Найти в Дзене
Стакан молока

Чужие грехи пред очами, свои за плечами?..

Отец, выправив кобылу в оглоблях, уперся коленом в хомут и затягивал на нем супонь, потом подправил на запотевшей и дрожащей кобыльей хреб­тине седелку, подтянул оглобли чембуром и завязал повод узды на колечке под дугой. Все на диво обош­лось: сани нигде не треснули, упряжь не лопнула. Отец в последний раз осмотрел сбрую, поправил ее на холке и, все же, безнадежно вздохнув, покачав го­ловой, двинулся к саням. Чем ближе он подходил, тем ближе к Ванюшкину горлу подкатывался нарастаю­щий крик, тем глубже обваливалась в плечи голова, поджидающая удара... Но отец и пальцем не тронул сына – он не лупил ребят, как иные лютые отцы, а бывало, поймает за ухо да так крута­нет, что ухо потом долго горит красным огнем, прожи­гая болью всего насквозь. Сев в сани, нервно закурив, равнодушно бросил: – Тюляма!.. – что означало: баба ты, размазня, шаньга творожная, а не мужик. – И туда же, вож-жить... урод в заде ноги. Тьфу! Раззявил рот... – корот­ким, инисто-синим взглядом скребанул по дрожащему, пон
Повесть - 17-я публикация / Илл.: Художник Глеб Богданов
Повесть - 17-я публикация / Илл.: Художник Глеб Богданов

Отец, выправив кобылу в оглоблях, уперся коленом в хомут и затягивал на нем супонь, потом подправил на запотевшей и дрожащей кобыльей хреб­тине седелку, подтянул оглобли чембуром и завязал повод узды на колечке под дугой. Все на диво обош­лось: сани нигде не треснули, упряжь не лопнула. Отец в последний раз осмотрел сбрую, поправил ее на холке и, все же, безнадежно вздохнув, покачав го­ловой, двинулся к саням. Чем ближе он подходил, тем ближе к Ванюшкину горлу подкатывался нарастаю­щий крик, тем глубже обваливалась в плечи голова, поджидающая удара... Но отец и пальцем не тронул сына – он не лупил ребят, как иные лютые отцы, а бывало, поймает за ухо да так крута­нет, что ухо потом долго горит красным огнем, прожи­гая болью всего насквозь. Сев в сани, нервно закурив, равнодушно бросил:

Тюляма!.. – что означало: баба ты, размазня, шаньга творожная, а не мужик. – И туда же, вож-жить... урод в заде ноги. Тьфу! Раззявил рот... – корот­ким, инисто-синим взглядом скребанул по дрожащему, понурому сыну, тоскливо отметив, что и телогрей­ка, уже малая, едва сходясь на животе, сидит на парне нескладно, по-бабьи, и что ноги в растоптанных катанках торчат тоже по-бабьи – вразнобой, точно неживые, сырые чурки, и что всё в нем, вроде, немужицкое, размазанное.

Вы читаете продолжение. Начало здесь

– На пече тебе сидеть, да задницу греть, баушек слушать... – еще раз в злую утеху подразнил он сына, запахнул полушубок и, ловчее устроившись на санях, тронул вожжи, чмокнул губа­ми, и Гнедуха ровно, неторопко побежала. – Вожжить... Куда тебе, балаболу, – отец в последний раз насмеш­ливо покосился на сына, и во взгляде ясно слышалось: э-эх, непуть ты, непуть, и в кого та­кой уродился, ума не приложу. Да в мать, поди, – и та непуть добрая. Одно слово, мамкин сынок, титёшник, Ваня-дурачок. Как жить будешь, в ум не возьму. Жизнь... жизнь, она, успевай вертись, а-а-а иначе затопчут в грязь, непутя. Пропадешь, одна­ко, паря, или голым задом будешь до старости свер­кать...

Отец больше не оглядывался на сына, и до деляны ехали в чутко натянутом, стылом молчании, которое томило Ванюшку, не давало спра­виться с терзающим чувством вины. Отец уже не вы­тягивал из себя ладного «ямщика», губы его как-то разом по-стариковски завалились в синеющий рот и подсасывали сумрачно скошенным краем, пережевыва­ли студеный воздух.

Въехали в сплошной, тонкоствольный листвяничник, и тут отец высмотрел жерди, уложенные в штабеля, призаваленные снегом. Видимо, после Покрова совхозники рубили их для поскотинной городьбы и загонов на бараньи гурты и коровьи фермы; штабеля два на днях вывезли, судя по утоптанному снегу и крошеву лиственничной коры, судя по брошенным березовым лагам, на которых и лежали жерди. Чуть припорошенный санный путь вел к штабелям, – отец, чуть поколебавшись, резко свернул с проселка. Подъехав к расчатому штабелю, обошел его, настороженно огляделся, чутко прослушал тишину, а потом, выбросив с саней доху, пимы, сидорок с харчами, веревки, сразу же начал грузить. Ванюшка кинулся было подсоблять, понес напару с отцом жердину, но тут же споткнулся о пенек, утаенный снегом, завалился в cyгpoб и долго барахтался, прежде чем встал на ноги. Отец зло махнул на него рукой, болезненно искривив потоньчавший, засиневший рот, и уже наваливал жердье один, с тяжким сопением занося сперва комель, потом вершину, при этом его нет-нет да брала суетливая тряска, и даже не потому, что могли прижучить с казенным жердьем, а раздражаясь от Ванюшкиных глаз, виноватых, с собачьей пристальностью следящих за каждым его шагом. Сын прикинул, – дело нечистое с этим жердьем, и ему было стыдно, но так хотелось, чтобы стыд не выказался отцовским глазам, не обидел его, и он изо всех сил нагонял на себя беззаботный и соучастный вид. Отец, вроде услышав его мысли, проговорил неведомо кому:

– Я о прошлом годе совхозу жерди заготавливал, калымил, дак и по сю пору не расчитались. Вот и будет мой калым. Нашли Ваню-дурака…

Разводить костерок не стали, о чем горько пожалел Ванюшка, которому так хотелось, сидя на пеньке возле потрескивающего огонька, попить горячего чая из натопленного снега, прикусывая мелко наколотый сахар. В алюминиевой кружке с дымящимся чаем кружались бы листья брусники, хвоинки… Отец даже не вытащил из холщового сидорка плоскую солдатскую манерку, с такими родными Ванюшке по сенокосной страде, почерневшими вмятинами на алюминиевых боках. Вяло и скучно пожевали лепешки с салом, потом отец закрутил махорки, задымил, да на том и тронулись в обратный путь.

Молча и отчужденно ехали березняком, примостившись на возу. И хотя едва перевалило за полдень, торопливый, негаданый сумрак прямо на глазах придымил лес; угасли на посеревшем снегу тепло-голубые тени, отыграла свекрающая чещуя; пепельная туча, накатываясь от деревни, заволокла небо над лесом, над степью, а вместе с тучей тут же долетел ветер, стряхивая с берез снежный прах; и сразу же похоло­дало.

Видно, обманчивая вышла оттепель, и права была мать ох, как права! – толкуя утром: дескать, месяц-мо­лодик пока не народился, и может так завъю­жить, что и носа из избы не высунешь. Опять радио надуло, насвистело про тихую погоду. В таких случаях, когда погода круто ме­няется, когда метель прихватывает ездоков в пути, мужики невесело шутят: мол, ну, паря, сознавай­ся, кто нынче согрешил? И уж непременно найдется согрешивший перед дорогой, хотя, может, и не выкажется, но про себя-то будет переживать, маяться виной.

В степи, как только выбрались из березняка, отца с Ванюшкой прихватила злая метель; тугой ветер нес, закручивал воронками вздыбленный снег, и столбы снежной пыли, раскачиваясь и приплясывая, летели прямо на сани, отчего Ванюшка весь съеживался под дохой, и ему невольно приходили на память домоги* бабушки Ромашихи, соседской ста­рухи, будто в снежных и пыльных вихрях крутятся-вертятся лихие волхвитки**, насылая на ездоков свирепую пургу, сбивая с верной дороги. (*Домоги – сказки. ** Волхвитки – колдуньи.)

«Они-то, зленные колдовки, и тепло, поди, украли, – сердито прикинул Ванюшка, через тугой при­щур взглядываясь в снежную круговерть, пытаясь вы­смотреть в ее мутной глуби крючконосую, беззубую ста­руху с лохматыми бровями, из-под которых бы зло и насмешливо светились зеленоватым огнем одичалые глаза; что-то похожее на согнутую каргу, метущую над степью седыми космами и широким, темным по­долом юбки, ему померещилось и погасло. – Вот эта, поди, и черные тучи в один гурт согнала, и солнышко спрятала, и снег наворожи­ла, и всё недоброе, что вышло у них с отцом, – тоже злые грезы ехидной волхвитки, но раньше карга пряталась, – может, кралась по степи и по лесу за их санями, – а теперь выказалась во всей своей не знающей уёма, бесовской силе.

Мало верил Ванюшка домогам бабушки Ромашихи, хотя, бывало, слушал вечера напролет; но теперь вот помянул их, дал волю покорному, испуганному воображению, и вдруг увидел бесплотную, насквозь проглядную горбатую старуху, что вилась и припля­сывала среди снежных вихрей. Ванюшке стало жутко и от воображенной старухи, и от того, что Божий свет померк, – в трех шагах от проселка уже ничего не было видно, – и Гнедуха шла тяжелым, скребущим шагом, словно против напористого течения, несущего встречь потоки колючего снега; но страх лежал в Ванюшкиной душе с обреченным покоем, не томил, и парнишка еще нарочно высовывал лицо из козьей дохи, подстав­ляя щеки палящим нахлестам морозного ветра, – это, вроде, утешало душу, виноватую, требую­щую себе облегчающего наказания. Конечно, он тут же прятал в доху обожженное ветром лицо, но через какое-то время опять высовывался. Ветер вы­шибал слезы, и вместе с ними приходило странное успокоение, – печально опустошающее душу. Обида на отца – когда тот всяко обзывал и срамил его, – теперь угасла, притих и стыд за себя, за отца – это когда они грузили казен­ные жерди; все прошло, выдулось метельным ветром, выморо­зилось стужей, и опять, как и прежде, было жалко отца… жалко до слез.

Отец сидел в передке саней, принимая весь ветер на себя, а Ванюшка, хоть и выглядывал из дохи, все же был заслонен отцовской спиной, да и не было у отца такой теплой дохи, как у Ванюшки, и его насквозь просвистывало в старом, вышорканном полушубке, отчего он сидел весь съежившись, точно старый, одинокий воробей на жердевом заплоте. Ванюшке стало совестно лежать без движения в своей глухой козьей дохе, хотелось подбодрить батяню веселым, по-свойски теплым словцом, дать почуять тому, что он не один, а вдвоем они не пропадут, и, Бог даст, все будет ладно но... Ванюшка молчал, не набравшись духу заговорить с отцом, да сквозь вой пурги тот бы и не услышал, либо не разобрал, что там бормочет сын, и лишь встревожился: не замерз ли парнишка?.. Поэтому Ванюшка полулежал огрузлым кулем, мучался, корил себя поносными словами за то, что уродился таким непутным.

Гнедуха шла боком, угиная морду от палящего, колючего вет­ра, шла, вся натужившись и даже нет-нет приседая на задние ноги, со всей моченьки, даже жилы вздувались на крупе, упираясь ногами, когда сани тонули в тя­желом заносе, бороздили и вспахивал его. Отец спрыгнул с воза, пошел рядом с кобылой, заслонив лицо плечом и рукой в шерстяной варьге, поверх кото­рой была натянута брезентовая верхонка. Трудно было понять, далеко или близко деревня, – снежная мгла застилала белый свет, и, хотя пора бы, все никак не просматривалась степная береза-бобылка, отчего отец, выхаркнув лютую матюжку, отчаянно смекнул, что давно уже сбился с дороги, занесенной снегом и гладко зализанной ветром. Отец долго озирался, через мучительный прищур оглядывая метельную степь, гадая в какой стороне жилуха, и, ничего не высмотрев, тронулся наобум лазаря, прямо по целику, положась на авось и Гнедуху, – может, учует жилье.

А вьюга не думала стихать, но с каждым звеняще-тугим порывом росла и росла; а дико свистя­щий, воющий хоровод все крепче и туже, с ликующим злом сжимал заблудивших, одиноких людей... Но… вдруг, похоже, милостью Божией, прямо перед санями выросли прясла сельской поскотины…

Х

...Так вот, когда Иван наставлял свою дочь на ум, от тихого назидания переходя на ор, то после, когда было стыдно за слепое раздражение, поминалось ему свое детство, поминался и февральский день, лишь по великой милости не ставший последним для отца и сына. Вначале день мерк в обиде на отца, как в тогдашней метельной мгле, словно отец был повинен в том, что и оттепель вышла обманчивой, и страху натерпелся по самое горло, и добела при­хватило морозом щеки, – мать едва оттерла, и весь месяц мазала гусиным салом, пока не сошли коросты. Обидно было... Но тут же обида рассеивалась, словно нежеланные тучи от ветра-верховика, – нет, все же были и ласковая сретенская оттепель, и степь-белорыбица, сверкающая на солн­це мелкой чешуей; были печально-уютная, хрипловатая старина отца про ямщика, умирающего в степи, и Гнедуха, бегущая нехлесткой рысцой в лад песне; кружились березы, нежно задымленные сизоватым, узорчатым инеем, и был он, парнишка, оторопевший от сверкающего степного про­стора, от певучей тиши березового перелеска, и было ему жалко отца и всех на белом свете.

Но когда шли Ивановы наставления дочери, о своем детстве он, вроде, ни сном, ни духом не ведал, словно и не случилось в его жизни детства.

Наставления, поучения разгорались вечером, когда вся семья собиралась за ужином, когда Оксана, хмурая, приходила из школы и с порога винилась: мол, посеяла варежки – уже третьи с начала осени!.. а деньги – целый рубль!.. – вы­данные на тетради и карандаши, выманили под­ружки и купили дороженных конфет «Ласточка». Даже не выманили, а она сама, богачка, одарила всех шоколадными «Ласточками».

И так изо дня в день: Оксана что-то теряла, забывала от врожденной, сонной и протяжной задумчивости или, наоборот, от неуемной, захлебистой говорливости. Не столь было жалко Ива­ну рубля, – не было денег и это не день­ги, – сколь жалко дочь, и даже страш­новато за нее: а вдруг такой простушкой вырастет, и любой встречный-поперечный, кому не лень, будет ее на каждом шагу обманывать?.. А девушкой станет, тогда как?.. Ловка­чей пруд пруди, мигом оморочат, а потом беды не расхлебаешь. Им такую простушку заманить да вокруг пальца обвести – раз плюнуть.

Чужие грехи пред очами, свои за плечами?.. Нет, Ивану с общигающим душу стыдом поминались и свои грехи; мало того, было мучительно стыдно от неуверенности, что устоял бы и впредь пред соблазном, коль такой подвернулся бы. Помянулись забы­тые девчушки, вылетевшие из-под мами­ного крыла на веселый, лихой простор, да впопыхах, вгорячах тут же угодившие в проворные, хваткие руки. Сколько их, непутевых, надломилось неж­ными ветками, чтобы уж больше не выправиться, не нарядиться майским листом... Рассуждения Ивановы, ис­ходящие из грешного темнознания, заскользили вниз, в бу­дущую непутную жизнь дочери, словно под угор, размытый холодными осенними дождями.

Он не мог постигнуть вялой, растерянной сутью, чему Оксану учить: если добру и простодушию, – промается весь свой девий и бабий век, обманывать будут, насме­хаться?.. Но не хотелось подучать и нелюби к людям, как и жи­тейской ловкости, – противилась суть. От такой растерянности набухало в душе против дочери раздражение, круто замешанной на жалости, тоске и тягостном ощущении жизненной неуютности и непрочности.

Продолжение здесь Начало здесь

Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий

Книги автора здесь и здесь

Другие рассказы автора здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь, и здесь и здесь