Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Записка против председателя 4

Утром я пришла в контору на полчаса раньше обычного. Уличный замок был ещё закрыт. Я открыла своим ключом, вошла и села за свой стол, положила перед собой ту тетрадку, в которую переписывала ещё на третий день цифры. Открыла на чистом листе. И начала с начала. -----> 1 часть <----- -----> 3 часть <----- Двадцать третье ноября — акт списания. Овёс, четыре центнера, порча, мыши, подмокание. Подпись Фёдор Кузьмич, Степан Ильич, Лыков. Декабрь — выдача по дворам. Тот же объём — почти центнер за раз, остальное по фамилиям. Сорокина, Кривцова, Балашова, Шумилина, и пятая, которую я не разобрала на «П». Подписи якобы получивших. И между этими двумя датами — пустота. Тринадцать-четырнадцать дней, в которых что-то происходило, но в чистовых ведомостях не отражено. Овёс уже списан, но ещё не выдан. То есть на бумаге его как бы нет. И через две недели часть его опять появилась — уже как выдача. Я провела карандашом ровную черту посередине листа. Слева написала «23/XI — порча». Справа — «декабрь —
Оглавление

Утром я пришла в контору на полчаса раньше обычного.

Уличный замок был ещё закрыт. Я открыла своим ключом, вошла и села за свой стол, положила перед собой ту тетрадку, в которую переписывала ещё на третий день цифры. Открыла на чистом листе. И начала с начала.

-----> 1 часть <-----

-----> 3 часть <-----

Двадцать третье ноября — акт списания. Овёс, четыре центнера, порча, мыши, подмокание. Подпись Фёдор Кузьмич, Степан Ильич, Лыков.

Декабрь — выдача по дворам. Тот же объём — почти центнер за раз, остальное по фамилиям. Сорокина, Кривцова, Балашова, Шумилина, и пятая, которую я не разобрала на «П». Подписи якобы получивших.

И между этими двумя датами — пустота. Тринадцать-четырнадцать дней, в которых что-то происходило, но в чистовых ведомостях не отражено. Овёс уже списан, но ещё не выдан. То есть на бумаге его как бы нет. И через две недели часть его опять появилась — уже как выдача.

Я провела карандашом ровную черту посередине листа. Слева написала «23/XI — порча». Справа — «декабрь — выдача по дворам». А посередине, между двумя датами, оставила пустое поле и подписала сверху мелко: «где он был эти дни».

Если зерно списано как порча — оно должно лежать. Гнить, отделено, ждать, пока с ним что-то сделают: вывезут на ферму на корм скоту, отправят на сушилку, в худшем случае — на свалку. Списанное зерно никуда без бумаги не уходит. Любое движение мешка — это табель кому-то, наряд на подводу, отметка по складу.

Значит, где-то в эти тринадцать дней должна быть бумага про движение мешков.

Я подняла голову. За окном начинало светлеть. На улице кто-то прошёл с вёдрами — звякнули дужки. Где-то у магазина залаяла собака. Я закрыла тетрадку и убрала в карман.

К восьми пришла Клавдия Васильевна. Я уже сидела над оставшимися сентябрьскими листами, делала вид, что подшиваю.

Холодно, — сказала она, не глядя на меня. — Печь не растопила?

Я думала, вы хотели сами.

Хотела.

Она поставила сумку на свой стол. Стянула платок. Села. Долго смотрела на счёты, как будто решала, считать или нет.

Декабрь и январь председатель к себе забрал, — сказала она. — Я тебе говорила.

Помню.

А ты подшивай то, что есть.

Подшиваю.

Она кивнула. Потом, не поворачивая головы, добавила:

Если что под руку попадёт — кормовые, наряды на подводы, табели за ноябрь — это всё к зерновым не подшивай. Это отдельно. У меня в шкафу полка под прочее. Туда сложи.

Я подняла глаза. Она по-прежнему смотрела в свои столбики.

Я сейчас разберусь.

Не сейчас. Когда время будет.

Я опустила голову обратно к листам. У меня в груди что-то сделало короткий толчок — не от страха, а от того ясного, тяжёлого ощущения, какое бывает, когда понимаешь: тебе не помогли словом, тебе показали место.

***

Я сидела весь день, как обычно. Подшивала остатки. Считала по сентябрю, по октябрю. Когда вошёл Лыков — он зачем-то заходил в правление в обед, постоял у двери, посмотрел и ушёл, ничего не сказав, — я смотрела в свою тетрадь и не поднимала головы.

После обеда Клавдия Васильевна пошла домой греть поясницу — она всегда так делала, если с утра тянуло. Люба уехала на велосипеде в школу — её туда зачем-то звала Анна Михайловна по своим бумагам. Я осталась одна. Полчаса, может, сорок минут.

Я встала, подошла к шкафу.

Шкаф у Клавдии был старый, с двумя дверцами, с заедающим замком, который никто никогда не закрывал. На верхних полках стояли подшитые ведомости по годам, аккуратные, переплетённые ниткой, надписанные её мелким почерком. Ниже — папки с печатями и листы по фермам. А внизу, на нижней полке, в самом углу, как будто их кто-то задвинул и забыл, стояли две картонные папки без надписей. Рядом — стопка тетрадей в линейку, перетянутая бечёвкой. Чёрные дерматиновые обложки, потрёпанные углы. На корешке у верхней — выцветшая надпись её рукой: «черновое».

Я не стала вынимать стопку всю и обощлась одной тетрадью, что лежала сверху, отнесла на свой стол и открыла.

***

Тетрадь была обычная, в клетку, на сорок восемь листов. Первые страницы — приход и расход за сентябрь. Цифры её, мелкие, ровные, со столбиками. Каждый раз перед итогом — две черты карандашом. Потом октябрь. Потом ноябрь.

Я листала медленно. Я обратила внимание на почерк, как она пишет цифру семь с лишней чёрточкой, как ставит точку после графы, как иногда исправляет, не зачёркивая, а перебивая поверх. У неё своя система. Через две страницы я начала её различать.

И на странице с ноябрём я остановилась.

Там были две колонки. Слева — приход и расход овса. Справа — узкое поле с пометками. И в этом поле напротив одной из строк стояло: «закр.» — и больше ничего. А ниже, через две строки: «Л. обойти». А ещё ниже, после ровного столбика цифр: «23/XI — акт».

Я перечитала. «Л. обойти». Лыкову обойти. Кого обойти? Я не знала. Но если рядом с пометкой стоял объём овса, который сходился с тем, что потом оказался в декабрьской выдаче, — значит, Лыкова посылали с этим объёмом куда-то ещё до акта. С листом или с задачей, какая мне в эту минуту не была видна. Просто пометка для себя — «Л. обойти». Не для кого-то — для своей памяти.

Я перевернула страницу.

И вот тут было главное.

В правом углу страницы, ещё ноябрьской, стояла дата: «25/XI». А рядом — короткая запись: «груз кормовой — две подводы — на станцию». И ниже, маленькой строкой, как будто между делом: «И. Т.»

И. Т. — Иван Тимофеич. Лыков.

Я посмотрела на эту строку долго. Потом перевернула на акт, к двадцать третьему ноября. Двадцать третье — порча. Двадцать пятое — две подводы на станцию. Между ними — два дня. И в эти два дня списанный овёс почему-то требует двух подвод, и почему-то его везут не на ферму, не на сушилку, а на станцию. На станцию возят то, что отправляют дальше. Списанное зерно на станцию не возят. Списанное зерно везут на скотный двор, в крайнем случае — в овраг.

И возит — Лыков.

Лыков, который в эти дни лежал дома.

В правлении было тихо. Только за окном где-то стучал топор — мужик колол дрова. Я просидела так минуту, не дыша, и в этой минуте уместилось всё то, что я раньше складывала из кусочков, не понимая, как они склеиваются. Зинаида с её «второй пустой лист». Кривцова с её «подпись у меня кривая». Марфа с её «полмешка». Тимофей у калитки с шапкой в руках. И мой отец, который четыре года назад сидел у печи и качался, как баба у гроба.

Лыков не возил мешки, а кто-то прикрылся его именем.

Так же, как именем Анны Петровны закрыли пустоту в декабрьской ведомости. Так же, как именем уехавшей Балашовой. Так же, как именем моего отца закрыли подпись под актом, который он подписал из страха.

***

Я открыла тетрадь снова и пролистала дальше — после двадцать пятого ноября шли ещё пометки. «28/XI — Сор., Кривц. — лист обойти». То есть двадцать восьмого Лыков, по записи Клавдии, должен был обойти Сорокину и Кривцову с листом. Зинаиду — с пустой подписью, Анну Петровну — с обещанием муки. Это совпадало с тем, что мне обе и сказали. «1/XII — Шум.» — это Марфа. Тоже сходится.

А дальше — «3/XII — закрыть» и какая-то скобка, и в скобке: «Кл. перепис.». Клавдии переписать. Клавдии. Значит, она знала. Не догадывалась — знала. Чистовая декабрьская ведомость, которую потом председатель забрал к себе, переписывалась её рукой.

Я закрыла тетрадь.

Это было не то, что я искала, когда шла к Степану Ильичу или к Зинаиде. А сейчас передо мной лежала вина того человека, который вчера утром сказал мне: «Смотри не на подписи. Смотри на даты выдачи». Этот человек переписывал чистовую декабрьскую ведомость своей рукой. Этот человек писал «закрыть» и не писал «выдать».

И этот же человек сегодня утром, не поворачивая ко мне головы, велел складывать на полку прочее, под которым лежала эта тетрадь.

Я не знала, что мне с этим делать.

Я только знала, что обратно класть тетрадь надо так, как я взяла. Чтоб бечёвка лежала так же. Чтоб корешок смотрел туда же.

Я переписала к себе в свою тетрадку самое нужное. Дату двадцать пятого ноября. «Груз кормовой — две подводы — на станцию». И буквы «И. Т.» Я не написала Лыкова целиком — только так, как у Клавдии. Если когда-нибудь мою тетрадку увидит чужой глаз, пусть это будет ничьим.

Тетрадь Клавдии отнесла обратно, в шкаф, в стопку, под бечёвку. Поставила корешком наружу, как было. Прикрыла дверцу. Замок не трогала.

Села за свой стол. Открыла ведомость по сентябрю и снова сделала вид, что подшиваю.

Через десять минут вернулась Клавдия Васильевна.

***

Она вошла, повесила платок, села. Не посмотрела на меня. Я не посмотрела на неё. Какое-то время мы сидели как обычно — две женщины в правлении, занятые своими цифрами. На столе у Клавдии стучали счёты. У меня шуршала бумага.

В какой-то момент Клавдия Васильевна откашлялась. Я не подняла головы.

Нина.

Да.

Закончила по сентябрю?

Заканчиваю.

Прочее уберёшь?

Уберу.

Я подождала, не скажет ли она ещё что-нибудь. Она не сказала. Только перевернула страницу в своей рабочей и снова застучала на счётах.

Я подумала: она знает, что я туда лазила. Старые конторские бабы такое чуют.

И она ничего мне не сказала.

Я её, кажется, поняла. Она боится за себя, и правильно делает. Она по этим бумагам своей рукой переписывала.

Но почему-то она положила мне эту тетрадь под руку.

Я не знаю, почему. Может быть, от старости. Может быть, потому что у неё тоже когда-то была дочь, и эта дочь спрашивала её про то, что было раньше, и ей нечего было ответить. А может быть, по той самой простой причине, по какой иногда человек делает не то, что выгодно, а то, что ему самому надо: чтоб когда-нибудь, перед концом, у него на душе было спокойно.

***

Я вышла на двор, прошла за правление, к сараю, где у нас стоят сани и лежат старые упряжные сбруи. Там никто не ходит, кроме завхоза, а его сегодня не было.

Села на колоду. Достала свою тетрадку.

«25/XI — две подводы на станцию — И. Т.»

Я смотрела на эти буквы и думала: я ведь ждала увидеть Тимофея. У меня всё в голове было собрано так — записка папина, слова возчика, ночь, мешки. «Спроси, кто возил мешки ночью к станции». Я ждала, что узнаю — возил Тимофей. И тогда я пойду к нему, и он расскажет, как его уломали, как заплатили или как пригрозили. Это был самый простой узел.

А узел оказался другой.

Подвода ехала под фамилией Лыкова. А Лыков в эти дни — все в деревне это помнили — лежал дома, и жена бегала за фельдшером в Покровку. Он не мог сам везти. Значит, его именем закрыли наряд, а везли — другие. Может быть, Тимофей. Может быть, кто-то ещё, кому потом тоже за это отблагодарили или пригрозили. Но в бумаге стояло — Лыков.

Это многое поворачивало.

Раньше я думала о Лыкове так: бригадир, мелкая рука, исполняет, что велят, обходит дворы, собирает подписи, носит листы. И тогда мне было ясно: дави на Лыкова — и он расскажет, кто хозяин стола.

А теперь выходило сложнее. Лыков и сам был использован. Его подписью закрыли акт двадцать третьего ноября, когда он лежал. Его именем закрыли наряд на подводы двадцать пятого ноября, когда он тоже лежал. Его фамилия была удобной — он бригадир, его подпись имеет вес, ему по должности можно везти груз.

Я подумала: если он это знает — он, должно быть, давно живёт со страхом. Подпись стоит, наряд стоит, а сам он лежал. И если когда-нибудь начнётся проверка, первый, на кого посмотрят, — он.

***

После работы я пошла домой не сразу. Свернула к колодцу — у нас на колодце по вечерам деревня обменивается всем, что днём не успела. Постояла, набрала ведро, не торопясь. Послушала.

Бабы говорили про дрова, про школу, про то, что у фельдшера в Покровке сменился муж. Про меня — ни слова. И про Лыкова — ни слова. Это меня успокоило и обеспокоило сразу. Когда в деревне про человека не говорят — это значит либо про него говорить нечего, либо про него говорить опасно.

Дома мать накрывала на стол. Алёшка сидел над тетрадкой.

Поешь, — сказала мать.

Я поела. Алёшка пододвинул мне свою тетрадь.

Мам, тут задачка. Я двумя способами решил, не знаю, какой правильный.

Покажи.

Я посмотрела.

Оба правильные. Если ответ один, значит, оба правильные. Просто один длинный, другой короткий.

А какой лучше?

Короткий лучше. Если короткий приводит к тому же ответу — длинного делать не надо.

Когда Алёшка ушёл умываться, мать сказала тихо:

Ты ходишь как чужая, Нина.

Я устала, мам.

Ты не устала. Ты ходишь и думаешь. Думаешь — и не говоришь.

Я положила ложку.

Мам. Записку папину куда ты дела? Ту, в жестянке.

Где была, там и лежит.

Перепрячь её, мам.

Мать перестала вытирать стол.

Куда?

Куда захочешь. Только не на видное и не там, где она лежала. Если он опять придёт — посмотрит на телогрейку, на чулан, на ящик.

Мать долго смотрела на меня. Потом коротко кивнула.

Перепрячу. Не дура.

Прости, мам.

Не извиняйся. — Она опять взялась за тряпку.

***

На следующий день председатель появился в конторе после обеда.

Я услышала его раньше, чем увидела, — по сапогам, по тому, как он толкнул дверь плечом. Он всегда так входил, будто за ним идёт ещё пять человек.

Он положил папку на стол Клавдии Васильевны, как обычно. Что-то сказал ей вполголоса. Она кивнула, не подняв головы. Он обернулся ко мне.

Нина. Здорово.

Здравствуйте, Фёдор Кузьмич.

Как мать?

Спасибо, ничего.

Варенье у неё хорошее. Передай — благодарю.

Передам.

Он постоял у моего стола. Посмотрел на разложенные сентябрьские ведомости.

Подшиваешь.

Подшиваю.

Ну подшивай, подшивай. — Он улыбнулся углом рта. — Ревизия скоро. Им нужен порядок. Ты у меня аккуратная, я на тебя надеюсь.

Я кивнула.

Главное, Нина, — он сказал это совсем тихо, нагнувшись чуть ближе, так что Клавдия за своим столом не услышала, — главное, не подымай со дна то, что давно осело. Это плохо для воды. Воду пить будем мы все.

Я подняла глаза. Он смотрел на меня прямо. У него были спокойные глаза, без злости, без напряжения. Так смотрят люди, которые много раз говорили эту же фразу другим, и она всегда срабатывала.

Я делаю, что велено.

Молодец.

Он выпрямился. Прошёл к своему кабинету. На пороге обернулся.

Да, Нина, зайди к Лыкову. У него там что-то не сходится по людям, надо подписать.

Я почувствовала, как у меня застыло в груди.

По табелям за прошлый месяц?

По табелям. Возьмёшь у Клавдии Васильевны, отнесёшь. Он тебе подпишет. Заодно проведаешь — сосед всё-таки.

Он закрыл за собой дверь кабинета.

Клавдия не подняла головы. Стучали её счёты. Я сидела и смотрела на разложенные передо мной листы.

Это была проверка. Председатель посылал меня одну в дом к Лыкову, в полупустую деревенскую улицу, в час, когда уже темнеет. Чтобы я сидела с ним в избе и смотрела ему в глаза, держа в руках бумажку про табели. Чтобы он сам понял, как близко я подошла.

Я взяла у Клавдии Васильевны нужный листок. Она протянула его, не глядя.

Возьми ещё ручку. У Ивана своя не пишет.

Возьму.

Я положила ручку в карман. Надела пальто. У двери остановилась.

Клавдия Васильевна.

Что.

А если он не подпишет?

Она наконец подняла глаза.

Подпишет, Нина. Лыков всегда подписывает.

Сказала и снова опустилась к своим столбикам. Я постояла секунду, потом открыла дверь и вышла на улицу.

***

На улице был тот вечер, какой бывает в начале ноября, когда снег ещё не лёг, а земля уже мёрзлая. Я шла к дому Лыкова и про себя складывала, что мне сейчас известно.

Двадцать третье ноября — акт о порче, с подписью Лыкова, который лежал.

Двадцать пятое ноября — две подводы на станцию, груз кормовой, фамилия Лыкова, который лежал.

Декабрь — выдача по дворам, фамилии женщин, которые ничего не получили. Подписи которых собирал, обходя дворы, опять Лыков — но уже, видимо, поднявшийся, выходящий по делам.

И где-то между этими тремя датами — мой отец. Подписавший то, чего не видел. Подписавший из страха, чтобы меня не выгнали из школы.

И во главе всего этого — Фёдор Кузьмич.

Я подошла к дому Лыкова. Окна горели тускло — одна керосиновая лампа за занавеской. У крыльца лежали несвежие дрова, брошеные как попало. Калитка скрипнула.

И вот тут я остановилась.

Я поняла, что сейчас войду к человеку, фамилия которого четыре раза стоит там, где его самого не было.

Я стояла у калитки и думала: что бы я сейчас ни сделала — я делаю то, что им удобно. Войду — увижу, как ему страшно. Не войду — председатель завтра спросит, и Лыков снова кому-то поставит подпись, которую сам не помнит. И ещё через год придёт ревизия, посмотрит на бумажки и уедет. А мы здесь останемся...

Продолжение: