Роман "Хочу его... Забыть?" Автор Дарья Десса
Часть 12. Глава 46
– Да, – не стала отнекиваться Рубцова. – Я сделала это сознательно. Потому что если бы стала ждать, советоваться, обсуждать, вы бы меня уговорили. Вы это очень хорошо умеете, Дмитрий Михайлович. А я не могла позволить себе поддаться. Потому что знаю, когда абсолютно права, и готова ответить за это решение перед командованием. А теперь, товарищ майор, прошу вас покинуть кабинет. У вас наверняка есть пациенты, которые ждут вашего внимания. У меня – работа.
Соболев встал медленно и тяжело, словно за те несколько минут, что длился разговор, он постарел на добрый десяток лет. Плечи его опустились, лицо осунулось. Вид был, как у человека, потерпевшего сокрушительное поражение. Не удалось Гренадёршу переубедить. Вероятно, оставалось одно: обратиться через её голову к командованию. Воробьёву, например.
Он посмотрел на Рубцову долгим, пристальным взглядом, в котором было всё: боль за друга, возмущение несправедливостью, усталость от бесконечной борьбы. Но и что-то ещё, похожее на понимание. Врач не хотел его принимать, но оно уже проникло в душу, как холодный сквозняк через неплотно прикрытую дверь. Да, хирург Глухарёв очень хорош. Но ведь и правда работает на износ. А разве на гражданке такие спецы, как он, не востребованы? Да с его-то послужным списком он запросто станет, например, крупным чиновником и будет заведовать медициной, скажем, своей родной области!
– Вы сильная женщина, Таисия Петровна, – сказал Соболев. – Очень. Я подобных вам за всю жизнь, может, двух-трёх встречал. Но сила без милосердия – это жестокость. А в этих условиях недолжно быть применима только к противнику на поле боя. Но ни в коем случае не к своим, тем более к таким героям, как Миша Глухарёв.
Рубцова ничего не ответила. Только желваки на скулах обозначились резче.
Соболев ни слова больше не добавил, развернулся и вышел. Дверь на этот раз не хлопнула – закрылась тихо, почти беззвучно, словно он потратил последние силы на то, чтобы сохранить остатки достоинства. И от этого Таисии Петровне стало вдруг особенно тяжело. Она опустилась на стул, обхватила голову руками. Закрыла глаза. Перед мысленным взором проплывали лица: Глухарев – бледный, с горящими от обиды глазами, сжимающий в кулаке смятый рапорт, такой же прямой и несломленный, как Бушмарин. Соболев – разгневанный, дрожащий от негодования, но так и не перешедший ту невидимую черту, за которой начинается откровенный бунт. А за ними – другие лица, старые, полузабытые, извлечённые из тех глубин памяти, куда она предпочитала не заглядывать.
Вот майор Кораблёв – те самые пшеничные усы, злобная усмешка и власть, которую он использовал, чтобы унижать. Вот Серёжа Миронов – молодой ординатор, почти мальчик, который погиб в 2001-м, когда госпитальная машина попала в засаду террористов. Вот Аня Степанова – операционная сестра, которую она сама, Таисия, отправила в тыл после тяжёлой контузии, и та потом писала письма, полные злости и боли, а потом перестала, и Рубцова так и не узнала, что с ней стало дальше. Вот ещё десятки лиц – те, кто погиб, кто выжил, кто ушёл сам, кого она вынуждена была отправить домой, – и все они смотрели на неё сейчас, и в их глазах был один и тот же вопрос: «Почему? Почему ты решаешь за нас? Кто дал тебе это право?»
Она сидела, сжимая голову руками, ощущая тяжесть ответа. Право так поступать давала ей занимаемая должность, а вместе с ней – обязанность принимать даже такие, непростые и неприятные решения.
– Я не Господь Бог, – прошептала она. – Я просто врач, руководитель и делаю то, что считаю правильным.
За окном снова начинался дождь. Мелкий, нудный, бесконечный. Капли барабанили по жестяному водоотливу, стекали по стеклу. Рубцова подняла голову, посмотрела на серое небо, на мокрые крыши госпитальных модулей. Где-то там находился сейчас доктор Глухарев – человек, которому она только что перечеркнула жизнь, и потому он ненавидел её, возможно, так же сильно, как когда-то она – майора Кораблёва. Ирония судьбы была в том, что она прекрасно понимала его чувства. Если бы с ней кто-то так поступил… убила бы на месте. Но именно потому и считала, что была права: никто другой не смог бы, а надо.
Она вспомнила, как много лет назад, ещё во время Кавказской командировки, начальник госпиталя в прифронтовом городе сказал ей перед отъездом: «Запомни, Тайка: командир – это не тот, кто отдаёт приказы. Командир – это тот, кто берёт на себя ответственность за чужие судьбы. И чем тяжелее решение, тем меньше ты имеешь права перекладывать его на других». Тогда она не поняла этих слов. Вернее, думала, что осознала, но настоящий смысл открылся спустя годы, когда сама стала командиром, и пришлось отправлять людей в тыл, отстранять от операций, подписывать рапорты. Каждый раз это было как ампутация без наркоза – больно, кроваво, но необходимо.
– Ничего, Миша, – произнесла она вслух, глядя в окно. – Ты сильный. Справишься и ещё скажешь мне спасибо. Когда-нибудь. Не сейчас – потом, когда вернёшься домой и поймёшь, что я была права.
Дождь за окном усилился, застучал чаще, громче. В кабинете стало холоднее. Таисия Петровна поёжилась, включила чайник, потом кликнула «мышкой». Впереди было много дел. Проверить заявку на медикаменты, подписать график дежурств, ответить на запрос из штаба. Госпиталь продолжал действовать.
Рубцова заставила себя сосредоточиться на бумагах. Строчки поплыли перед глазами, но она упрямо вчитывалась в каждую, распечатывала, делала пометки, ставила подпись. Рука двигалась механически, словно отдельно от тела. Где-то на периферии сознания билась мысль: «А ведь Соболев прав. Сила без милосердия – это жестокость». Но она тут же её отогнала, поскольку если бы она здесь и сейчас позволила себе быть милосердной – Глухарев остался бы. И, возможно, погиб. А этого она не могла допустить.
Перед ней стоял простой выбор: быть доброй – и потерять человека, или остаться жестокой – и сохранить ему жизнь. Она выбрала второе и была готова нести этот крест до конца.
Час спустя, когда дождь немного утих, она встала, накинула непромокаемое пончо и вышла во двор. Госпиталь жил своей обычной жизнью: санитары перегружали коробки с расходными материалами у склада, у въездных ворот офицер что-то обсуждал с вернувшимся из рейса водителем санитарной машины, из трубы над кухней поднимался жидкий дым. Рубцова постояла на крыльце, вдыхая влажный, пахнущий мокрой землёй воздух, и вдруг увидела Глухарева.
Он шёл по двору – медленно, тяжело, чуть прихрамывая. Шёл от хирургического корпуса к жилому модулю, и в руке у него была та самая смятая копия рапорта, которую он то ли забыл выбросить, то ли специально нёс с собой, как вещественное доказательство несправедливости. Его фигура, прямая и напряжённая, выражала такое одиночество, что у Рубцовой на мгновение сжалось сердце. Она хотела окликнуть его, но не стала, понимая: любые слова сейчас будут лишними.
Глухарев скрылся за дверью жилого модуля. Рубцова постояла ещё немного и вернулась в кабинет. Села за стол. Взяла ручку.
– Ничего, – повторила шёпотом. – Переживёшь. Мы оба, – и продолжила работать.
***
Решение штаба пришло через три дня. Короткое, как выстрел: «Ходатайство удовлетворить. Капитана Глухарева М.В. направить в распоряжение военно-врачебной комиссии округа для определения дальнейшей годности к службе». Бумага была подписана начальником медицинской службы, и внизу, припиской от руки, Стрельников добавил: «Благодарю за службу. Возвращайтесь домой».
Рубцова прочитала этот ответ дважды – сначала про себя, потом вслух, словно проверяя, не изменился ли смысл от повторения. За три дня она успела привыкнуть к мысли, что дело сделано, но теперь, когда штаб официально подтвердил её решение, внутри что-то сжалось. Она отложила бумагу в сторону и несколько минут сидела неподвижно, глядя в окно. Дождь, ливший почти неделю, наконец прекратился, и сквозь рваные тучи проглядывало бледное, словно выцветшее солнце. Стало ветрено.
Таисия Петровна вызвала сержанта Свиридова и приказала передать Глухареву: завтра утром за ним придёт санитарная машина, следующая в штаб округа. Оттуда – в областной центр, на комиссию. Вещи собрать, документы подготовить, попрощаться с коллективом. Всё. Точка.
Глухарев принял новость молча. Он стоял в ординаторской, когда Константин передал ему распоряжение, и только кивнул – сухо, коротко, не проронив ни слова. Потом повернулся и двинулся к выходу. Бушмарин, сидевший за столом и заполнявший истории болезни, проводил его долгим взглядом.
– Господин капи… Миша! – окликнул он.
Глухарев остановился, но не обернулся.
– Ты это... держись, – безо всякого пафоса, очень искренне произнёс Лавр Анатольевич.
– Постараюсь, – ответил коллега и вышел.
Оставшееся время до отъезда он провёл в странном, почти сомнамбулическом состоянии. Ходил по госпиталю – по палатам, где лежали его бывшие пациенты, по операционной, где провёл столько часов, по перевязочной, где каждый инструмент знал на ощупь. Он словно прощался с местом, которое стало ему домом. И которое теперь отнимали.
Вечером, когда стемнело, в ординаторской собрались те, кто хотел попрощаться. Пришли Соболев, Бушмарин, Жигунов, Прошина, Петракова, Романенко, Парфёнова, ещё несколько человек из числа врачей и медсестёр. Расселись вокруг небольшого стола, который женщины накрыли при помощи поварихи Маруси, которая, узнав об отъезде Глухарёва, сначала страшно расстроилась, а потом засуетилась.
– За нашего Мишу, – сказал Соболев, поднимая пластиковый стаканчик. – За лучшего хирурга этого госпиталя. За друга. За героя.
– За Мишу, – повторили остальные.
Выпили. Помолчали. Говорить не хотелось – слишком тяжело было на душе у каждого. Первой не выдержала Прошина. Она встала, подошла к Глухареву и, не говоря ни слова, обняла его – крепко, по-сестрински.
– Ты береги себя, дорогой, – сказала она, и голос её дрогнул. – Ты нам нужен живой. А главное – своей Полине, которая тебя очень ждёт.
– Постараюсь, Катюша, – ответил он.
Жигунов подошёл следом, крепко пожал руку.
– Детишек не забудь, – сказал он негромко с хитрой улыбкой. – Когда вернёшься домой, понаделай детишек, а потом не забывай нам присылать фотографии, чтобы мы знали: у тебя всё хорошо.
– И это тоже постараюсь, – весело усмехнулся Глухарев. – Обязательно.
Бушмарин подошёл последним. Встал напротив, поправил усы – привычный жест, – и произнёс то, что, видимо, давно хотел сказать:
– Уважаемый Михаил Васильевич, я с вами не так много работал, как хотелось бы. Но видел вас в деле. Вы – настоящий хирург. Настоящий офицер. Горжусь тем, что служил с вами в одном госпитале. Такие люди, как вы, – честь и гордость русской нации!
– Спасибо, – искренне ответил Глухарев.
Они обменялись рукопожатием. Потом Лавр Анатольевич неожиданно усмехнулся:
– Знаете, а я ведь тоже едва не уехал. Из-за усов. Но остался. А вы уезжаете из-за ноги. Где справедливость?
– Справедливости нет, – вздохнул Глухарев. – Есть только долг. И мы его выполняем. Каждый по-своему.
Ближе к полуночи все разошлись. Женщины навели порядок. В ординаторской остались только Глухарев и Соболев. Они сидели друг напротив друга, и между ними стояла та особая, доверительная тишина, какая бывает только между старыми друзьями, которым не нужны слова.
– Дима, – произнёс Глухарев наконец, – ты не вини её.
– Кого? – Соболев поднял глаза.
– Рубцову. Я много думал эти дни. Она не со зла. Действительно считает, что спасает меня.
– Спасает от того, что составляет смысл твоей жизни, – с горечью ответил Соболев. – Это всё равно что спасать рыбу от воды.
– Может быть. Но ведь я и на гражданке найду себе работу. К тому же Жигунов прав. Пора бы и детишками обзавестись. Полина пишет: её мама что ни день, так ждёт моего возвращения. Говорит: «Ходаем, миңа оныклар кирәк...» По-русски: «Боже, мне так нужны внуки...»
Соболев улыбнулся и покачал головой.
– Ты слишком добрый, Миша. Даже сейчас, когда тебя выгоняют, находишь оправдание тому, кто это сделал.
– Это не оправдание, – возразил Глухарев. – Это понимание. Не то же самое, что прощение. Я не простил её. Просто... понял.
Они помолчали. За окном окончательно стемнело.
– Знаешь, что я вспомнил? – сказал вдруг Глухарев. – Как мы с тобой познакомились. Два года назад или чуть меньше. Я только прибыл в госпиталь – молодой, глупый. И ты мне сказал тогда: «Здесь не курорт. Работаем на износ. Если не готов – лучше сразу уходи». Я ответил: «Готов». И ты поверил.
– И ты не подвёл, – добавил Соболев. – Ни разу.
– Вот видишь. А теперь ухожу. Но не потому, что не готов, просто кто-то сверху решил, что я сделал достаточно.
– Ты сделал больше, чем достаточно. Кровь пролил, и не раз, служил геройски.
Глухарев поднялся. Опираясь на край стола, выпрямился – невысокий, худощавый, с усталым лицом и жилистыми руками хирурга.
– Мне пора, Дима. Завтра рано вставать.
Соболев тоже встал. Они обнялись – крепко, по-мужски, хлопая друг друга по спине.
– Пиши, – сказал Дмитрий. – Обязательно. Как приедешь, как комиссия, вообще.
– Напишу. Ты тоже. И береги наших. Особенно Катюшу свою.
– Хорошо.
Глухарев вышел, и дверь за ним закрылась.
***
Утро выдалось ясным – первое ясное за долгую неделю дождей. Солнце, ещё нежаркое, по-весеннему робкое, заливало двор госпиталя золотистым светом, и лужи на гравии сверкали так, что больно было смотреть. Санитарный «Урал» уже стоял у ворот. За рулём был Родион Раскольников. Он упросил Соболева, чтобы тот разрешил ему отвезти Глухарёва до райцентра.
Провожать вышли почти все, кто смог оторваться от дел. Не было только Рубцовой – она осталась в кабинете и смотрела на происходящее из окна. Глухарев заметил её силуэт за стеклом, но не подал виду.
– Ну что, коллеги, – сказал он, обводя взглядом собравшихся, – пора.
Глухарёв был в новеньком камуфляже, с рюкзаком на плече. Он обошёл всех, каждому сказал что-то на прощание, пожал руку или обнял. Последним был Соболев.
– Дмитрий Михайлович, – произнёс Михаил, и голос его впервые за всё утро дал трещину, – спасибо тебе. За всё.
– Это тебе спасибо, Миша. За то, что был с нами.
Они обнялись в последний раз. Потом врач решительно повернулся, забрался в кабину «Урала» и закрыл за собой дверь. Двигатель взревел. Машина тронулась с места, разбрызгивая лужи, и покатилась к воротам.
Врачи и медсёстры стояли и смотрели ей вслед, пока не скрылась за поворотом. Молчали. Говорить было нечего – слова кончились.
– Вот и всё, – произнёс наконец Бушмарин. – Одним хирургом меньше.
– Одним героем в нашей части меньше, – поправил его Соболев. – Ладно, идёмте работать. У нас ещё полно раненых.
Они развернулись и пошли к хирургическому корпусу. Каждый думал о своём. Соболев – о том, как будет не хватать Глухарева в операционной. Бушмарин – о том, что однажды он сам мог оказаться на его месте. Жигунов – о том, что война забирает не только тех, кто на передовой, но и тех, кто в тылу, в госпиталях, в операционных, – забирает медленно, по частям, отнимая здоровье, силы, надежду.
В кабинете Таисия Петровна отошла от окна. Она видела всё: и прощание, и объятия, и «Урал», исчезающий за воротами. Лицо её было неподвижным. Только пальцы, сжимавшие подоконник, побелели от напряжения. Она села за стол, взяла ручку, открыла журнал учёта личного состава. Напротив фамилии «Глухарев М.В.» поставила дату и короткую пометку: «Убыл в распоряжение ВВК».
Ещё одна фамилия вычеркнута. Ещё один человек ушёл.
– Прощай, Миша, – прошептала она. – Береги себя, – и принялась за работу. Потому что она была единственным, что помогало не думать. Не вспоминать. Не сожалеть.