается сакральная искупительная Великая отечественная война.
Похоже на правду — еще если судить по тому, какого накала достигла сакрализация войны к 2021 году. Одной поездки в «Сапсане» достаточно, чтобы изумиться тому, как неистово государство разжигает пламя вечного огня.
Вторая часть «Неудобного прошлого» — самая познавательная: здесь рассказывается о том, как на институциональном уровне с памятью о государственном насилии работали в других странах. Страны очень разные: Япония, Германия, Польша, Испания, ЮАР. Для меня одной из самых интересных была глава про Аргентину, где военные во времена хунты расправлялись с людьми, сбрасывая их в море с самолетов, а одним из главных двигателей работы с памятью оказалось движение бабушек погибших, пытавшихся разыскать своих внуков и внучек, отданных на воспитание в лояльные семьи.
Ни у одной из этих стран опыт государственного насилия не соответствует российскому полностью — но понятно, что прямых соответствий в таких сюжетах и не бывает. Зато тут и там раскиданы маленькие рифмы, а опыт «договорной» постфранкистской демократии в Испании конца 70-х и вовсе кажется возможной реалистической схемой будущего постпутинской России.
Ну и везде много любопытных деталей и мыслей.
В ЮАР опыт проработки апартеида осложнялся тем, в процессе демонтажа апартеида прямого насилия и жертв стало сильно больше, чем в сами времена апартеида, а борцы с апартеидом сами нередко прибегали к насилию.
Нюрнбергский процесс вовсе не закончил проработку немецкой травмы и в некотором смысле — будучи результатом внешнего воздействия — даже затруднил ее; потребовалось несколько десятилетий, чтобы запустить этот процесс изнутри и отказаться от отстранения от прошлого.
Происходящее в Польше (в том числе прямо сейчас) изящно объясняется сложившимся у страны / нации комплексом жертвы вначале нацизма, а потом советского режима, — жертвы, сакральность и чистоту которой нельзя подвергать сомнению ни при каких обстоятельствах. И так далее.
Что касается собственно программы проработки российских исторических травм, то о ней Эппле рассуждает с разных сторон.
С одной стороны, с социально-психологической: тут и важность объединения частных памятей в некую внятную общую инфраструктуру, и важнейший разговор о диверсификации между виной и ответственностью, и предложение «отмыслить» в советском опыте общество от режима.
С другой, здесь есть и политическая конкретика, а именно — предлагается создать Комиссию правды и примирения по аналогии с южноафриканской (подобные комиссии после относительно успешного опыта ЮАР распространились по разным странам), которая бы провела расследование репрессий и зафиксировала на официальном, государственном, общенациональном уровне ряд существенных выводов, призванных стать гласным консенсусом.
Да, не все тезисы, предлагаемые к утверждению комиссией, кажутся проходными и бесспорными («Идеология, на которой строилась советская диктатура — интересы государства важнее жизни отдельного человека, — преступна»; тут даже я бы поспорил, насколько уместно сводить советскую идеологию только к этому). Но ведь они на то и выдвигаются, чтобы вести диалог и искать компромисс.
Еще одна очень интересная мысль — про необходимость материальных выплат жертвам. И особенно — про то, что переговоры о размерах этой компенсации между наследниками преступников (государством) и наследниками жертв — едва ли не самый продуктивный вид подобного диалога: в нем есть конкретный предмет торга, на котором можно сфокусироваться, и он придает жертвам субъектность.
Пожалуй, такой взгляд заставляет (меня) по-новому подумать и про репарации афро-американцам, которые кажутся все более реальной перспективой в США.
Отдельно симпатично, что автор пишет о создании Комиссии как о чем-то вполне реалистичном; как будто даже подразумевает, что на эти предложения может согласиться действующая российская власть; кажется, что это правильная модель разговора. Хочется верить и в то, что Эппле прав, когда рассуждает, что даже сейчас в России есть пусть и хрупкий и совсем базовый, но консенсус вокруг того, что репрессии были преступными.
Вообще, инструментальный подход, подразумевающий готовность к торгу, как бы заранее отвечает на многие вопросы — на мой вкус, и про влияние сталинской эпохи на нынешнюю российскую жизнь тут написано уж слишком лихо (остальную историю как будто лишают субъектности), и предложение в рамках программы-максимум для Комиссии свести всю советскую идеологию к подавлению личного во имя государственного кажется чрезмерным упрощением. Но важно, что автор заведомо готов дискутировать и уступать.
В этом смысле логично и то, что базовые идеологические предпосылки книги тут специальным образом не проговариваются, а как бы подразумеваются как самоочевидные. Благо предпосылки очень понятные, классические либеральные в современном смысле: демократия лучше автократии, национализм — это скорее плохо, чем хорошо; соответственно, вся эта проработка нужна для того, чтобы демократии было больше, а автократии и национализма — меньше.
Допустим; но вот вопрос — а кто решает, что общество хочет, чтобы демократии было больше, а не наоборот?
Не говорят ли нам некоторые современные исторические примеры о том, что такой запрос есть не всегда? Бывает ли по-другому — и как происходит работа с травмами в этих других ситуациях; и к чему приводит такая работа? Очень интересно было бы, например, посмотреть, как говорят в современном Китае о культурной революции, благо там как раз сейчас вроде бы мода на неомаоизм. Но это, пожалуй, не столько упрек, сколько пожелание к дальнейшему разговору вокруг темы — понятно, что программа на то и программа, чтобы фокусироваться на том, что ее подкрепляет.
Купить книгу или добавить ее в Bookmate (или еще куда-нибудь).
Прочитать отрывок на «Снобе».
Подписаться на канал Николая Эппле про неудобное прошлое.
Меня зовут Александр Горбачев, я журналист, редактор и сценарист (раньше — «Афиша» и «Медуза», теперь — Lorem Ipsum, «Холод», ИМИ и другое). Здесь я рассказываю удивительные реальные истории, которые где-то прочитал, посмотрел или услышал, — и пытаюсь понять, что они могут значить. А еще делюсь историями, которые делаю сам. Подписывайтесь, если интересно.