К 85-летию со дня рождения Николая Рубцова
Теперь, когда улеглись наши страсти вокруг имени Николая Рубцова, а стихи его “обвыклись” в литературной и житейской среде, – утишилось и само отношение людей, почитателей поэта, к нему. Началось утоление: талант Николая Рубцова, как родной пронзительный всполох, затрепетал и, золотея, ровно засветился...
Идущий видит, соизмеряет между ним и собою расстояние, собираясь превозмочь дорогу, радуется и грустит. Радуется – впереди пульсирует извечный голос крови человечества – искра ожидания, теплота встречи, свет любви. Грустит – томит преодоленное, оставленное, тревожат предчувствия неясностей, неустройств и случайных размолвок:
Погружены в томительный мороз,
Вокруг меня снега оцепенели.
Оцепенели маленькие ели,
И было небо темное, без звезд.
Какая глушь! Я был один живой.
Один живой в бескрайнем мертвом поле!
Конечно, и в шестидесятых, и в семидесятых годах потребность в более широком и глубоком самовыражении наций не была незаметной, не была примитивной и поверхностной. Мир бурлил. Век, так мне казалось, разворачивался и, пыльный от индустрий и войн, уходил в племена, народы, в страдания и трагедии наций, будя их, будоража страны, державы, континенты, беспокоя этим предгрозовым гулом чуткое сердце пахаря и сталевара, философа и поэта. “Я был один живой...” Один ли?
Философ думает. Поэт страдает. Пахарь латает рубаху. Сталевар не в силах понять: куда деваются моря пламенного железа? Трактор есть, а молока детишкам не хватает. Танки и корабли есть, а границы постоянно требуют зоркости. Философ размышляет, сопоставляет, накладывает эпоху на эпоху, изучает ситуацию политик, принимает меры правитель. А у поэта что? Поэт страдает, видя плохо одетого пахаря, недокормленных его детей. Страдает, видя длинную очередь, если не за продуктами, то за водкой. Страдает, видя в очереди – сталевара, колыхающего морями стали, морями огненного железа.
Поэту, наверное, тяжелее всех, никто за него не скажет:
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи...
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
– Где же погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. –
Тихо ответили жители:
– Это на том берегу.
Что-то похожее на “Стой”, “Остепенись”, “Замолчи”. Или – на шепот: “Вот она, могила!”, “Пришел?”, “Нашел”, “Узнал”... соседи разговаривают о чем-то вместе, а думают врозь – философы. А поэт и разговаривает один. С самим собою разговаривает. Ищет. Не находит. Опять страдает.
Николай Рубцов – ярко один. Одиночество думающего, одиночество страдающего горит, как тот дорожный свет, над его коротким заботливым творчеством, напоминающим северную церковь с положенными ей селами и городами.
Но это – “на том берегу”, как ответили жители. Между поэтом и народом такая река непокоя! Как расстояние – между идущим и между золотым всполохом... Мы наелись революциями. Наелись войнами. Нагоревались могилами. Владимир Маяковский надоел. В те годы водка была дешевая, а жизнь дорогая. А сегодня жизнь дорогая, а водка еще дороже... В те годы выпьет рабочий класс – слушает Маяковского: “Я радуюсь маршу, с которым идем в работу мы и в сраженье!”
Слушает-то слушает, но сквозь марш и саженьи шаги нет-нет, да и кольнет в грудь кукушечий голос, крик задушенного поля, истоптанной и взрытой синевы – Сергей Есенин. Что-то случилось с Владимиром Владимировичем Маяковским, что-то случилось с народом, что-то случилось с Есениным: он возвращается – народ опамятовывается, Маяковский каменеет.
Тачанка Революции остановилась. Кони в пене. Анка, пулеметчица, – бездетная вдова... Лихие рубаки растворились в степных травах и сгинули в скифских курганах. Что же случилось? Что же случилось? Если:
Пришел октябрь. Пустынно за овином.
Звенит снежок в траве обледенелой,
И глохнет жизнь под небом оловянным,
И лишь почтовый трактор хлопотливо
Туда-сюда мотается чуть свет,
И только я с поникшей головою,
Как выраженье осени живое,
Проникнутый тоской ее и дружбой,
По косогорам родины брожу
И одного сильней всего желаю –
Чтоб в этот день осеннего распада
И в близкий день ревущей снежной бури
Всегда светила нам, не унывая,
Звезда труда, поэзия покоя,
Чтоб и тогда она торжествовала,
Когда не будет памяти о нас...
Только ли Николай Рубцов задумался? Задумалось прежде всего – его поколение. А поколение задумалось потому, что уже давно-давно задумались деды и отцы: куда скакала тачанка? Почему у Анки, храброй и красивой, детей на свете не осталось? Зачем в России так много одиноких братских могил? Братский труд – понятно. Братская песня – понятно. Но – братская могила? А их у нас – тысячи, миллионы. А туруханские могилы? А колымские могилы? И тоже – братские, братские.
Вот и “глохнет жизнь под небом оловянным. И лишь почтовый трактор хлопотливо туда-сюда мотается”... А ныне в знакомом “грязном бездорожье” и трактор не нужен. Деревня вымерла. Она сперва постарела, постарела, ссутулилась, ослепла и замолкла: могил много, особенно – братских!.. А древние погосты, обычные погосты, и прибрать некому. Сиротские погосты. Брошенные погосты. Ничьи погосты.
По моим наблюдениям – Николай Рубцов сдержанно любил поэтов: трудно, осмысленно. Не любил – без неприязни: тоже трудно и осмысленно.
Так вправе ли мы винить Маяковского за безоговорочную взвинченность восторга, если пуля депрессии унесла его жизнь? Вправе ли мы боль Есенина считать “окончательно верной”, если “С того и мучаюсь, что не пойму, куда несет нас рок событий” и сейчас – вопрос?
Поэт Николай Рубцов напоминает мне честного печника, кладущего печь. Каждый кирпич поднят и “пригнан” с крестьянским терпением, ладом и тайной мечтою: вот затрещит лучина, загудят своды, потеплеет в дому, испарится иней с бревен и рам, послышится в горнице речь, русская, не охрипшая от холода, голода и заварухи.
Продолжение здесь
Автор: Валентин Сорокин
"Николай Рубцов за три месяца до смерти" см. здесь
Очерк А. Казакова о Николае Рубцове "Душа, которая хранит" см. здесь
«В горнице моей светло…» Поёт Владимир Топоров (видео) см. здесь