Найти в Дзене

Немая любовь.Глава первая.Рассказ.

Осень в этом году выдалась на диво сухая и звонкая. Листья с тополей облетели ещё неделю назад и теперь, высохшие до состояния пергамента, с сухим шелестом перекатывались по пыльной утрамбованной дороге, собираясь в небольшие рыжие костры у покосившихся штакетников. Воздух стоял прозрачный и холодный, как родниковая вода, и каждый звук в нём разносился далеко и отчетливо: стук молотка, чей-то

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Осень в этом году выдалась на диво сухая и звонкая. Листья с тополей облетели ещё неделю назад и теперь, высохшие до состояния пергамента, с сухим шелестом перекатывались по пыльной утрамбованной дороге, собираясь в небольшие рыжие костры у покосившихся штакетников. Воздух стоял прозрачный и холодный, как родниковая вода, и каждый звук в нём разносился далеко и отчетливо: стук молотка, чей-то кашель, лай собаки за огородами.

Сергей сидел на корточках у крыльца пустующей хаты тётки Клавы, привалившись спиной к дощатой стене. Тётка Клава уехала к дочери в город ещё в сентябре, велев ему жить пока тут, приглядывать за домом. Он курил, щурясь от косого вечернего солнца, и смотрел на закат. Солнце садилось за огороды огромным багровым шаром, цепляясь последними лучами за голые, корявые макушки яблонь. Пахло дымом из чьей-то трубы, прелой листвой и горьковатой полынью, густо разросшейся вдоль заборов.

Он приехал сюда месяц назад.Два года он отсидел в тюрьме по обвинению в краже со взломом. Два года из пяти, что ему дали. А потом пришла бумага — «за отсутствием состава преступления». Ошибочка вышла. Следователь, молодой и ретивый, перестарался, чтобы закрыть дело. Свидетели, как выяснилось, оговорили его с перепугу. Но для людей, которые два года назад провожали его в наручниках прямо из районной больницы, где он лежал с острым аппендицитом, эта бумага ничего не значила. Для них он навсегда остался «зэком» и «ворьем». Печать на лбу невидимая, но въевшаяся намертво. Мать не выдержала позора, умерла через полгода после его ареста. Отец спился и сгинул неизвестно куда. Дом продали за долги. Возвращаться было не к кому и не за чем.

Сергей докурил, аккуратно притушил окурок о край ступеньки и спрятал его в пустой спичечный коробок — сорить здесь, на виду, было нельзя. И без того каждый его шаг под микроскопом разглядывают.

С крыльца открывался вид на всю улицу, уходящую под уклон к реке. И каждый вечер его взгляд сам собой, помимо воли, останавливался на крайнем доме, стоявшем чуть на отшибе, у самого спуска. Дом Тамары. Маленький, беленый, с резными наличниками, которые давно не крашены, но всё ещё держатся молодцом. Даже сейчас, в промозглом октябре, когда всё вокруг было серым, бурым и безрадостным, у неё за невысоким забором горели огнём поздние георгины. Крупные, махровые, тяжелые бордовые головки на толстых стеблях клонились к земле, подвязанные бечёвками к колышкам, но продолжали цвести назло холодам, назло всему.

Он впервые увидел её в тот же день, как приехал. Шёл мимо, опустив голову, пряча глаза от любопытных взглядов. А она возилась в этом самом палисаднике. Услышав шаги, подняла голову. Он запомнил этот момент до мельчайших подробностей, как застывшую фотографию. Волосы русые, с золотистым оттенком, собраны в небрежный, чуть растрепавшийся пучок на затылке, пара прядей выбилась и падает на щеку. Лицо худощавое, но не изможденное, а какое-то светлое, спокойное. И глаза — большие, серые, чистые, с длинными тёмными ресницами. В них не было ни той брезгливой жалости, с какой обычно смотрят на калек, ни того колючего любопытства, которым его провожали деревенские бабы. Они смотрели на него просто. Прямо.

А потом она улыбнулась — чуть заметно, только уголками губ — и кивнула ему, как старому знакомому, мол, «здравствуй, проходи». И снова склонилась к своим цветам.

Позже тётка Клава, перед отъездом, коротко просветила его, махнув рукой в сторону того дома: «А, это Тамарка. Немая она, от рождения. Голосовых связок нету, врачи говорили. Ты это… не пугай её, если что. Она у нас тихая, блаженная, конечно, люди говорят, но безобидная. С цветами своими да с птицами возится. Мать у неё парализованная, второй год уже лежит, не встаёт. Так что Тамарка и сиделка, и садовник, и кормилица. Всё на ней».

Блаженная. В деревне её жалели той тяжёлой, давящей жалостью, от которой хочется спрятаться. Жалели, но сторонились. «Не как все», — говорили бабы и крестились украдкой. Сергей быстро понял, что значит «сторониться». Его самого сторонились точно так же, только с другим оттенком — с опаской и презрением. Два сапога пара. Два изгоя на одну деревню.

В тот вечер, впервые увидев её за цветами, он вдруг остро, до боли в груди, захотел сделать что-то хорошее. Просто так. Без причины. Он зашёл в единственный сельмаг, купил плитку шоколада в красной обёртке и, проходя мимо её калитки, положил шоколадку на столбик. Не постучал.Просто положил и быстро ушёл.

А наутро шоколад исчез, а на гвоздике, вбитом в тот же столбик, висело яблоко. Крупное, зеленое, антоновка... Висело на толстой суровой нитке, завязанной аккуратным бантиком.

Сергей, проходя мимо, остановился как вкопанный. Оглянулся на дом — в окнах никого. Снял яблоко, повертел в руках и надкусил. Кислое, твёрдое, с терпкой, чуть вяжущей мякотью. Пахло морозцем, детством и ещё чем-то неуловимо добрым.

С тех пор они так и «говорили». Молча. Это был их собственный, никому не ведомый язык. Он мог среди бела дня, увидев, что у неё покосился забор, быстро, пока она ходила в магазин, подпереть его жердиной и прибить оторванную доску. А утром находил на том же гвоздике пирожок с капустой, ещё тёплый, завёрнутый в чистое льняное полотенце. Она ставила на его крыльцо банку с рябиновыми гроздьями, красными, как капли крови на снегу, а он, зная, что дрова у неё на исходе, приносил охапку берёзовых поленьев и аккуратно складывал в поленнице у её сарая.

Ни слова. Ни звука. Только взгляды. И это наполняло его сердце таким странным, забытым теплом, что по ночам он лежал на скрипучей кровати и смотрел в потолок, думая о ней. О том, как она утром выходит во двор в своём стареньком сером платке, как кормит синиц, насыпая крошки на крышку старого стола, как гладит руками отцветающие георгины, словно прощаясь с ними до весны.

Он знал, когда она выходит. Он чувствовал это за стенами, кожей, каким-то внутренним звериным чутьём. Она тоже знала, когда он идёт с реки с удочками. Иногда он ловил на себе её взгляд из-за занавески — короткий, тёплый, и тут же занавеска дёргалась, опускалась на место.

А вчера их взгляды встретились. Не случайно, а намеренно. Она стояла у калитки, кутаясь в тот самый серый платок, из-под которого выбивалась светлая прядь волос, и смотрела прямо на него, стоящего у своего крыльца. В её глазах не было ни привычной всем жалости к себе, ни страха перед ним, «зэком». В них было что-то другое. Какое-то древнее, глубокое, молчаливое знание. Будто она видела его насквозь. Будто знала про него всё: и про холодную, гулкую камеру, где он считал дни на стене, и про предательство друзей, которые отвернулись, и про то, как по ночам он сжимает зубы, чтобы не завыть от тоски, и про его мать, которую не успел похоронить. Она смотрела на него, и в этом взгляде не было осуждения. Только тишина и принятие.

И сегодня он решился.

Солнце уже почти село, когда он подошёл к её калитке. Георгины в темноте казались почти чёрными, только угадывались их тяжелые, склонённые головки. Она, словно ждала его, вышла из сеней, запахивая на груди кофту. Подошла к калитке. Остановилась в двух шагах, отделённая лишь невысокой деревянной перегородкой.

— Здравствуй, Тамара, — сказал он тихо. Голос его сел и прозвучал хрипло, почти шёпотом.

Она прижала ладонь к груди, чуть склонив голову набок. Жест, который он уже выучил и полюбил: «я тебя слышу, я здесь, я с тобой».

— Я Сергей, — глупо добавил он, прекрасно понимая, что она знает.

Она улыбнулась той самой тихой, светлой улыбкой, от которой у него внутри всё переворачивалось, и кивнула. Потом подняла руку, указывая на небо, где наливались синевой первые крупные звёзды, и на дом за своей спиной. Взглядом спросила: холодно ведь, заходи, чай пить.

Сергей мотнул головой, оглянувшись на пустую улицу.

— Нельзя мне к тебе, Тамара. Понимаешь? Люди увидят — языками затреплют. Тебе ж с ними жить..

В её серых глазах вспыхнуло что-то острое, похожее на упрямство. Она решительно, одним движением, откинула щеколду калитки, толкнув её, и широким жестом пригласила его войти. В этом жесте было столько силы и какой-то отчаянной правоты, что он не посмел отказаться. Он шагнул во двор, и в тот же миг за спиной, через две усадьбы, резко скрипнула калитка.

На дорогу вышла баба Нюра, сухонькая, юркая старуха в тёмном платке, вытряхивать половик. Увидела их — Сергея, уже стоящего во дворе Тамары, и саму Тамару, поднявшую на него глаза, — и половик в её руках замер на полпути к столбу. Замерла и сама баба Нюра, превратившись в тёмный столбик с горящими любопытством глазами.

Тамара даже не обернулась на скрип. Для неё сейчас не существовало ни бабы Нюры, ни всей деревни. Она смотрела только на Сергея. И он смотрел на неё. Смотрел в эти серые, бездонные глаза и вдруг с пугающей, ослепительной ясностью понял одну простую вещь. Пропал. Конец ему. Потому что в её взгляде он увидел то, чего не видел никогда в жизни. Убежище. Безусловное, молчаливое, тёплое убежище от всего мира. Дом. Не тот, что из брёвен, а тот, что бывает только у человека внутри.

А баба Нюра уже семенила обратно в свои сени, забыв про половик, чтобы скорее набрать заветный номер и выпалить в трубку задыхающимся, сладким от злорадства шёпотом:

— Галька! Это я, Нюра! Ты глянь в окно-то, глянь! Зэк этот, Серёга, к нашей-то блаженной повадился! Уж в хату к ней ломится, средь бела вечера! Я своими глазами видела! Ох, не к добру это, Галь... Не иначе, прознал, что она одна с матерью-калекой живёт, добра у них никакого, окромя халупы... Избави Бог... Надо бы мужикам сказать, чтоб приглядели...

Продолжение следует ...