– Жанна, ты не представляешь, что он творит.
Алёна стояла в дверях парикмахерской. Мокрая куртка, тушь потекла, каре — когда-то ухоженное, блондинистое — теперь тёмное, отросшее, с сухими концами. Ногти обкусаны до мяса. Я двенадцать лет стригла эту женщину бесплатно. Двенадцать лет. И каждый раз она садилась в кресло, закидывала ногу на ногу и говорила: «Жаннуль, ты волшебница».
Но это было потом. А сначала — было до.
С Алёной мы познакомились в две тысячи шестом. Мне двадцать два, ей двадцать. Я только устроилась в салон — ученицей, на подхвате, мыла головы за восемь тысяч. Алёна пришла стричься — первая клиентка, которую мне доверили самостоятельно. Каре, чёлка, укладка. Она посмотрела в зеркало и сказала: «Слушай, а ты классная».
И мы подружились. На двенадцать лет.
Я стригла её бесплатно — каждые шесть недель. Она приносила вино и пирожные. Мы сидели после закрытия в салоне, пили из пластиковых стаканчиков и болтали. Про мужиков, про работу, про мечты. Алёна работала администратором в фитнес-клубе, потом менеджером в турагентстве, потом опять администратором. Я росла — ученица, мастер, старший мастер. К тридцати у меня было своё кресло и свои клиенты.
А в двадцать четвёртом году я вышла за Костика.
Двадцать четыре мне было, двадцать шесть — ему. Высокий, весёлый, глаза с прищуром. Работал на стройке — то прорабом, то бригадиром, то просто рабочим. Зарплата — как погода: то двадцать тысяч, то тридцать пять. Когда не пил — тридцать пять. Когда пил — ноль.
Он пил. Не каждый день. Не запоями. Но каждую пятницу. И каждую субботу. А иногда — с четверга по воскресенье. Пиво, потом водка, потом «я только одну», потом утро на диване в ботинках.
Я тянула. Десять лет. Родился Кирюша — я тянула вдвойне. Работала, стригла, зарабатывала. Пятьдесят семь тысяч ножницами — к тому времени это были нормальные деньги. Костик приносил когда двадцать, когда тридцать. Когда ничего.
Алёна была моей жилеткой. Я звонила ей в субботу вечером, когда Костик валялся на диване, а Кирюша спрашивал: «Мам, а почему папа опять спит?»
– Алён, я не могу больше. Он опять.
Но есть люди, которые злоупотребляют доверием работодателя: Коллега жаловалась начальству на мои "частые" больничные - 3 дня за год. Она брала 25 дней
– Жанна, ну может, закодировать? Может, психолог?
– Он не пойдёт.
– Ну тогда уходи.
– Куда? С ребёнком?
Мы говорили одно и то же каждую неделю. Одни и те же слова, одни и те же вздохи. Алёна знала всё. Сколько он пьёт, сколько не приносит, сколько я устаю. Знала, что по пятницам он обещает «последний раз», а по субботам — не помнит, что обещал.
Знала всё. И пользовалась.
Потом я узнала — Алёна начала «заезжать в гости» по средам, когда я работала до восьми. Привозила Костику пиво. «По-дружески». Сидели на кухне, болтали. Он жаловался на меня — «Жанка пилит». Она слушала. Понимающе. С вином и пирожными.
В апреле восемнадцатого он ушёл.
Не ко мне пришёл и сказал «я ухожу». Нет. Я вернулась с работы — шкаф полупустой, бритвы нет, зарядки нет. И записка на столе: «Прости. Мне нужно разобраться. Я у Алёны».
У Алёны. Моей подруги. Двенадцать лет подруги. У Алёны.
Я позвонила ей. Она взяла трубку — сразу, на первом гудке. Как будто ждала.
– Алёна, что происходит?
– Жанна, я понимаю, что тебе больно. Но ты просто не умеешь с ним обращаться. Ты его пилишь, контролируешь, давишь. А ему нужна мягкость. Я его изменю. Он со мной другой.
А вот как одна женщина защищала своих близких от манипуляций: Сестра мужа привозила своих детей к нам «погостить» и исчезала на выходные. Я вызвала опек
«Ты просто не умеешь с ним обращаться». Десять лет брака. Десять лет его пятниц, его «последний раз», его ботинок на диване. И она — которая знала каждую деталь — говорит мне, что я «не умею».
– Алёна, ты знаешь, что он пьёт.
– Со мной не будет.
– Ты знаешь, что он не работает стабильно.
– Я помогу ему найти себя.
Я положила трубку. Руки у меня — парикмахерские, быстрые, привыкшие к ножницам. Они не дрожали. Но пальцы сжались так, что ногти впились в ладонь.
Кирюша стоял в дверях.
– Мам, а папа вернётся?
Ему восемь. Он стоял в пижаме с динозаврами, босиком, и спрашивал — вернётся ли папа.
– Не знаю, зайка. Иди спать.
Он ушёл. Я села на кухне. Записка лежала на столе — «Прости. Мне нужно разобраться. Я у Алёны». Почерк кривой, буквы прыгают. Он был пьян, когда писал. Даже уйти трезвым не смог.
Я не устроила сцен. Не звонила, не плакала в трубку, не умоляла. На следующий день подала на развод. Через суд — у нас Кирюша, через ЗАГС не разведёшь. Алименты — по закону.
Развод оформили в сентябре. Пять месяцев. Костик пришёл в суд в той же куртке, в которой уходил. Алёна ждала у входа — я видела через окно. Стояла, курила, нарощенные ногти на сигарете. Красивая. Уверенная. Победительница.
Пусть.
Алименты Костик платил через раз. Девять тысяч — когда платил. Долг рос. К концу первого года — семьдесят тысяч. Ко второму — сто двадцать. К третьему — сто восемьдесят. Сейчас — двести четырнадцать тысяч. Я перестала считать. Приставы разводили руками — «официального дохода нет, взыскивать не с чего».
Я работала. Пятьдесят семь тысяч ножницами. Кирюша рос. Школа, секция, одежда, еда, зубной. Одна. Восемь лет — одна.
А Костик жил у Алёны. Я знала от общих знакомых — Оксана, наш общий мастер маникюра, рассказывала между делом. «Костик пьёт как раньше. Алёна ругается. Работает он две недели в месяц, остальное — диван».
Диван. Тот же диван, те же пятницы, те же «последний раз».
Через год после развода — май девятнадцатого — Алёна пришла ко мне. Впервые за год. В салон, в рабочее время. Я стригла клиентку — Марину Степановну, пенсионерку, каждый второй четверг.
Алёна вошла. Я подняла глаза — и не сразу узнала. За год она изменилась. Не постарела — потускнела. Как будто кто-то убавил яркость. Каре отросло, корни тёмные, блонд — на концах. Ногти — свои, короткие. Под глазами — тени.
– Жанна, можно поговорить?
– Я занята. Подожди.
Она села в зале ожидания. Ждала двадцать минут. Марина Степановна ушла довольная — укладка, как всегда. А Алёна встала и подошла.
– Жанна, забери его.
Я поставила фен на полку. Сняла фартук. Посмотрела на неё.
– Что?
– Забери Костика. Пожалуйста. Я больше не могу.
– Что случилось?
– Он пьёт. Каждый день. Не работает уже три месяца. Лежит на диване и смотрит телевизор. Я плачу за всё — квартира, еда, коммуналка. Он алкоголик и лодырь, Жанна. Ты была права.
Я была права. Через год — «ты была права». Через двенадцать лет дружбы, десять лет брака, одну записку на столе и одного сына, которому пришлось объяснять, почему папа живёт с тётей Алёной.
– Алёна, ты помнишь, что ты мне сказала? Когда уводила его?
Она молчала.
– «Ты просто не умеешь с ним обращаться». «Я его изменю». «Он со мной другой». Помнишь?
Она опустила глаза.
– Ну так вот. Возврат и обмен не предусмотрен.
Две клиентки в зале ожидания — Света и пожилая женщина, чьё имя я забыла — смотрели на нас. Алёна стояла, прижав сумку к животу. Губы тряслись.
– Жанна, я прошу тебя.
– Я слышу. Ответ — нет.
Она ушла. Дверь закрылась с мягким щелчком.
Света из зала ожидания присвистнула.
– Ну ты даёшь.
Я надела фартук. Взяла ножницы. И продолжила работать.
Вечером дома было тихо. Кирюше девять, он делал уроки. Я готовила ужин. На плите — макароны, в сковородке — котлеты. Обычный вечер. Обычная жизнь. Без Костика, без Алёны, без записок на столе.
Но руки — те быстрые, парикмахерские руки — в тот вечер резали лук медленнее обычного. И я списала это на тупой нож.
Семь лет прошло. Семь лет тишины.
Алёна не звонила, не писала, не приходила. Костик не звонил — как обычно. Алименты — через раз. Долг — двести четырнадцать тысяч. Приставы — бесполезны.
Кирюша вырос. Шестнадцать. Длинный, худой, молчаливый. Учится нормально, не блестяще. Про отца не спрашивает — перестал в двенадцать. Как отрезало. Один раз сказал: «Мам, не надо про него. Я всё понимаю».
Я работаю. Своё кресло, свои клиенты. Пятьдесят семь тысяч — стабильно. Не богато, но хватает. Квартира — съёмная, тридцать за однушку. На своё не накопила. Может, и не накоплю. Но живу. Нормально живу.
И вот — март двадцать шестого.
Алёна пришла снова. В салон, без записи, без звонка. Вошла — и я сразу увидела: это не та Алёна, которая приходила семь лет назад. Та была потускневшая. Эта — потухшая. Совсем.
Сорок лет. Выглядит на пятьдесят. Каре — тёмное, неровное, будто сама стригла. Куртка — та же, что семь лет назад, или похожая, с вытертыми локтями. Под глазами — не тени, а ямы. Руки — красные, ногти обкусаны. Та женщина, которая стояла у суда с нарощенными ногтями и победной улыбкой — где она?
– Жанна.
В салоне — три клиентки. Рита, моя помощница, сушила волосы Тамаре Николаевне. Две женщины ждали в креслах. Все повернулись.
– Алёна, — я держала ножницы. Стригла Олесю, постоянную, каждые четыре недели.
– Мне нужно поговорить.
– Я работаю.
– Пожалуйста.
Она села в зале ожидания. Как семь лет назад. Тот же стул, тот же угол.
Я достригла Олесю. Двадцать минут. Алёна сидела не шевелясь. Смотрела в пол.
Олеся ушла. Я сняла фартук. Подошла.
– Говори.
– Жанна, мне нужна помощь. С Костиком. Он совсем. Пьёт каждый день. Не просыхает. Потерял последнюю работу в ноябре. Четыре месяца — диван, водка, телевизор. Я выгнала его неделю назад. Он вернулся через два дня — пьяный, без денег. Я заперла дверь — он сидел на лестнице три часа. Соседи вызвали полицию.
Она говорила быстро, тихо. Слова — как горох. Двадцать три сообщения она прислала мне за последнюю неделю — я не отвечала. Ни на одно.
– Жанна, поговори с ним. Он тебя послушает. Он тебя всегда уважал. Может, вернётся к тебе, придёт в себя. Ты же умеешь с ним. Ты десять лет справлялась.
Я стояла. Ножницы в правой руке — я так и не положила их. Привычка. Рука парикмахера без ножниц — как рука без пальцев.
Тамара Николаевна в кресле у Риты смотрела на нас через зеркало. Две клиентки в зале — тоже. Тишина. Только фен шипел на низких оборотах.
– Алёна, — я сказала негромко. Но в тишине салона каждое слово звучало как на сцене. — Восемь лет назад ты увела у меня мужа. Моего мужа. Отца моего сына. Ты знала, что он пьёт. Я тебе рассказывала каждую субботу — двенадцать лет рассказывала. Ты знала каждую бутылку, каждую пятницу, каждый его «последний раз». И ты всё равно его забрала. И сказала мне: «Ты просто не умеешь с ним обращаться».
Алёна стояла. Руки прижаты к сумке. Ногти — обкусанные, красные.
– Мой сын восемь лет растёт без отца. Восемь. Ему было восемь — стало шестнадцать. Он перестал спрашивать «когда папа вернётся» в двенадцать. Просто перестал. Знаешь, как это — когда ребёнок перестаёт ждать? Не потому что дождался, а потому что устал.
– Жанна, я понимаю...
– Нет. Ты не понимаешь. Двести четырнадцать тысяч долга по алиментам. Ни рубля за восемь лет. Я одна. Работаю каждый день. Стою на ногах по десять часов. Стригу, мою, укладываю. Пятьдесят семь тысяч — на всё. На сына, на квартиру, на еду, на жизнь. А ты приходишь ко мне и говоришь — забери его. Как будто это посылка. Как будто я — пункт возврата.
Тамара Николаевна в кресле отвернулась. Рита выключила фен.
– Семь лет назад я тебе сказала: возврат и обмен не предусмотрен. Ничего не изменилось. Ты его взяла — ты с ним и живи. Или не живи. Выгоняй, запирай двери, вызывай полицию. Это твои проблемы. Не мои. Мои закончились, когда ты сказала «он со мной другой».
Алёна плакала. Тихо, без звука. Слёзы текли по щекам — тушь давно кончилась, размазывать нечего. Чистые слёзы.
– Жанна, я была неправа. Прости меня.
– Я простила. Давно. Но забирать его — нет. Я не мусорка для твоих ошибок.
Она стояла ещё минуту. Потом повернулась и вышла. Дверь закрылась.
В салоне было тихо. Рита смотрела на меня — глаза круглые. Тамара Николаевна кашлянула.
– Жанна, ты крепкая женщина, — сказала она.
Я надела фартук. Взяла ножницы. Следующая клиентка — Вера Павловна, покраска.
Руки не дрожали. Они не дрожат — восемнадцать лет за ножницами. Но прядь волос я убрала за ухо — машинально, привычка. Только прядь была моя, не клиентская.
Вечером Кирюша сидел на кухне. Делал уроки. Шестнадцать лет, длинный, худой, и глаза — Костиковы. Прищур тот же. Это больно — каждый день видеть в сыне человека, который ушёл.
– Мам, ты чего такая?
– Какая?
– Задумчивая.
– Работы много, зайка.
Он кивнул. Вернулся к урокам. Не спросил про отца. Не спрашивает уже четыре года.
Я мыла посуду и думала: а если бы тогда, восемь лет назад, я не отпустила? Если бы боролась, скандалила, цеплялась? Было бы лучше? С человеком, который пьёт каждую пятницу и пишет записки кривым почерком?
Нет. Не было бы.
Но иногда — иногда — я слышу голос Кирюши. Восьмилетний, в пижаме с динозаврами: «Мам, а папа вернётся?»
И не знаю, что ответить. Даже сейчас.
Прошёл месяц.
Алёна не пишет. Двадцать три сообщения остались без ответа — она поняла. Или не поняла. Мне всё равно.
Костик не звонит. Как обычно. Кирюша видел его на прошлой неделе — случайно, у метро. Говорит: «Он постарел. И отвёл глаза».
Отвёл глаза. Не подошёл, не сказал «привет, сын». Отвёл глаза — и прошёл мимо. Кирюша рассказал спокойно, без эмоций. Как прогноз погоды.
Общие знакомые разделились. Оксана говорит: «Жанна, ты правильно сделала. Нечего бегать по два раза». Наташка из салона: «Жестковато ты с ней. Она же пришла извиниться». Мама: «Правильно, доча. Не бери обратно — опять будет на диване с бутылкой». Мать Костика — та ещё позвонила — сказала: «Жанна, ты ему жизнь сломала. И Алёне сломала. Обоим».
Обоим. Я — сломала. Не он, который пил. Не она, которая увела. Я — которая не забрала.
В салоне всё как обычно. Ножницы, фен, клиенты. Пятьдесят семь тысяч. Однушка за тридцать. Кирюша заканчивает девятый класс — думает про колледж. Нужны деньги — на форму, на учебники, на проезд. Двести четырнадцать тысяч долга по алиментам висят мёртвым грузом. Не придут. Уже не жду.
Вчера, когда закрывала салон, увидела свои руки в зеркале. Сухие от антисептика, быстрые, с короткими ногтями. Восемнадцать лет эти руки стригут, укладывают, моют. Восемь из них — одни. Без второй зарплаты, без помощи, без «папа починит кран».
И они не дрожат. Ни разу за восемь лет.
Но иногда я думаю: когда Алёна стояла в салоне и плакала — чистыми слезами, без туши — я увидела в ней себя. Ту, которая звонила ей каждую субботу и говорила «я не могу больше». И она отвечала: «Ну тогда уходи».
Я ушла. А она — не смогла.
Я жестокая — или честная? Вы бы забрали бывшего обратно — или тоже сказали бы «возврат не предусмотрен»?
То, что обсуждают: