Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Читательская гостиная

Плохой сын

Арсений стоял у верстака, вжимая шило в дырявую подошву мужского ботинка. В мастерской пахло кожей, обувным клеем и дешёвым кофе, который он пил уже третью кружку. За тонкой фанерной перегородкой звякнул колокольчик — вошёл клиент.
— Сеня, привет! — раздался бодрый голос Нины Павловны, соседки с первого этажа. — Ты бы хоть свет включил, в потёмках работаешь.
— Зрение берегу, — усмехнулся Арсений,

Арсений стоял у верстака, вжимая шило в дырявую подошву мужского ботинка. В мастерской пахло кожей, обувным клеем и дешёвым кофе, который он пил уже третью кружку. За тонкой фанерной перегородкой звякнул колокольчик — вошёл клиент.

— Сеня, привет! — раздался бодрый голос Нины Павловны, соседки с первого этажа. — Ты бы хоть свет включил, в потёмках работаешь.

— Зрение берегу, — усмехнулся Арсений, не оборачиваясь. — Что у вас там, Нина Павловна?

— Да сапоги осенние, набойки стёрлись. Ты уж сделай побыстрее, завтра с утра в храм пойду.

Он кивнул, принимая сапоги, и уже хотел попрощаться, но соседка не спешила уходить. Она оглядела тесную мастерскую, задержала взгляд на фотографии семилетней Кати, стоявшей в рамке, и вдруг спросила:

— Это ведь я твоего отца в городе видела? Вчера у магазина «Пятёрочка» сидел, такой… ну, неопрятный. Ты бы его приодел, что ли.

Шило дрогнуло в руке. Арсений помолчал, аккуратно вытащил нитку и только потом ответил:

— Мы не общаемся, Нина Павловна. Вы же знаете.

— Ох, Сеня, Сеня… — она покачала головой, сложив губы бантиком. — Как же так? Всё-таки отец, не чужой человек. Старый уже, больной. А ты — единственный сын. Грех это.

— До свидания, Нина Павловна, — ровно сказал Арсений. — Сапоги будут завтра к вечеру.

Дверь хлопнула. Он отложил работу, потёр переносицу, чувствуя, как привычной тяжёлой волной накатывает глухая усталость.

Ему было двенадцать, когда он впервые понял, что если не убежит — не выживет. Степан Ильич, бывший шахтёр, после аварии на руднике пил уже не запоями, а постоянно, не просыхая. Пил так, что кровь в нём заменялась спиртом. Он не бил сына — он его мучил. Мог среди ночи стащить с кровати, поставить на колени в угол и заставить читать стихи, пока у мальчика не немели ноги. Мог запереть в сарае на сутки за четвёрку по математике. А однажды, когда Арсений спрятал бутылку сам огона, отец гонялся за ним по двору с куском арматуры. Соседи видели, вызывали милицию, участковый составлял протоколы, даже в детскую комнату при отделении вызывал для беседы. Но Степан Ильич, трезвый, был тихим и виноватым, обещал исправиться. Но как только выходил и прикладывался к бутылке и всё начиналось заново.

Арсений сбежал в ноябре, когда отец, в очередном приступе белой горячки, начал ночью ломиться к нему в комнату с криком, что сын — «нечисть, насланная врагами». Мальчик спросонья шарахнулся к окну и выскочил на улицу. Хорошо, что он спал одетый, плохо, что куртка у него была только тонкая, осенняя. Арсений поёжился поглубже засовывая руки в карманы и натягивая капюшон и побрёл на автовокзал. Потом были скитания, интернат, техникум, съёмные углы, работа в обувной мастерской, где он научился делать всё — от наклеек до реставрации.

Теперь у него была своя мастерская, двухкомнатная «хрущёвка» на окраине, жена Ольга и семилетняя дочь Катя, которая любила детские сказки и мечтала о собаке. Арсений высылал отцу четыре тысячи в месяц на карту знакомой продавщице из посёлка — чтобы тот не п одох с голоду. Но видеть его не хотел. И, казалось бы, всё устроилось.

Только добрые люди не уставали напоминать: «Как же так? Отец всё-таки».

— Может, хватит уже? — сказала Ольга вечером, когда Катя уснула. Они сидели на кухне, и Арсений заклеивал прорванную школьную тетрадь дочери. — Я про Нину Павловну. Приходила ко мне днём, опять про твоего отца. Говорит, он на улице просит милостыню, люди стыдят. Спрашивает, не совестно ли тебе.

Арсений резко оторвал полоску скотча.

— А что я должен? Поселить его здесь? Чтобы он Катю… — он не договорил, закусил губу.

— Я не про то. — Ольга накрыла его руку своей. — Просто… может, поговорить с ним? В конце концов, он уже старый, больной. Вдруг он одумался?

— Он не одумается. — Арсений поднял глаза. — Оль, я тебе рассказывал про сарай? Про то, как он меня… — голос сорвался. — Ему не нужен сын. Не нужны родственники. Ему нужна жертва. И если я пущу его сюда, он сделает то же самое с нами. Сначала будет плакать, обещать, а потом начнёт выть по ночам, требовать деньги, ломиться в Катину комнату. Или ты думаешь, он изменился?

Ольга молчала. Она знала эту историю, но, как и многие, надеялась, что время лечит.

Оно не лечило.

Через три дня Арсений возвращался из мастерской и у подъезда увидел отца. Степан Ильич сидел на скамейке, согнувшись, с полиэтиленовым пакетом в руках. Он похудел, лицо обросло жёсткой седой щетиной, пальцы тряслись. Увидев сына, он заулыбался редкозубым ртом:

— Сеня… Сыночек…

Арсений остановился в трёх метрах. Сердце забилось часто-часто, как в детстве.

— Что ты здесь делаешь?

— Приехал проведать. Соскучился. — отец засуетился, полез в пакет. — Вот, гостинцев привёз. Яблоки, медок у пасечника взял. Ты ж любил медок…

— Как ты меня нашёл?

— Есть люди добрые, подсказали. Ты ведь и не прячешься. — голос отца стал вкрадчивым. — Сеня, ну сколько можно? Я ж отец. Помириться хочу. Жить мне осталось — по пальцам пересчитать. Пусти пожить, я места много не займу, на полу буду… А то мне там, в посёлке голодно, холодно и поговорить даже не с кем...

— Нет.

— Что значит нет? — в голосе вдруг прорезалась знакомая жесткость. — Я тебя вырастил, поил-кормил, а ты…

— Ты меня бил, — тихо сказал Арсений. — Ты запирал меня в сарае. Ты гонялся за мной с арматурой. Я сбежал в двенадцать лет, потому что боялся, что меня убьёшь. Ты помнишь?

Степан Ильич замолчал. Глаза его забегали, пальцы задрожали сильнее. Он вдруг заплакал — громко, по-стариковски, вытирая слёзы грязным рукавом.

— Сеня, сынок, я ж больной был… Ну прости… Христа ради, прости! Я исправлюсь, я…

— Ты не исправишься. — Арсений чувствовал, как внутри всё застывает ледяным комом. — Я высылаю тебе деньги. Этого достаточно. Если ты будешь приходить сюда, я вызову полицию.

— Полицию на отца?! — завопил Степан Ильич, вскакивая. Скамейка опрокинулась. Из пакета выкатились яблоки. — Да чтоб ты… Да я тебя…

Он сделал шаг вперёд, и Арсений машинально отступил. В тот же миг он понял, что ничего не изменилось. Отец по-прежнему вызывал в нём животный ужас, который въелся в кости ещё в детстве.

— Уходи, — сказал Арсений, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Уходи сейчас же. Иначе я за себя не ручаюсь.

Он развернулся и быстрым шагом пошёл в подъезд, чувствуя спиной ненавидящий взгляд. Дома он запер дверь на все замки, прижался лбом к косяку и долго не мог отдышаться. Вышла Ольга, спросила что-то, но он только отмахнулся.

Ночью он не спал. Слышал, как внизу под окнами кто-то ходил, бормотал, потом голос стих. Утром Степана Ильича во дворе уже не было — уехал в посёлок, как понял Арсений из разговоров соседей.

Через неделю пришло письмо. Дрожащие каракули на тетрадном листе: «Сынок, я всё понял, ты злой человек, я тебя проклинаю, но деньги высылай, я без них пропаду. И не смей мне звонить, я с тобой больше не разговариваю».

Арсений положил письмо в ящик стола, где лежали старые протоколы участкового и справка из интерната. И вдруг почувствовал не боль, не горечь, а странное облегчение. Как будто внутри что-то наконец встало на место.

— Пап, а почему у меня нет дедушки? — спросила Катя, когда он зашёл проверить, укрылась ли она одеялом.

Он сел на край кровати, погладил её по голове.

— Есть у тебя дедушка. Но он живёт далеко и очень болен. Мы ему помогаем, но видеться нам нельзя. Понимаешь?

Катя задумалась.

— А он злой?

— Он… несчастный. — Арсений помолчал. — Но это не значит, что мы должны делать себе больно, чтобы ему стало легче. Запомни: если кто-то делает тебе больно, даже если это родной человек, ты имеешь право уйти.

— А если надо мной кто-нибудь в школе будет смеяться?

— Ты уйдёшь. И расскажешь нам с мамой. Мы тебя защитим.

Катя кивнула, зевнула и повернулась на бок. Арсений посидел ещё минуту, слушая её ровное дыхание, потом вышел в коридор, где Ольга разбирала пакет с продуктами.

— Ну что? — спросила она.

— Ничего. — Он взял из её рук пакет муки, поставил на полку. — Я завтра позвоню тёте Рае, уточню, пришли ли ей деньги.

— А ты сам как? — осторожно спросила Ольга.

— Нормально. — он обнял её, уткнулся лицом в её плечо. — Я сделал всё, что мог. Дальше не моё.

На следующий день Нина Павловна снова зашла в мастерскую за сапогами. Она долго крутила их в руках, хмыкала, а потом спросила:

— Говорят, ты отца выгнал? Совсем?

Арсений принял у неё деньги, отсчитал сдачу.

— Нина Павловна, вы не поверите, — сказал он, глядя ей прямо в глаза, — но это единственное, что я могу для него сделать. И для себя. И для своей семьи. И если для вас это грех — что ж, значит, я буду грешником.

Он сдержанно улыбнулся и повернулся к верстаку, давая понять, что разговор окончен. Соседка постояла, вздохнула и вышла, так ничего и не ответив.

А в мастерской как и прежде пахло кожей и обувным клеем, и за окном начинался новый день, самый обычный, без геройств и громких слов. Просто день, когда взрослый мужчина, который когда-то был мальчиком, бежавшим от отца в ноябрьскую стужу, оставался собой, не предавая себя и своих родных.