Гармонь засверкала, как новая. Галина перетряхнула мехи, смазала кое-где, клавиши протерла тряпочкой с керосином — блестят, хоть смотрись в них. Поставила на край стола, рядом с кроватью, и взглянула на Демьяна вопросительно.
Он смотрел на инструмент и молчал. Три месяца пылился в углу. Три месяца он даже не смотрел в ту сторону. А теперь вот она стоит, сверкает перламутром, и, кажется, ждет.
— Ну? — не выдержала Галина. — Попробуешь?
— Не могу, — глухо ответил он.
— Это почему?
— А вот так. Не могу, и всё.
Она присела рядом, заглянула в лицо.
— Демьян, ты чего боишься? Что не получится? Так получится. Ты же лучше всех играл.
— Лучше всех, — горько усмехнулся он. — Был лучшим. А теперь кто? Полчеловека. И гармонь да же — не зазвучит.
— Это гармонь не зазвучит? — Галина даже обиделась за инструмент. — Да она только тебя и ждет. Мехи высохли без дела, скучают.
Он отвернулся к стене. Но краем глаза видел, как она сидит, как гладит ладонью перламутровые планки, как осторожно касается клавиш. Такая бережность была в этом жесте, что у него сжалось сердце.
— Сыграй, — тихо сказала она. — Для меня. Я ни разу не слышала, чтоб ты для меня играл. Всегда для всех, а для меня — нет.
Он медленно повернул голову. В глазах у неё не было жалости — только просьба. Чистая, без обмана.
— Возьми, — она пододвинула гармонь ближе. — Руки помнят. Они не забывают.
Демьян протянул руку. Пальцы коснулись клавиш — холодных, гладких, родных. И вдруг его будто током ударило. Он рывком притянул гармонь к себе, расправил мехи, вдохнул запах старого дерева, металла, пыли и чего-то ещё — своей прежней жизни.
Пальцы легли на клавиши сами. И полилось.
Сначала робко, будто ощупью. Потом смелее. Простая, деревенская мелодия, что под гармонь поют, когда тоска берет за душу. «Ой, мороз, мороз…» — без слов, только мехи вздыхают, только клавиши плачут.
Галина замерла. Она сидела, боясь дышать, и смотрела на его руки. Они летали по клавишам, сильные, мозолистые, живые. И лицо у него менялось — уходила серая маска обреченности, проступало что-то прежнее, то, за что она его любила все эти годы.
Он играл долго. Одну мелодию сменяла другая, потом третья. Пальцы разогрелись, пошли быстрее, смелее. В плясовую ударил — нога в такт дернулась, да не та, левая, пустая, и он замер, оборвал звук на полуслове.
Тишина повисла в комнате. Только снег шуршал за окном да мать на кухне затаилась, слушает.
— Не могу, — выдохнул Демьян, откладывая гармонь. — Ноги нет, а она в такт просится. Дурацкая привычка.
Галина встала, подошла, села на край кровати. Взяла его руку в свои — обветренные, в цыпках, но тёплые.
— А ты играй сидя, — сказала просто. — У нас в клубе стул поставим, никто и не заметит. А если заметят — так и что? Главное — музыка.
Он смотрел на их руки, переплетенные пальцы, и не верил. Не верил, что это с ним. Что эта женщина, тихая, незаметная Галка, сидит сейчас рядом и говорит такие простые и такие нужные слова.
— Ты зачем это делаешь? — спросил он хрипло. — Зачем тебе это всё? Я же калека. Ни работы у меня, ни будущего. Обуза.
Она убрала руку. Посмотрела прямо в глаза — серые, но с таким огнём внутри, что он опешил.
— Слушай, Демьян, — сказала она твёрдо. — Я столько лет на тебя смотрела.Ты на танцах играл, а я в уголочке сидела и думала: вот бы он на меня посмотрел. Хоть раз. Ты с другими гулял, а я в библиотеке книжки читала и представляла, что ты рядом сидишь. Ты жениться собирался на городской — я ревела ночами, мать не знала, куда прятаться от моего воя.
Она встала, прошлась по комнате, обхватив себя руками.
— А теперь ты тут. Без ноги. Ты мне нужен, не за то, что ты лучший тракторист. Ты мне нужен просто так.
Она остановилась, тяжело дыша, будто выговорила то, что двадцать лет носила в себе.
— И если ты ещё раз скажешь, что ты обуза, я уйду и больше не приду. Потому что обидно мне будет. Не за себя — за тебя. Что ты себя так не ценишь.
В комнате стало тихо. Слышно было, как тикают ходики на стене, как за печкой сверчок завёл свою бесконечную песню. Демьян смотрел на неё и видел впервые. Не библиотекаршу, не тихую Галку — женщину. Сильную. Верную. Свою.
— Иди сюда, — сказал он тихо.
Она подошла, села рядом. Он обнял её одной рукой, притянул к себе, уткнулся лицом в волосы — пахнут снегом, дымом и ещё чем-то родным, забытым.
— Дура ты, Галка, — прошептал он в её макушку.
— Знаю, — ответила она в его грудь.
— Я тебя, кажется, тоже… того… всё это время.
— Знаю, — повторила она.
— Прости меня.
— За что?
— За то, что слепой был. За то, что зря время потеряли.
Она подняла голову, посмотрела в глаза. Улыбнулась — светло, открыто, впервые без той затаённой грусти, что пряталась в ней все эти годы.
— Не потеряли, — сказала она. — Всё, что было, — оно к этому и вело. Я теперь точно знаю.
За стеной кашлянула мать, загремела заслонкой. Галина отстранилась, поправила косынку.
— Пойду молоко разогрею, — сказала она деловито. — А ты играй. Я слушать буду.
Она вышла. А Демьян снова взял в руки гармонь. Мехи легли на колено, пальцы — на клавиши. И полилась мелодия, тихая, светлая, какой он никогда раньше не играл. Про любовь. Про то, что нашёл. Про то, что не верил, а оно — вот оно, рядом.
С кухни доносился запах парного молока и тихий Галин голос — она напевала в такт его музыке. И впервые за долгие месяцы в доме Демьяна было тепло по-настоящему. Не от печки — от сердца.
***
Декабрь ударил морозами крепкими, настоящими. Снегу намело — по колено, а где и по пояс. Деревня утонула в сугробах, только редкие тропки протоптаны от дома к дому. Демьян теперь каждый день выходил на крыльцо. Сначала на пять минут, потом на десять, а когда Галина расчищала дорожку до калитки, он рискнул дойти и до неё.
Тяжело было. Костыли вязли в снегу, культя замерзала даже в тёплом чехле, который сшила мать из старого овчинного тулупа. Но он шёл. Злой, упрямый, скрипя зубами от боли и напряжения, но шёл. Галина шагала рядом, готовая подхватить, но не прикасалась — знала, что любую помощь он воспримет как жалость.
— Давай передохнём, — предложила она, когда они добрались до её калитки.
— Давай, — выдохнул он облаком пара.
Она отворила калитку, пропустила его во двор. Дом у Галины был небольшой, но ухоженный — забор подправлен, дрова сложены аккуратной поленницей, дорожки расчищены. Мать её, Глафира Петровна, редко выходила — ноги больные, в избе сидела, кружева плела на заказ. Галя одна управлялась с хозяйством: корова, куры, огород, да ещё и библиотека.
— Заходи, — кивнула она на крыльцо. — Мать обрадуется. Она про тебя спрашивает часто.
Демьян замешкался. В чужой дом он не заходил с тех пор, как случилась беда. Всё казалось, что на него будут смотреть, шептаться за спиной.
— Не бойся, — тихо сказала Галина. — У нас не осудят.
Он шагнул за порог.
В избе пахло кружевами — утюгом, накрахмаленным льном, и ещё чуть-чуть сушёной мятой. Глафира Петровна сидела у окна, в руках коклюшки мелькали, под пальцами рождалось белое кружевное чудо. Увидела гостя, всплеснула руками:
— Батюшки, Демьян! А я уж думала, когда ты к нам заглянешь. Садись, садись, гостем будешь.
Она засуетилась, откладывая рукоделие, но Демьян остановил её жестом:
— Сидите, Глафира Петровна. Я на минуту, неловко как-то без приглашения...
— Какое там неловко! — отмахнулась она. — Галя моя про тебя всё уши прожужжала. Садись, чайку попьём с малиной.
Он сел на лавку, костыли пристроил рядом. Глафира Петровна смотрела на него без тени той брезгливости или сочувствия, которых он боялся. Просто смотрела, как на человека.
— Слышала, играть начал? — спросила она.
— Помаленьку, — кивнул Демьян.
— А я ведь помню, как ты в клубе играл. Дочка моя всё окошко просиживала, слушала. Я уж думала, она так век просидит, пока не женишься ты на ком.
— Мама! — вспыхнула Галина, входя с чайником.
— А что мама? Правду говорю. — Глафира Петровна хитро прищурилась. — Демьян, ты это... ты смотри, не обидь её. Она у меня одна. И характером в меня — если любит, то навсегда. А если обидишь — я хоть и старая, а найду способ тебя костылём огреть.
Демьян улыбнулся.
— Не обижу, Глафира Петровна. Да и как обидишь такую? Она же... — Он запнулся, подбирая слово. — Она светлая.
Галина замерла с чайником в руках. Щёки её вспыхнули румянцем ...
— Ладно, ладно, — замахала руками Глафира Петровна. — Чай давайте пить, а то остынет.
***
После чая Демьян попросил Галину показать хозяйство. Она провела его по двору, показала корову Зорьку, кур.. Он смотрел внимательно, прикидывал что-то в уме.
— Дров на зиму хватит? — спросил вдруг.
— Должно хватить, — неуверенно ответила Галя.
Демьян хмыкнул.
— Завтра приду. Помогу..
Галина посмотрела на него с тревогой:
— Демьян, как же ты? С костылями?
— А что с костылями? — огрызнулся он, но тут же смягчился. — Руки у меня целы. И одна нога тоже. Придумаем что-нибудь.
Назавтра он действительно пришёл.
— Давай, показывай, где дрова.
Она вывела его в конец огорода, где лежали напиленные, но не колотые чурбаки. Демьян осмотрелся, прикинул.
— Тащи чурбак поближе к крыльцу. Там колоть буду.
Галина принесла, установила. Демьян уселся на заваленку, пристроил костыли рядом, взял топор. Первый удар вышел кривой — чурка подпрыгнула, но не раскололась. Второй — точнее. Третий — и полешки брызнули в стороны.
— Получается! — обрадовалась Галина.
— А то— буркнул он, но в глазах мелькнуло довольство.
Она носила чурбаки, он колол. Долго, с передышками, мокрый от пота, но колол. К вечеру у крыльца выросла гора аккуратных поленьев.
— Всё, — выдохнул он, отбрасывая топор. — Завтра ещё приду. На всю зиму хватит.
Галина стояла и смотрела на него, и в глазах у неё блестели слёзы.
— Ты чего? — испугался Демьян.
— Ничего. — Она утёрлась рукавом. — Радуюсь просто.
Он помолчал, потом поманил её пальцем. Она подошла, и он привлёк её к себе, усадил рядом на заваленку.
— Галь, — сказал он тихо. — Я тебе обещаю: всё у нас будет хорошо. Не знаю как, но будет. Я теперь знаешь что понял? Что не нога главное. Главное — зачем просыпаться по утрам. А у меня теперь есть.
Она прижалась к его плечу, закрыла глаза. В темноте пахло снегом, морозом и свежей щепой. Где-то далеко залаяла собака, заскрипел снег под чьими-то шагами. Обычный деревенский вечер. Самый счастливый в её жизни.
***
В воскресенье Галина пришла с новостью:
— В клубе танцы. Гармонист заболел. Просят тебя выручить.
Демьян замер. Старая жизнь позвала его — так внезапно, что перехватило дыхание.
— Не могу, — выдохнул он.
— Можешь. — Она смотрела твёрдо. — Я рядом буду. Если что — уведём. Но ты должен попробовать. Люди хотят тебя слышать. И видеть.
— Видеть калеку? — горько усмехнулся он.
— Видеть тебя, — поправила она. — Демьяна. Который играет так, что душа заворачивается.
Он молчал долго. Потом кивнул:
— Ладно. Попробуем.
В клуб они шли вечером. Галина несла гармонь, Демьян ковылял на костылях, тяжело опираясь на её руку. У входа толпился народ — увидели его, затихли, расступились. Кто-то опустил глаза, кто-то кивнул, кто-то прошептал: «Гляди, Демьян пришёл...»
Внутри было накурено, пахло дешёвым одеколоном и морозной свежестью от одежды. Гармонист, пожилой дядька Петрович, обрадовался, замахал руками:
— Демьян! Родной! Садись вот сюда, на почётное место.
Ему принесли стул, поставили в центре. Галина села рядом, у стены. Демьян оглядел зал — знакомые лица, соседи, бывшие друзья, девки, что когда-то заглядывались. Сейчас все смотрели на него. Смотрели по-разному — кто с сочувствием, кто с любопытством, кто с надеждой.
Он положил руки на клавиши. Выдохнул. И заиграл.
Сначала робко, разминая пальцы. Потом смелее, шире. Пошла плясовая, задорная, та, под которую ноги сами в пляс просятся. В зале заулыбались, задвигались. Кто-то крикнул: «Давай, Демьян! Жги!»
Он играл долго, забыв про всё. Про свою пустую штанину, про костыли, про боль в культе. Глаза его горели, пальцы летали по клавишам, мехи вздыхали в такт. Галина смотрела на него и не верила своему счастью. Это он. Её Демьян. Живой. Настоящий. Снова с людьми.
Когда он закончил, в зале повисла тишина. А потом грохнули аплодисменты. Кричали: «Молодец!», «Спасибо!», «Приходи ещё!». Кто-то из мужиков подошёл, протянул руку:
— Демьян, ты это... прости, что не заходили. Дурни мы. Ты, если что надо будет — свисти. Поможем.
Он пожал руку, кивнул. И посмотрел на Галю. Она сидела у стены и улыбалась — светло, открыто, счастливо. И он понял, что ради этой улыбки стоит жить. Играть. Бороться. И даже плясать — мысленно, одной ногой, но в такт её сердцу.
***
После того вечера в клубе жизнь потекла по-новому. Демьян стал выходить в люди — сначала редко, с оглядкой, потом всё смелее. В магазин захаживал, к соседям, а однажды даже забрёл на ферму, где раньше работал. Мужики сперва оробели, не знали, как себя вести, но он сам подошёл, поздоровался, поинтересовался делами. Понемногу лёд растаял.
Галина теперь забегала к нему дважды на дню. Утром — проведать, молока принести, вечером — почитать или просто посидеть рядом. А часто и не просто посидеть — вместе ужинали, вместе чаёвничали, и мать Демьяна, Анна Фёдоровна, уже не пряталась за печку, а сидела с ними, слушала разговоры и радовалась тихо.
— Ты бы, Галь, того... — начал однажды Демьян, когда они коротали вечер за самоваром. — Вещи-то свои приноси. Чего тебе туда-сюда мотаться? Места хватит.
Галина поперхнулась чаем, закашлялась. Анна Фёдоровна замерла с полотенцем в руках.
— Ты это... — Галина откашлялась, покраснела. — Ты чего, Демьян?
— А чего? — Он пожал плечами, но в глазах пряталась тревога. — Не чужая ты нам. Мать вон еле управляется, я тоже не помощник особо. У тебя мать одна, у меня одна. Вот и думаю: чего мы по отдельности мучиться будем?
Анна Фёдоровна перекрестилась мелко, но промолчала. Галина сидела, комкая платок, и не знала, что ответить. Предложение было таким неожиданным и таким желанным, что у неё закружилась голова.
— Дак люди что скажут? — выдохнула она наконец. — Не венчаны, не расписаны...
— А мы распишемся, — просто сказал Демьян. — Если захочешь.
Она подняла на него глаза — большие, серые, полные слёз.
— Захочу, — прошептала она. — Ещё как захочу.
Анна Фёдоровна не выдержала — всплеснула руками и запричитала от радости, засуетилась, заохала, полезла обнимать Галину. А Демьян сидел и смотрел на них, и сердце его наполнялось теплом, какого он не знал никогда. Даже когда здоровый был, гармонист, душа компании, — такого не было. Потому что тогда всё было само собой разумеющееся. А это — выстраданное, вымоленное, выгрызенное у судьбы зубами.
***
Расписались они тихо, без свадьбы. В сельсовете, в будний день, свидетелями взяли соседей. Галина надела простое ситцевое платье, Демьян — единственный свой пиджак, который ещё до армии носил. После росписи посидели дома, выпили чаю с пирогами, которые напекла Глафира Петровна, и разошлись.
А вечером Демьян сидел на крыльце и смотрел, как заходит солнце. Галина вышла, села рядом, прижалась к плечу.
— Не жалеешь? — спросил он тихо.
— О чём?
— Что связалась с калекой.
Она больно ткнула его кулаком в бок.
— Прекрати, — сказала строго. — Слышишь? Прекрати себя так называть. Какой ты калека? Ты мужик. Мой муж. Самый лучший.
Он усмехнулся, обнял её одной рукой.
— Ладно, молчу.
— То-то же.
Они сидели долго, пока не стемнело. Звёзды зажглись крупные, холодные, морозные. Где-то за рекой тявкнула лиса, в деревне залаяли собаки. Обычный вечер. Самый обычный. И самый счастливый.
— Демьян, — позвала Галина.
— А?
— А сыграй мне. Как тогда, в первый раз.
Он кивнул, кряхтя поднялся, ушёл в дом за гармонью. Вернулся, уселся поудобнее, растянул мехи. И полилась мелодия — тихая, печальная и светлая одновременно. Про любовь. Про то, что нашёл. Про то, что теперь никуда не денется.
Галина слушала, закрыв глаза, и думала о том, что жизнь — она удивительная штука. Всё, что было до этого — годы одиночества, тоски по нему, неразделённой любви, — всё это было не зря. Всё вело к этому крыльцу, к этой музыке, к этому плечу, к которому можно прижаться и знать, что ты дома.
***
Зима прошла в хлопотах. Демьян освоился с хозяйством — по-своему, по-мужски. Научился сидя колоть дрова, приноровился носить воду: ведра на коромысле, а коромысло на плече, костыль в одной руке. Тяжело было, падал, ругался, но делал. Галина не мешала ...
К весне они окончательно съехались. Галина с матерью перебрались в дом Демьяна — так удобней: и огород общий, и хозяйство, и за старухами уход один на двоих. Глафира Петровна с Анной Фёдоровной быстро подружились, сидели вечерами, кружева плели да судачили.
***
В мае, когда сошёл снег и земля задышала паром, Демьян попросил Галину:
— Свози меня на поле. На то самое.
Она поняла — не переспрашивала. Взяла лодку, привязала к старой вербе, помогла ему спуститься. Он сел на корму, костыли положил рядом, гармонь взял в руки.
— Греби, — сказал коротко.
Она гребла молча. Лодка скользила по чёрной воде, мимо берегов, где уже пробивалась первая зелень. Пахло тиной, сыростью и той особенной весенней свежестью, которая бывает только на реке в мае.
Они пристали к берегу у самого поля. Демьян выбрался на сушу, опираясь на костыли, долго стоял, глядя на бескрайнюю пашню. Здесь он последний раз был на комбайне. Здесь оборвалась его прежняя жизнь.
— Проститься хотел, — сказал он тихо. — Попрощаться и... начать новую.
Он сел прямо на землю, на прошлогоднюю траву, растянул мехи. И заиграл. Громко, сильно, на всю округу. Плясовую, удалую, ту самую, под которую ноги сами в пляс идут. Играл и смеялся, и слёзы текли по щекам, а он играл и играл, пока не выдохся.
Галина стояла рядом, не мешала. Только когда он закончил, опустилась рядом на колени, обняла его, прижалась мокрым лицом к его плечу.
— Простился? — спросила шепотом.
— Простился. — Он уткнулся носом в её волосы. — Поплыли домой. Жить.
Они плыли обратно молча. Солнце садилось за реку, золотило воду, верхушки деревьев. Демьян сидел на корме, смотрел на Галину, на её сильные руки, на весла, что мерно входили в воду, и думал о том, что сломанная судьба — это не та, в которой нет ноги. Сломанная — это та, в которой нет любви. А у него она теперь есть. Настоящая, тихая, верная. Его Галка. Его счастье.
— Демьян, — окликнула она, не оборачиваясь.
— А?
— Ты это... будь осторожен. Жизнь-то она длинная.
Он усмехнулся, глядя на её прямую спину, на косынку, повязанную по-деревенски, на родинку на шее, которую так любил целовать по ночам.
— Будет длинная, — сказал он. — Теперь будет. А куда она денется?
Конец.