Когда я пришла домой, мать уже легла, Алёшка спал, лампа на кухне горела вполнакала. Я разделась, сняла платок, постояла у печи, грея ладони. Потом села к столу и положила перед собой отцовскую записку. Прочитала ещё раз — будто проверяла, не привиделось ли.
«Степан не воровал. Овёс был целый. Я подписал, что видел порчу. Подписал из страха».
Я думала, что после слов Степана Ильича мне станет легче. Думала — раз вслух прозвучало, значит, лёгкость придёт. Лёгкость не пришла. Пришло другое — тяжесть, ровная, как мокрая шинель на плечах. Папа подписал. До него подписали ещё трое. А кроме акта была ещё ведомость. Декабрьская. Та, в которой стояли фамилии женщин, якобы получивших овёс по дворам.
Зинаида призналась. Но Зинаида — одна.
Я сидела и думала о том, что одна она ничего не доказывает. Скажут — обиделась, наболтала, придумала. С неё спросу мало — вдова, двое детей, ходит по правлению клянчить дрова. А вот если их было несколько…
Я достала тетрадку, в которую переписала декабрьские фамилии. Сорокина. Кривцова. Балашова. И ещё двое — Марфа Егоровна Шумилина и кто-то на «П», там подпись была размашистая, я не разобрала. Балашова уехала ещё в феврале прошлого года. А вот остальные здесь живут, и каждая что-нибудь да помнит.
Спать легла поздно. Лежала и думала о том, как подойти к Кривцовой. К Анне Петровне. Старая, одинокая. Она и Зинаиду не пожалеет, если её саму прижмут.
***
Утром в конторе всё было как обычно. Клавдия Васильевна сидела за своим столом, считала. Люба стучала на машинке, у неё западала клавиша «р», и каждый раз приходилось бить пальцем сильнее. Я разложила оставшиеся ведомости, начала подшивать.
Около одиннадцати Клавдия Васильевна встала, налила себе воды из графина и, проходя мимо моего стола, остановилась.
— Нина, ты вчера у Степана Ильича была?
Я подняла голову.
— Была.
— По делу?
— Просто так.
Она помолчала.
— Просто так к Степану Ильичу никто не ходит уже четыре года.
Я не ответила. Она постояла ещё секунду, потом пошла обратно к своему столу. Села, взяла карандаш, написала какую-то цифру. И, не глядя на меня, сказала тихо:
— Сколько ещё изб обойти собралась?
Я обернулась. Она смотрела в свои столбики.
— Я ничего не собиралась.
— Хорошо.
И больше ничего не сказала. Только перевернула страницу.
Я просидела до обеда, не поднимая глаз. Руки делали своё, а в голове крутилось это её «сколько ещё изб». Откуда она знает, что я собралась. Я ведь и сама ещё толком не решила.
В обед я пошла к Кривцовой.
***
Анна Петровна жила в самой нижней части деревни, у оврага. Дом маленький, в три окна, с покосившимся палисадом. Над крыльцом висела ржавая подкова, ещё со старого хозяина. Кошка сидела на ступеньке, серая, с порванным ухом. На стук открыли не сразу.
— Кто там?
— Анна Петровна, это Нина. Дочка Петра Иваныча.
За дверью молчали. Потом загремел крюк, и дверь приоткрылась.
— Чего тебе?
Анна Петровна стояла в платке, в тёмной кофте поверх ночной рубашки.
— Можно зайду на минуту?
— Я не одета.
— Я подожду.
Она посмотрела на меня недовольно, но дверь не закрыла. Я постояла на пороге, потом всё-таки вошла в сени. В сенях было темно и тесно, у стены стояла бочка, ведра, веник.
Анна Петровна вышла уже в юбке и серой шали. Села на лавку у стола.
— Ну, садись. Раз пришла.
Я села напротив.
— Анна Петровна, я к вам по конторскому делу.
— Я не работаю в конторе.
— Я знаю. Я ведомости разбираю за прошлый год. В декабрьской выдаче по дворам напротив вашей фамилии стоит подпись о получении овса.
— И что?
— Вы тогда овёс получали?
Анна Петровна помолчала. Потом усмехнулась — коротко, без веселья.
— Старую нашла спрашивать. Я уж и не помню, что мне в прошлом году давали и не давали.
— Мешок овса не забывается.
— Это ты так думаешь, девочка. У тебя память молодая.
Она встала, подошла к печи, тронула чайник. Чайник был холодный.
— Нина. Я тебе одно скажу. Не от хорошей жизни я тогда руку поставила.
— Значит, не получали.
— Я этого не сказала.
— Я по вашему лицу вижу.
Анна Петровна посмотрела на меня долго. Так смотрят люди, которые много раз пожалели о сказанном.
— Ты к чему клонишь, дочка?
— Я к тому, что подпись стоит, а овса не было.
— А может, и был.
— Не было.
— Лыков приходил, — сказала наконец Анна Петровна. — Принёс лист. Сказал — распишись, Петровна, по такому-то столбцу. Я говорю — за что? Он — это, говорит, за выдачу. Я говорю — какую выдачу, мне ничего не давали. А он — дадут, не сегодня, так завтра, мешок муки тебе обещан, председатель сам велел. Только подпиши пораньше, бумаги к ревизии готовить надо.
Она замолчала.
— И что.
— И ничего, Нина. Подписала. А муки не было. Ни в декабре, ни в январе. Я к Клавдии раза три ходила — она говорит, по бумагам у тебя всё получено. А я говорю — где получено-то, у меня в погребе пусто. Она глаза опустила и сказала — Анна Петровна, не поднимай шуму.
Анна Петровна поправила шаль на плечах.
— Я и не стала шум подымать.
И я спросила прямо:
— Анна Петровна, вы как обычно расписываетесь? Подписью или крестиком?
Она посмотрела на меня настороженно.
— А тебе зачем?
— Так. Спрашиваю.
— Я в школе три зимы ходила. Подпись у меня есть. Только она у меня кривая, я её еле вывожу.
Я закрыла глаза на секунду.
— Анна Петровна. А подпись в ведомости как стоит — кривая или ровная?
— А я почём знаю. Я её больше не видела.
— Я видела. Она ровная.
Анна Петровна долго молчала. Потом сказала тихо, в стол:
— Значит, не моя.
Я не ответила. Что тут ответишь. Старуха сидела и смотрела на свои руки, будто они её обманули.
— Иди, Нина. Я устала.
— Анна Петровна. Можно я ещё спрошу?
— Спрашивай. Только быстро.
— В тот день, когда вы подписывали, ещё кто-то был? В конторе?
Она нахмурилась, припоминая.
— Зина Сорокина была. Сидела у двери, плакала тихонько. И ещё Марфа — Шумилина которая. У них муж тогда лежал, после трактора. Марфе тоже что-то обещали.
— Председатель был?
— В кабинете сидел. Дверь приоткрытая.
— А Клавдия Васильевна?
— А Клавдия лист носила. Из кабинета — к нам, и обратно. И ещё что-то у себя за столом писала.
Я записывать не стала. Слишком уж явно было бы. Запомнила.
Уже на пороге, когда я уходила, Анна Петровна меня окликнула.
— Нина.
— Что?
Она стояла, держась за косяк. Маленькая, в шали, седая.
— Ты не вали меня под собрание. Я помирать скоро. А страшно всё равно.
— Не буду.
— Ты обещай.
— Обещаю.
Она кивнула и закрыла дверь.
***
К Марфе Шумилиной я в тот же день не пошла. Не хватило духу. Дома сготовила обед, накормила Алёшку, разобрала с ним задачку по арифметике.
После ужина она сказала:
— Нина.
— Что, мам.
— Ты всё выискиваешь.
Я не ответила.
— По дворам ходишь.
— Хожу.
Она помолчала.
— Ты думаешь, правда одна ходит? За ней всегда беда следом.
— Мам.
— Подожди. Я не запрещаю. Я только говорю — отец твой не потому молчал, что не понимал.
— И что хорошего из этого молчания вышло, мам?
Она посмотрела на меня. У неё были глаза такие — спокойные, без укора, но в этом спокойствии было больше веса, чем в любом окрике.
— Из этого молчания, Нина, ты вышла. И Алёшка. И дом этот. Не он один молчал — мы все молчали.
Я не нашла что ответить.
***
К Марфе я пошла на следующий день, после работы. Шумилины жили на верхней улице, у клуба. Дом у них был большой, с пристройкой, но видно было, что хозяева сдают. Краска на наличниках облезла, доски крыльца почернели. Муж Марфы, Семён, сидел дома уже третий год. Марфа работала на ферме, всё на ней.
Открыла она сама. В фуфайке, в платке, лицо красное от мороза и работы.
— Нина. Заходи, что ли. Только у меня печь не топлена, я с дойки.
— Я ненадолго, Марфа Егоровна.
— Здрасьте, Семён Степаныч.
— Здорово, Нина.
Семён поднялся, опираясь на палку, и неторопливо пошёл за печь. Марфа сняла платок, повесила на гвоздь, села.
— Ну, чего?
Я не стала юлить.
— Марфа Егоровна, я ведомости перебираю. В декабрьской выдаче напротив вашей фамилии стоит подпись о получении овса.
Марфа замерла. Потом коротко, нервно засмеялась.
— Ох ты ж.
— Получали?
— Получала, как же. — Она хлопнула рукой по столу. — Дождалась я того овса. До сих пор жду.
— То есть не было?
— Не было, Нина. Ничего не было. Лыков пришёл — это когда Семёна только-только из больницы привезли, ему ещё перевязки на дому делали, — пришёл, сел вот тут, где ты сидишь, и говорит: «Марфа, у тебя положение тяжёлое, мы с председателем посоветовались, выпишем тебе на двор и овса, и муки, и корма для коровы. Только распишись пораньше, чтоб мы оформление успели сделать к концу года».
— И вы подписали.
— А ты бы не подписала, Нина? Муж лежит, нога — култышка, корова кричит без корма, дети в чём ходить будут весной — не знаю. Конечно подписала.
Она посмотрела на меня — прямо, без отвода глаз.
— Знаешь, что мне дали? Полмешка муки. Половину. И записку — потом доберёшь. Я к Клавдии — где остальное? Она мне — Марфа, по бумагам у тебя всё закрыто. Я говорю — а полмешка как же? А она — а это, говорит, по другой статье. А по какой — не сказала.
— Овса не было?
— Ни зёрнышка. Я ещё раз ходила, и ещё. К Фёдору Кузьмичу попасть пыталась. Он то на совещании, то в районе. Один раз вышел, говорит: «Марфа, ты в обиде, я понимаю, но колхоз не дойная корова. Что было — выдали. Что не выдали — извини, не наскребли». Это в феврале уже. А подпись моя стояла декабрём.
Она помолчала. На печи что-то стукнуло — Семён, наверное, перекладывал что-то.
— Я ходить перестала. Ходи — не ходи, бумага подписана.
— Марфа Егоровна. А вы помните, кто ещё в тот день в конторе был, когда вы подписывали?
— Я в конторе не подписывала. Я дома подписала. Лыков сюда лист принёс.
Я остановилась.
— Сюда?
— Сюда. На этот вот стол. Я ему даже чаю налила, дура.
Это меня и зацепило. Если по ведомости положено, чтобы человек пришёл и расписался, то ведомость не могла лежать у Лыкова дома и ходить по дворам. Подпись собирали как удобно. А значит, и переписать её было не сложно — потом, у себя за столом.
Я попрощалась. Марфа меня проводила до двери, постояла на пороге, потом вдруг сказала:
— Нина. Если что — я при людях этого не скажу. Я тебе на кухне сказала, потому что устала уже. А при людях у меня язык отнимется. Ты пойми.
— Понимаю.
— И не зря, видать, копаешь. Только осторожней.
Она закрыла дверь.
***
С Зинаидой я пересеклась на дороге случайно. Хотела пройти мимо, но я её окликнула.
— Зина.
Она остановилась. Глянула по сторонам — нет ли кого. На улице никого не было, только у магазина стояла подвода, и мужик возился с упряжью.
— Я тебе уже всё сказала, Нина.
— Я не за этим. Я тебе сама хотела рассказать.
Она поморщилась.
— Что мне рассказать-то?
— Анна Петровна Кривцова. Тоже подписала. И ничего не получила.
Зинаида молчала.
— Анна Петровна?
— Да.
— И Лыков ей лист носил?
— Да.
Она поставила ведро на землю. Постояла.
— Значит, не я одна.
— Не одна, Зина. И Марфа Шумилина.
Зинаида закрыла глаза. Постояла так несколько секунд.
— Слушай. Я тебе одну вещь скажу — и больше не приходи ко мне, ладно? Я тогда, когда подписывала, видела. У Клавдии на столе лежало два листа. Один — где я расписалась. И второй — пустой, разлинованный, но с готовой шапкой. Я ещё подумала — зачем два. А потом мне Лыков под нос свой сунул, и я подпись поставила, и больше про второй не думала.
— Второй лист.
— Второй, Нина. Я не знаю, что там было. Но он лежал. И Клавдия его рукой прикрыла, когда я голову подняла.
Зинаида взяла ведро.
— Всё. Я пошла. Ты меня не видела, и я тебя не видела.
Она пошла. Я постояла ещё немного, глядя ей вслед.
***
Возле конторы меня ждал Лыков.
Он не стоял прямо у крыльца — топтался поодаль, у забора, делал вид, что папироску мнёт. Когда я подошла, шагнул навстречу.
— Нина Петровна.
— Здравствуйте.
— Поговорить надо.
— Говорите.
Он огляделся. Никого. День к вечеру шёл, в конторе оставалась только Клавдия — окно её светилось.
— Ты, Нина, не бабьи слёзы собирай.
Я молчала.
— Бумага подписана — значит, дело закрыто. Тебе это в конторе, поди, не объяснять.
— Не объяснять.
— Ну так и не лазь.
Я посмотрела на него. Он был ниже меня ростом, в телогрейке, шапка надвинута на брови.
— Иван Тимофеич. А вы в ноябре, двадцать третьего, на каком собрании были?
Он дёрнулся.
— Это к чему?
— К тому. Подпись ваша на акте стоит.
— Ну и стоит.
— Вы тогда болели.
Он отвернулся, сплюнул в сторону.
— Болел, не болел — не твоё дело. Подпись моя, и хватит.
Лыков посмотрел на меня, и в этом взгляде на секунду что-то прошло — будто хотел сказать что-то, но удержал.
— Моя, Нина. Запомни — моя. И от тебя зависит, чтобы она моей и осталась. А то будет, как у некоторых, — подпись стоит, а человека уже спрашивать поздно.
Это была угроза.
— Спасибо за разъяснение, Иван Тимофеич.
— Не за что.
Я пошла к крыльцу конторы — взять оставленную тетрадку. На пороге обернулась. Лыков уже уходил, тяжело, неровной походкой.
***
В конторе горела одна лампа. Клавдия Васильевна сидела за своим столом, перед ней лежали счёты, тетрадь, очки.
— Я за тетрадкой, — сказала я.
— Бери.
Я взяла. Постояла.
— Клавдия Васильевна.
Она подняла глаза.
— Сегодня Марфа Шумилина сказала, что Лыков лист ей домой носил.
Клавдия Васильевна положила карандаш. Очень аккуратно, параллельно тетради.
— И?
— Это нормально — ведомость по дворам носить?
— Это, Нина, не моё дело — как собирать. Моё дело — закрыть.
— А переписать лист?
Она замерла. Не двинулась. Только смотрела на меня. Долгий взгляд — без злости, без испуга.
— Иди домой, Нина.
— Я просто спросила.
— А я сказала — иди.
Я уже у двери была, когда она сказала вслед:
— Нина. Смотри не на подписи. Смотри на даты выдачи.
Я остановилась. Обернулась.
— Что?
Но Клавдия уже снова сидела над счётами.
— Иди, Нина. Поздно уже.
***
Шла домой и думала о датах. Если выдача якобы была в декабре — то и подпись должна быть декабрьской. А если Лыков таскал лист по дворам в ноябре или начале декабря, а потом ведомость переписали под нужное число — то даты в столбце «получено» должны не сходиться с табелями, с поставками со склада, с приходом со станции. Где-то должна была остаться щель, через которую правда заглядывала наружу.
***
У нашего дома стояла председательская подвода.
Я остановилась у калитки. Лошадь была привязана к столбу. Сани были пустые — он не за грузом приехал, не по работе. Он приехал ко мне домой.
В окнах горел свет. Через занавеску я видела две тени — одна большая, у стола, другая маленькая, поменьше — мать. Я постояла ещё секунду, потом открыла калитку, прошла по двору. Сняла снег с валенок о порог. Открыла дверь.
В избе пахло чаем. На столе стоял самовар — мы его редко доставали, мать берегла, ставили только для гостей. У стола, на лавке вдоль стены, сидел Фёдор Кузьмич.
— Нина, — сказал он. — Вот и хозяйка пришла.
— Здравствуйте, Фёдор Кузьмич.
— Здорово, здорово. Заходи к столу. Мать твоя меня угощает, спасибо ей.
Мать стояла у печи. Лицо у неё было такое, какое я видела у неё дважды в жизни — когда папу выносили и когда сообщили, что у Алёшки в первом классе нашли воспаление.
— Чаю налить? — спросила мать.
— Не надо, мам.
— Налей, налей, — сказал Фёдор Кузьмич. — Не каждый день председатель в гости приходит.
— Я, Нина, чего зашёл. — Он отхлебнул, поставил аккуратно. — Решил вот по дворам пройти, посмотреть, как люди живут. Зима на носу. Мне же не всё через бригадиров знать — надо самому видеть.
— Понимаю.
— Вот и думаю — зайду к Зине Степановне. Алёшку давно не видел. А он мне в школе попадался — глазастый растёт, в отца.
Алёшка вышел из своего угла.
— А, вот и Алёшка. — Фёдор Кузьмич улыбнулся. — Ну, расскажи, как в школе. Учительница хвалит?
— Хвалит, — сказал Алёшка.
— По каким предметам?
— По арифметике. И по чтению.
— Молодец. В мать пошёл — счёт у тебя в голове. Это, знаешь, в жизни пригодится. Цифры — они никогда не врут. Это только люди вокруг цифр иногда врут, а сами цифры — нет.
Он сказал это, глядя на Алёшку, но я знала, что говорит он мне. И мать знала. Алёшка не понял, кивнул серьёзно.
— А в каком ты классе теперь?
— В пятом.
— В пятом. Это уже не маленький. В пятом классе уже надо думать, кем будешь. Я в пятом классе про себя уже знал — буду по сельскому хозяйству. Ты не думал?
— Не думал.
— Думай, думай. Это не торопит, но и затягивать не надо. Учительница хорошая у вас? Анна Михайловна?
— Анна Михайловна.
— Передай ей от меня поклон. Хорошая женщина. Я её дом, кстати, на бригадирском совете отметил — нуждается в ремонте. Будем в следующем году делать.
Он опять отхлебнул чаю. Потом посмотрел на мать.
— Зина Степановна, у тебя варенья нет? Малинового?
— Есть, — сказала мать. И пошла в чулан.
Когда она вышла, в избе осталась тишина. Только самовар тихонько шипел. Алёшка стоял у стола, не зная, садиться или уходить.
— Нина, — сказал Фёдор Кузьмич негромко, не глядя на Алёшку. — Ты, Нина, людей зря не тревожь.
Я подняла глаза.
— Старухи нынче памятью слабы, — продолжал он так же ровно. — А вдовы — языком быстры. Послушаешь их — и себя запутаешь, и других.
— Я ведомости подшиваю, Фёдор Кузьмич.
— Подшивай, подшивай. Это правильно. — Он улыбнулся. — Только не все, кто тебе на кухне плачет, потом при людях то же самое скажут. Запомни, Нина. Это не я говорю — это жизнь говорит.
Мать вошла с банкой варенья. Поставила на стол. Он сказал — «вот, спасибо», открыл, попробовал ложечкой.
— Хорошее варенье, Зина Степановна.
— Спасибо.
— Ну, я пойду. Засиделся.
Он встал. Надел пиджак. Поправил воротник.
— Алёшка, ты расти. И матери помогай. У вас сейчас, видать, хлопот будет много — Нина у нас работница серьёзная.
Алёшка кивнул.
Фёдор Кузьмич надел тулуп и шапку. У порога обернулся.
— Спасибо за чай, хозяева. Заходить буду — у вас тепло.
И вышел.
***
Я подошла к окну. Подвода тронулась, лошадь пошла шагом, потом перешла на рысь. Он не оглянулся.
Мать стояла посреди избы, держа в руке чайное полотенце. Алёшка сел за стол, потянулся к самовару.
— Не трогай, — сказала мать. — Остынет — уберу.
— Я только воду…
— Не трогай.
Алёшка ушёл за занавеску.
Мы остались вдвоём.
— Нина.
— Что, мам.
— Теперь он уже не тебя одну держит. Теперь он за дом взялся.
Я молчала.
— Сидел тут полтора часа. Про крыльцо спрашивал, про дрова. Про то, что у Алёшки валенки прохудились. Я ему — у нас всё есть. А он — не сомневаюсь, Зина Степановна, не сомневаюсь.
Я подумала: Фёдор Кузьмич пришёл не в гости. Он пришёл показать, кто здесь хозяин...