Заброшенные деревни, рыжий лес, яблоки, которые нельзя есть, — и беспрецедентный подвиг людей, которые просто служили своей Родине.
Ровно 33 года назад произошла катастрофа, которую позже назовут «самой крупной техногенной аварией в истории». В ночь на 26 апреля на четвертом энергоблоке Чернобыльской атомной станции проводили эксперимент с турбогенератором. По плану, сотрудники должны были остановить реактор и замерить генераторные показатели. По приказу главного инженера они отключили систему аварийного охлаждения.
Все пошло не так почти сразу. Через 30 секунд после начала испытаний, в 1.23, на испытываемом энергоблоке случился взрыв. Он был такой силы, что выбил верхнюю часть реактора — плиту весом больше тонны.
Что произошло дальше
А дальше события развивались как в очень плохом кино: из Припяти (города по соседству с ЧАЭС) выехали пожарные машины. Люди бегали по кускам графита и расплавленному ядерному топливу, выброшенным из реактора после взрыва. Какую дозу получил каждый из них — страшно представить.
Мощность экспозиционной дозы гамма-излучения вблизи реактора тогда была 500 рентген в час. Для понимания: критерий радиочувствительности человека — 150–200 рентген в час. Если получить такую дозу за несколько секунд, человек почти наверняка умрет.
Радиоактивному загрязнению подверглось более 200 000 квадратных километров. В основном, это территории России, Украины и Белоруссии. Шлейф радиоактивных частиц разошелся над половиной Европы. Лес рядом со станцией за одну ночь порыжел и лишился всей листвы.
О крупнейшей атомной аварии в истории человечества официально объявили только через несколько дней — это было краткое сообщение, поступившее в СМИ 28 апреля. И только 14 мая (больше чем через две недели!) Михаил Горбачев рассказал с экранов телевизора о приблизительных масштабах катастрофы. В ее ликвидации участвовали более полумиллиона человек со всего Советского Союза. Многие отправились добровольцами.
Алла Биарсланова, училась на журналиста, поехала в Чернобыль добровольцем
— Я решила поехать в Чернобыль по зову сердца, не сказав об этом ни мужу, ни маме, ни друзьям. Знал только папа, он не совсем одобрил мой поступок, не напутствовал: «Вперед, доченька». Только спросил, хорошо ли я подумала. Все считали, что я уехала в творческую преддипломную командировку, связанную с моей учебой — я готовилась стать журналистом. Мне было 24 года.
Хотелось посмотреть на происходящее, узнать обо всем самой. К тому же меня воспитали в патриотическом духе: папа — ветеран ВОВ. Сначала его не брали на фронт добровольцем, но он все-таки ушел ополченцем в самый сложный период, когда немцы находились под Москвой. Поэтому я все годы учебы писала курсовые именно по военно-патриотической тематике. Это было в крови.
В Казани формировался отряд из таких же добровольцев, как я. Нас отправляли в Москву, оттуда — в Киев, потом уже ближе к Чернобылю. Людей расселяли по оставшимся семьям, по школам, административным зданиям. На месте нас распределяли: часть женщин начали работать на электростанциях. Я же занималась чем-то вроде делопроизводства — формировала списки приезжающих и уезжающих. Мы находились в тридцатикилометровой зоне от эпицентра аварии, жили в деревне у бабы Таси. Она отказалась покидать родной край, хотя ее звали к себе дети.
Баба Тася учила нас петь украинские песни, угощала самогоном, кормила своими соленьями. А вокруг было много пустых домов: люди бросали хозяйство и уезжали, но обходилось без паники. Пожилые жители деревни — руки в боки: «Никуда не поедем». Уже потом те, кто остался, ощутили последствия радиации. Я, например, сначала ходила с волосами до пояса, а потом постриглась — лезли пучками.
Желающих помочь приезжало много. Помню девочку Оксану из Удмуртии, она так же, как и я, приехала партизанкой, втайне от всех. Говорила, что готова делать любую работу — лишь бы была польза. Вообще, все казалось странным. Например, то, что в местных магазинах продавались товары, которые были в дефиците по стране — даже хорошая косметика. Нас еще и кормили замечательно: на столе появлялись деликатесы, какие было сложно достать в те годы.
В то время случившееся в Чернобыле было для людей чем-то новым, мы мало знали о радиации и ее последствиях, никто не был к такому готов. Информация доходила совершенно по-другому, не как сейчас, когда что-то случилось — и весь мир заговорил об этом через пять минут. Говорят, что тогда была перестройка, гласность, но по сути это не так — очень многое не афишировалось, преподносилось завуалированно, умалчивалось. Разные комиссии проводили расследования, старались подать ситуацию таким образом, чтобы не пострадали власть имущие. Тему освещали скромно и в патетических тонах вроде «В едином порыве на помощь пострадавшим».
Казанцы тогда и вовсе особо не задумывались о произошедшем. Знали — где-то что-то взорвалось, но памяток никаких не выпускалось. Уже потом люди стали смотреть на все другими глазами. Но в советское время всех больше волновали алкогольная реформа, дефицит товаров, задержки зарплат на предприятиях. Мы были озабочены бытовыми проблемами, но осуждать никого нельзя — это нормальная человеческая жизнь.
После возвращения в Казань я хотела напечатать статью о своих впечатлениях в университетской газете «Ленинец». Но мне сказали, что публикация преждевременна и нужно подождать. Если бы я поехала по заданию какого-нибудь издательства, то, конечно, материал бы вышел, но причесанный, подкорректированный и обрезанный. В итоге я не стала бодаться за право его публиковать — отчасти из-за того, что ездила в Чернобыль инкогнито.
Я провела там около двух недель. Сейчас могу честно сказать — никогда не жалела о своем решении. Несмотря на проблемы со здоровьем: опухоли, операция. Но я до сих пор жива, бодра и весела. А у многих просто не было выбора — молодых солдат командиры посылали прямо на расчистку завалов. Им говорили: «Надо», и они выполняли приказ.
В Чернобыле мы познакомились с военнослужащими из Казани. Через годы встретились на митинге, узнали друг друга. Оказалось, что многих из них уже нет в живых. Радиация же такая вещь — человек может стоять в метре от тебя, а там — излучение. Шаг в сторону — и его нет. Тут как повезет: кого зацепит, а кого обойдет. Кто-то после возвращения буквально через год сгорел, некоторые привезли кучу болячек.
Меня эта поездка сделала намного сильнее, я стала более выдержанной, и, кстати, передумала работать журналистом. Мы же были воспитаны совсем иначе, на все смотрели широко открытыми глазами и верили в то, что можем изменить будущее и оно зависит от нас. До Чернобыля я считала журналистов работниками идеологического фронта, а потом поняла, что никому это не нужно. То есть пиши что угодно, но не лезь куда не надо. Так потом ни дня и не трудилась по специальности.
Мунир Хайрутдинов, служил летчиком-штурманом
— Когда произошла катастрофа в Чернобыле, мне было 30 лет. Я служил в воинской части в городе Кривой Рог Днепропетровской области. Мы ремонтировали аэродром под Брянском — увеличивали грузоподъемность взлетно-посадочной полосы. 27 апреля нам поступила команда — разведка погоды Чернобыля. Происходило это так: на самолетах Ил-76 мы поднимаемся на высоту от 360 до 960 метров и летаем крест-накрест. Предстояло определить направление и скорость ветра по высотам, облачность и тип облаков.
В то время в самолетах были дозиметры. Мы никогда не видели, чтобы эти устройства работали, но когда мы приблизились к Чернобылю на 120 километров, то стрелка прибора легла на 180 градусов. Все, он показал предельную дозу радиации и пришел в неисправность. Приборы оказались одноразовыми, перестали работать. После этого их сняли со всех самолетов и никогда больше не устанавливали.
Мы делали разведку погоды вокруг Чернобыля больше трех часов. Радиоактивная масса из-за направления ветра сначала шла в сторону Белоруссии, а потом развернулась на Калиниград. Необычно было то, что под нами кружились несколько вертолетов. Снизу шел небольшой пар, но не черный, как из труб обычной ТЭЦ, а такое легкое задымление. Мы приземляемся, смотрим — на самолетах краска не отлетела, и мы между собой «хи-хи, ха-ха». Ощущения, будто происходило что-то грандиозное, у нас еще не было. Это было похоже на обычный вылет, потому что в то время понятие о радиации у нас было на уровне первоклашек.
Потом несколько наших самолетов направили на аэродром под Ташкентом, откуда мы вывозили свинцовую резину, и вертолетчики сбрасывали ее на реактор. Так гасили радиацию на блоке и радиационный фон вокруг него. Наш полк выполнил более 20 вылетов. Одним бортом привезли из Новосибирска азотный генератор, чтобы потушить асфальт в цеху четвертого блока ЧАЭС. Огонь там полыхал около десяти дней, а пожарные машины не могли справиться с объемом работ.
Мы понимали, что все это страшно, но как-то косвенно, а не в реальности. У нас было понятие «приказ есть приказ», мы не мыслили категориями «правильно-неправильно». Я даже представить себе не могу, как можно сказать: «Там радиация, я туда не полечу». В Чернобыль мы летали еще несколько раз: привозили материалы для строящегося саркофага.
Однажды, когда мы готовились к вылету и проходили медосмотр, наш врач сказал: «Афган помните?» Мы сначала не поняли, к чему он вообще это произнес, но на тот момент фраза оказалась самой действенной. В Афганистане ты сам себе враг, если три раза в неделю не выпил три раза по 50 граммов. Это помогало бороться с местными микробами, которые отличались от наших. Если случайно выпил афганскую воду, то у тебя стопроцентно начиналась либо дизентерия, либо желтуха. После слов врача мы приняли граммов по 50 — и на вылет. Потом оказалось, что это единственное действенное средство, которое спасло весь наш полк от радиационной болезни — радионуклиды не оседают на расслабленной щитовидке.
С сообщения об аварии начинались все новости. Пресса, конечно, публиковала тематические материалы, но через умеренную цензуру. Вокруг Чернобыля подняли большой шум на Западе: много говорили о событии по радио, которое не подвергалось жесткому фильтру. А в год катастрофы в Советском Союзе случился первый кризис моющих средств — их было почти невозможно достать, потому что такие товары сразу отправляли в Чернобыль, чтобы все отмывать. Лишь к концу 86-го их дефицит закончился.
Полноценных знаний о том, как предотвращать и ликвидировать последствия таких катастроф, тогда не было ни у кого. Один из моих сослуживцев рассказывал, что даже академик Анатолий Александров на совещании в Чернобыле говорил: «Я сам не знал». Но все это помогло обнаружить ошибки и минусы, которые нужно было учесть и немедленно устранить в будущем. Запад тоже учел наши ошибки, повсюду разработали масштабные программы по безопасности на АЭС.
Иногда я задаю себе вопрос: если бы подобная катастрофа случилась завтра, как бы я поступил? Зная правду о воздействии радиации на человека. Знаю точно, что пошел бы и сделал свою работу еще лучше, чем тогда — все-таки мы остались офицерами с советским воспитанием. А это — на всю жизнь.
Рустем Тюменев, работал младшим научным сотрудником в научно-исследовательском ветеринарном институте
Я был аспирантом. В 1986 году заведующего нашим отделом профессора Василия Киршина и его специалистов направили в один из самых загрязненных регионов после аварии — Гомельскую область.
В первую командировку мы проводили диспансеризацию крупного рогатого скота в местных хозяйствах. Мне достался Добрушский район. Я должен был обследовать скот, осуществить забор крови, сделать гематологический анализ в местной лаборатории и составить отчет по итогам. У животных оказалась легкая и средняя степень лучевой болезни.
Хорошо запомнился грохот пушек при подъезде к Гомелю. Это разгоняли облака, чтобы исключить выпадение осадков на город. А еще видел «ржавый сосновый лес», у которого засохла вся хвоя. Хвойные породы деревьев чувствительнее к радиации, чем лиственные.
Детей школьного возраста из этого района отправили на летние каникулы в пионерские лагеря Татарстана. Но дошкольники остались с родителями и возились в пыли на улице, а этого ни в коем случае нельзя было делать. Там было много радиации. Еще и год выдался урожайным: едешь по лесной дороге, а на ней белые грибы, в колхозных садах поспели яблоки, но их не собирали и они кучами лежали возле яблонь. Коровы продолжали давать молоко.
Вся эта продукция по радиационным гигиеническим нормативам оказалась непригодной в пищу. Молоко домашних коров население должно было сдавать в колхозы на утилизацию. Употреблять, перерабатывать, реализовывать местную молочную продукцию запретили. С собой у меня был дозиметр-радиометр для оценки уровня загрязнения продуктов. В селениях шутили: «если раньше первым парнем в деревне был тракторист, то сейчас — дозиметрист».
Мы тогда работали в режиме «уехал-вернулся-уехал». На следующий день после прилета домой меня и сотрудников лаборатории отправили в зону отчуждения. Там, в пойме реки Припять, паслись бесхозные, брошенные стада коров, лошадей. Это производило тяжелое впечатление. Были и павшие животные. Мы вскрывали их трупы, оформляли протоколы вскрытий, ставили патологоанатомический диагноз, отбирали органы для гистологических исследований.
Потом я работал в Ветковском районе, где проводили дозиметрический контроль сельхозпродукции. Для нее разработали «временные допустимые нормативы». В райцентре мне выделили аптечный подвал, чтобы исключить влияние радиационного фона на результаты измерений. Помню, как женщина и мужчина принесли на измерение картошку свежего урожая. У картофеля мужчины уровень радиации оказался в пределах нормы, а у женщины буквально зашкаливал. Она, возмущаясь, говорила, что наш прибор неисправен, потому что у них с соседом огороды граничат друг с другом. Оказалось, участок соседа находится на пригорке, а у нее — в низине, и из-за смыва радионуклиды концентрировались на ее огороде.
Конечно, люди переживали, население было напугано, приходили померить радиацию на себе и детях. На поверхности кожи и одежде механизаторов, приехавших с полей, показания прибора зашкаливали.
Мне пришлось мерить уровень мощности дозы гамма-излучения и в жилых домах. Это в компетенции санитарных врачей, но их просто не хватало, специалисты разъезжались. И здесь приходилось сталкиваться с неосведомленностью людей насчет радиационной безопасности. Например, заходим в дом, а там высокая мощность дозы гамма-излучения, исходящая с потолка. Я спрашиваю: «Что у вас наверху на чердаке?» Отвечают, что «летошное сено». Люди хранили часть заготовленного сена на чердаках жилых домов. Примерно то же самое — и с навозом. Почему-то во многих домах (а они все типовые) помещение для скота примыкало к жилому дому, и в них складировался радиоактивный навоз.
А в одном из домов в детской комнате мы зафиксировали очень высокий уровень радиационного фона. Выяснилось, что «фонит» половик возле детской кроватки. У нас, говорят, мальчишка с улицы босиком песка натаскал. Такие ситуации приводят к дополнительным дозовым нагрузкам на человека и рискам лучевых поражений. И я уверен, что это совсем не единичный случай.
Во время третьей поездки мы измеряли бета-активные радионуклиды в заготовленных людьми овощах. На этот раз тоже работали в самых загрязненных районах Гомельской области, в «зоне отчуждения». Перед въездом и выездом туда и оттуда транспорт промывался водой из пожарных машин под дозиметрическим контролем. И в то же время там продолжали жить люди.
Представьте, деревня в 50 домов, вода в колодцах радиоактивна, и употреблять ее нельзя. Людей надо отселять, а жители — в основном, старики — не хотят, говорят: «Куда мы поедем? А как хозяйство оставим?». Вспоминается, как один мужик привез на тракторе сухие белые грибы измерить их на радиоактивность. Сказал, что заготовил 60 килограммов и поедет продавать их в Ленинград. А там уровень радиации запредельный...
В тот период в Белоруссии проводили забой скота с загрязненных территорий. Все близлежащие мясокомбинаты были забиты сотнями тонн этого «грязного мяса». Не знали что с ним делать: утилизировать, перерабатывать? Если утилизировать, то как — сжигать, а куда потом девать продукты сгорания?
Как здесь вести сельское хозяйство, решали на заседаниях разных комиссий с привлечением специалистов со всей страны. Они использовали результаты наших измерений и исследований.
Жаль, что от населения сначала скрывали всю серьезность катастрофы и мало внимания уделяли (или вообще не уделяли) разъяснению о способах защиты от радиоактивных воздействий. Не рассказывали, что можно и нельзя делать. К примеру, нужно было защищать органы дыхания, продукты есть только после радиационного контроля, каждый день проводить влажную уборку, чаще мыться и менять одежду. Тогда это бы очень помогло многим людям.
Ильшат Шигапов, служил химиком-разведчиком
Я служил в химическом полку, предназначенном для таких катастроф. Мы как раз приехали из Белоруссии с выездного караула, а на плацу уже все солдаты-срочники были с матрасами: готовились к отправке в Чернобыль. Нас подняли по тревоге, собрали спецтехнику, и дня через два-три мы уже были на месте. Ее масштабы понимали старшие офицеры, а мы — юнцы 18–19 лет — не совсем. Просто осознавали, что едем выполнять свой долг и служить Родине.
На территорию в 30 километрах от аварии мы приехали ночью, на рассвете добрались до нужного места, а там — справа дорога, слева лес. И наш полк встал между ними. Людей никаких не было. Мы поставили палатки и начали в них жить. После того, как обустроились, стали ездить на работу: зачищали деревни, срезали дерн с травой — верхний слой зараженной почвы. Все это собиралось в кучи и увозилось на могильник.
Степень заражения отличалась в разных местах — даже на расстоянии пяти метров: здесь почище, а рядом уже высокая доза облучения. Но все накапливалось, тем не менее. Между собой мы говорили «Бери больше — кидай дальше». Каждый день приходилось вдыхать радиационную пыль, потому что сначала работали без выходных, а потом отдыхали только в воскресенье. В первое время привыкали к спартанским условиям, потом стало нормально.
Мы работали и в деревнях, оттуда многие местные жители уехали. Дома стояли пустые и заброшенные. Замеряли их радиационный фон: всех четырех стен, крыши и внутреннего пространства. Иногда наталкивались на последствия от действий мародеров: открытые двери, все перевернуто, а вещи повытаскивали. Оставшиеся люди на аварию реагировали по-разному. Кто-то переживал, кто-то просил что-то замерить — насколько заражена забитая свинья, например.
Тогда мы выполняли свою работу не совсем осознанно, но трудились плодотворно как стахановцы, не отлынивали. Кажется, даже гражданские люди больше ориентировались в ситуации, чем мы, солдаты. Офицеры потом тоже ко всему привыкли. В первый месяц мы все ходили в химзащите: в чулках и масках. Но было очень жарко, а кожа из-за респираторов начинала портиться, постоянно тек пот. В итоге мы все сняли — просто часто меняли белье, ходили в баню.
Так продолжалось с весны до осени, потом первая командировка в Чернобыль закончилась. Вторая началась 15 мая 1987 года. Нас отправили поближе к самой атомной станции. Мы ездили на боевой радиохимической машине по местности, и природа выглядела странно. Меня поразил лес возле Припяти — елки должны же быть зелеными, а они стали полностью рыжими.
В течение двух месяцев каждый день мы обходили по семь-десять деревень и брали пробы воды и грунта. Через Припять переправлялись по мосту и работали в 10 километрах от очага аварии. У нас было два старших офицера, и они нас особо в эту зону не пускали из-за сильного заражения почвы — ходили туда делать замеры сами.
На месте катастрофы работали не только срочники, их было намного меньше, чем «партизан». Так мы называли солдат, которые уже отслужили в армии, вернулись домой, женились и обзавелись детьми. А масштаб трагедии был такой, что их призвали обратно — на ликвидацию аварии, и неважно кем ты был в армии — моряком или подводником. Они, в основном, помогали лопатами убирать мусор и получили самое сильное облучение. Кто-то ушел в 48, кто-то в 55 лет… Им бы сейчас было по 65–68, это же не такой уж и возраст.
Я вернулся из Чернобыля в июне 87 года — и начал падать в обмороки, раньше такого не было. Через какое-то время здоровье совсем пошатнулось, появились болячки, легко простужался — видимо, иммунитет ослаб. Начал лежать в больнице и выяснять, что и почему. В результате получил третью группу инвалидности. Служба на месте аварии отразилась на мне и по-другому — все теперь близко принимаю к сердцу, то есть живу с ответственностью, что был солдатом и помогал своей Родине. Да не я один, нас таких много. Тяжело об этом говорить сейчас, тогда было проще.
Как-то к памятнику ликвидаторам аварии в Казани приходил одноклассник, мы с ним давно не виделись, он даже не знал, жив ли я. Тут увиделись, и он чуть не расплакался. А так, конечно, очень многих из ликвидаторов уже нет. Я живу на Четаева, а в соседние дома поселили еще семь-восемь человек, которые служили в Чернобыле. Из них осталось трое. А скольких не стало по стране? И каждый год на мемориал приходит все меньше и меньше чернобыльцев, в основном — их вдовы, дети, внуки.