Найти в Дзене
Экономим вместе

Тайна молодой гадалки из табора: Почему ее ритуалы забирают жизни? - 2

Глаза, когда-то яркие и живые, потухли, смотрели отстранённо и устало. Дар, эта чужая сила, жившая в ней, не только брала жизни её детей — он медленно высасывал из неё саму жизнь, её красоту, её свет. Она становилась тенью себя прежней, сосудом для чего-то древнего и ненасытного. А потом случилось то, что окончательно подкосило её веру. Данила изменил. Не с какой-то чужой, а с её подругой, Маришкой, с которой они вместе выросли, делились секретами, гадали на суженых. Маришка всегда была яркой, смелой, немного ветреной. У неё тоже был дар, но другой, более лёгкий — она умела привораживать. Делала это за деньги для скучающих жён или влюблённых девиц. Илиана знала об этом, но никогда не думала, что та обратит своё искусство против неё. Она заметила перемены в Даниле. Он стал отстранённым, часто задумчивым, взгляд его ускользал. Потом стали пропадать мелкие деньги, которые она откладывала с платных гаданий на чёрный день. Потом он стал задерживаться, находя самые нелепые отговорки. А однаж

Глаза, когда-то яркие и живые, потухли, смотрели отстранённо и устало. Дар, эта чужая сила, жившая в ней, не только брала жизни её детей — он медленно высасывал из неё саму жизнь, её красоту, её свет. Она становилась тенью себя прежней, сосудом для чего-то древнего и ненасытного.

А потом случилось то, что окончательно подкосило её веру. Данила изменил. Не с какой-то чужой, а с её подругой, Маришкой, с которой они вместе выросли, делились секретами, гадали на суженых. Маришка всегда была яркой, смелой, немного ветреной. У неё тоже был дар, но другой, более лёгкий — она умела привораживать. Делала это за деньги для скучающих жён или влюблённых девиц. Илиана знала об этом, но никогда не думала, что та обратит своё искусство против неё.

Она заметила перемены в Даниле. Он стал отстранённым, часто задумчивым, взгляд его ускользал. Потом стали пропадать мелкие деньги, которые она откладывала с платных гаданий на чёрный день. Потом он стал задерживаться, находя самые нелепые отговорки. А однажды она почувствовала запах на его одежде — не тот, знакомый, смесь пота, кожи и травы, а сладковатый, приторный, знакомый запах духов Маришки, которые та заказывала из города.

Сердце её упало, но она молчала, боясь услышать подтверждение. Пока не застала их вместе. Не в постели, нет. Они стояли за сараем, близко-близко. Данила смотрел на Маришку тем взглядом, которым когда-то смотрел только на Илиану — восхищённо, пленённо, слепо. А Маришка, поймав взгляд подруги, не отпрянула, а лишь улыбнулась — тонкой, ядовитой, победной улыбкой. В её глазах светилось не столько желание, сколько злорадство и удовлетворение от власти.

Илиана не устроила сцены. Она развернулась и ушла, чувствуя, как внутри всё превращается в лёд. Данила вернулся поздно, с виноватым, но каким-то отрешённым видом. Он пытался что-то говорить, запинался.

— Я не понимаю, как это вышло, Иля, — бормотал он, не глядя ей в глаза. — Словно туман в голове. Вижу её — и всё, ничего не соображаю. Как будто меня дергают за ниточки.

Она знала, что это правда. Видела следы чужого воздействия в его помутневшей ауре. Это был приворот, сильный и грязный. Но знание этого не делало боль меньше. Предательство было фактом. Её мир, и так уже шаткий, рухнул окончательно.

Данила не вернулся к Маришке той же ночью. Но он и не вернулся к Илиане. Он словно выпал из реальности. А потом начал пить. Сначала понемногу, по вечерам, потом всё чаще и больше. Деньги, которые он изредка зарабатывал с гипсом на ноге, уходили на самогон. Он приходил поздно, шатаясь, и либо молча падал на лавку, либо начинал буйствовать — не против неё, а против судьбы, против бедности, против этого непонятного дара, который всё испортил. Он кричал, что она стала чужой, что в доме холодно и пусто, что от неё пахнет смертью и травами. Его слова впивались в неё, как ножи, потому что в них была горькая правда.

Она пыталась бороться. Уговаривала, плакала, даже грозила уйти. Но он, протрезвев, смотрел на неё пустыми глазами и снова тянулся к бутылке. Жизнь превратилась в ад. Бедность, отчаяние, одиночество в собственном доме и постоянный, изматывающий страх перед необходимостью использовать дар, который всё разрушил.

И тогда, в минуту самого чёрного отчаяния, когда Данила, напившись, проспал весь день, а к ней пришла очередная просительница и она, содрогаясь от ужаса, вновь вынуждена была отказать, родилась новая, страшная мысль. Если Маришка смогла приворожить, то и она сможет. У неё дар сильнее. Грязнее, опаснее, но сильнее. Она не знала точно, как это делается, но сила внутри неё отозвалась на это решение тёмным, готовым к действию гулом.

Она не стала искать сложных рецептов. Взяла его заношенную рубаху, ту, что пахла им, а не чужими духами. Зашила внутрь под подмышку несколько своих волос, три зернышка мака и щепотку земли с порога их дома. Шила в полной тишине, сосредоточив всю свою боль, всю тоску, всю оставшуюся нерастраченную любовь в каждый стежок. Потом положила эту рубаху ему под подушку, на то место, где когда-то лежала её голова. Ритуал был интуитивным, почти детским, но в него была вложена вся мощь её отчаявшейся души.

Эффект был не мгновенным, но явным. Через пару дней Данила как будто начал просыпаться от долгого сна. Он стал меньше пить, чаще бывать дома. Его взгляд, блуждавший и пустой, начал иногда останавливаться на ней, в нём проскальзывало что-то знакомое, растерянное. Он перестал кричать. Однажды вечером, когда она ставила на стол миску с пустыми щами, он вдруг тихо сказал:

— Прости меня, Иля. Я не знаю, что на меня нашло.

Он не помнил подробностей измены, помнил лишь смутный, неприятный туман. Но связь с Маришкой, эту наведённую нить, он чувствовал и разорвал с облегчением. Он вернулся. Вернулся в дом, к ней, к их немудрёному быту. Он снова стал носить воду, колоть дрова, пытаться искать работу.

Но он не перестал пить. Это осталось. Выпивка стала не способом бегства от неё, а способом заглушить что-то другое — чувство вины, которое он не мог до конца осознать, гнетущую атмосферу в доме, собственную неспособность защитить её и дать ей счастливую жизнь. Он пил теперь тихо, уныло, сидя на завалинке и глядя в пустоту. Возвращение мужа не принесло радости. Оно принесло тяжёлое, горькое перемирие. Они были вместе, но между ними лежала пропасть из боли, измены, смерти нерождённого ребёнка и этого вечного, всепроникающего страха перед даром, который висел над ними дамокловым мечом.

Илиана смотрела на него, сидящего с поникшей головой, и понимала, что её приворот сработал лишь наполовину. Он вернул тело, но не вернул душу. Не вернул свет в его глаза, ту самую бесшабашную улыбку, что пленила её на свадьбе. Она выиграла битву против чужого колдовства, но проиграла войну. Проклятие продолжалось. И у неё больше не оставалось сил.

***

Жизнь продолжала катиться по накатанной, ухабистой колее, и Илиана стала ощущать себя не живым существом, а лишь частью этого нескончаемого механизма — механизма выживания. Каждый день был похож на предыдущий, отмеренный не часами, а бесконечной чередой обязанностей, каждая из которых высасывала из неё остатки сил.

Подъём был всегда в пять утра, ещё до рассвета, когда мир был погружён в сырую, серую прохладу. Звон будильника резал сон, короткий и беспокойный. Она вставала с холодной постели, где Данила лежал, повернувшись к стене, и тихо, чтобы не разбудить его, начинала свой день. Первый шаг — к печи. Разжечь огонь из щепок и бересты, поставить чугунок с водой. Пока вода грелась, она накидывала старый, выцветший халат и выходила во двор.

Утро встречало её тишиной и запахами влажной земли, навоза и полыни. Хрюшка, Марфа, уже бурчала и тыкалась мордой в щели загона. Илиана брала тяжёлое ведро с пищевыми отходами, смешанными с отрубями, и, напрягая спину, выливала в корыто. Потом — куры. Открыть скрипучую дверцу курятника, рассыпать горсть сухого зерна из заплесневелого мешка, налить свежей воды в поилку, выточенную из старого пня. Потом — коза Машка. Та уже стояла, переминаясь с ноги на ногу. Илиана подставляла подойник, усаживалась на низкую табуретку, упиралась лбом в тёплый бок животного и начинала ритмично доить. Тёплые струйки били по жестяному дну, наполняя воздух сладковатым запахом парного молока. Эта часть работы была почти медитативной, но спина от неё ныла невыносимо.

Вернувшись в дом, она процеживала молоко, ставила простоквашу, если молока было больше обычного. Потом начинала готовить завтрак. Чаще всего это была яичница из двух-трёх яиц, которые собирала по утрам, или просто кусок чёрствого хлеба, размоченный в горячем молоке. Чай заваривала из собранных летом трав — душицы, зверобоя, мяты. Пахло это скудно, но по-домашнему.

Данила вставал позже, мрачный, с тяжёлой головой. Он молча ел, избегая её взгляда, а потом уходил — либо на подённую работу, если таковая находилась, либо, всё чаще, просто бродить по окрестностям, возвращаясь с пустыми руками и запахом самогона. Работа на огороде теперь почти полностью легла на её плечи.

Огород появился у них не сразу. Раньше Данила пытался заниматься перепродажей — покупал оптом овощи у соседей-фермеров подешевле и перепродавал на рынке в райцентре подороже. Но дело не пошло: то недобор, то перебор, то конкуренты сильнее, то транспорт подводил. В конце концов, они решили, что надёжнее выращивать своё, пусть и мало, но своё. Участок земли им выделили на краю табора, не самый плодородный, заросший бурьяном и камнями. Первый год они вдвоём, с пылом и надеждой, расчищали его: выкорчёвывали кусты, выносили камни, вскапывали тяжёлую, глинистую землю. Тогда ещё всё было иначе. Тогда Данила снимал рубаху, и мышцы играли на его спине под солнцем, а она, смеясь, носила ему воду и вытирала пот со лба. Тогда они мечтали, что этот клочок земли станет их началом, их опорой.

Теперь огород был её крестом. После завтрака и утренних хлопот она брала тяжёлую мотыгу, корзину и шла туда. Работа начиналась с прополки. Она часами стояла в неудобной позе, согнувшись в три погибели, выдёргивая сорняки с цепкими корнями. Пальцы быстро покрывались землёй и мозолями, спина гудела тупой, навязчивой болью. Потом — полив, если не было дождя. Носить воду из колонки, что стояла в двухстах метрах, вёдрами. Десять, пятнадцать, двадцать раз сходить туда и обратно. Вёдра оттягивали руки, спина гнулась ещё больше. Потом — окучивание картофеля, подвязка помидоров, борьба с колорадскими жуками, которых она собирала в банку с керосином.

Иногда, в самые тяжкие дни, когда солнце палило немилосердно, а от усталости темнело в глазах, она садилась на землю прямо между грядками, закрывала лицо руками и тихо плакала. Слёзы капали на сухую, потрескавшуюся землю, в которую она вложила столько сил. Земля не отвечала. Она лишь требовала ещё и ещё.

После обеда, который чаще всего состоял из того, что удалось собрать в огороде — огурца, горсти ягод, луковицы с хлебом, — начиналась вторая часть работы: переборка и подготовка к продаже. Если урожай был, его нужно было сохранить и выгодно продать. Она аккуратно выкапывала картофель, сортировала его на крупный (на продажу), средний (себе) и мелкий (скотине). То же самое с морковью, свеклой, луком. Всё нужно было очистить от земли, обрезать ботву, разложить по ящикам и корзинам. Потом — мытьё. Она таскала ту же воду из колонки, мыла каждый овощ в большом тазу, стараясь, чтобы они выглядели презентабельно. Потом — фасовка по сеткам или связкам. Эта работа была монотонной, убийственно скучной и отнимала последние силы. Руки от воды становились красными, шершавыми, кожа на пальцах трескалась.

Вечером, когда смеркалось, возвращался Данила. Часто — пьяный. Он молча садился за стол, ел то, что она приготовила, не хвалил и не ругал. Иногда, в редкие моменты трезвости, он смотрел на её перепачканные землёй руки, на её сгорбленную спину, и в его глазах мелькало что-то похожее на боль или стыд. Но он ничего не говорил. Не предлагал помочь. Он как будто выгорел изнутри, и её приворот вернул лишь оболочку, пустую оболочку человека, который когда-то был её любимым мужем.

Однажды, в один из таких вечеров, когда она, стирая бельё в корыте, чувствовала, что каждое движение даётся через невероятное усилие, он вдруг произнёс, глядя в пустоту:

— Ты знаешь, я сегодня видел, как старик Борис телегу новую купил. Крашеную. Лошадь сытая.

Она промолчала, продолжая тереть хозяйственным мылом простыню.

— А мы тут в земле копошимся, — продолжал он, и в его голосе зазвучала горькая насмешка. — Картошку продаём, как последние нищие. И всё из-за чего? Из-за этого твоего...

Он не договорил, но она знала, что он хотел сказать. «Из-за твоего проклятого дара». Он считал, что если бы не эта «дьявольщина», как он теперь мысленно называл её способности, они бы жили иначе. Может, уехали бы в город, может, занялись бы настоящим бизнесом. А не мыкались здесь, в страхе и бедности.

Она не стала оправдываться. Что она могла сказать? Что дар — это не её выбор? Что он принёс им хоть какие-то деньги, когда удавалось взять плату за гадание? Что отказ от помощи принёс ему сломанную ногу, а ей — невыносимую зубную боль? Он не хотел этого слышать. Ему нужен был виноватый. И этим виноватым стала она.

После ужина, который опять состоял из варёной картошки с солёным огурцом, она вышла во двор, чтобы скинуть воду после стирки. Ночь была тихой, звёздной. Издалека доносились звуки музыки — у кого-то в таборе было празднество, свадьба или просто гулянье. Она прислонилась к холодной стене сарая и смотрела в темноту. Её тело ныло каждой мышцей, каждой костью. Руки дрожали от усталости. А в душе была такая пустота и такая тоска, что казалось, ещё немного — и она рассыплется, как трухлявое полено.

Она вспомнила свою свадьбу. Тот вкус сладкой пахлавы, тот звон монет на платье, тот восторг в глазах Данилы. А потом посмотрела на свой дом — покосившееся строение с прогнившей крышей, на свой огород, который был скорее каторгой, чем надеждой, на свои грубые, потрескавшиеся руки. И на мужа, который сидел сейчас внутри, уставившись в стену, и медленно, но верно уничтожал себя самогонкой.

Дар, эта сила, живущая в ней, не только отнимала жизни и здоровье. Он отнимал у неё саму жизнь — право на простую человеческую радость, на лёгкость, на красоту, на любовь. Он превращал каждый её день в борьбу, а каждую ночь — в ожидание нового удара. И выхода не было. Ни вперед, ни назад. Только это бесконечное, изматывающее настоящее, где каждое утро начиналось с тяжёлого ведра в руках и заканчивалось тихими слезами в темноте. Она чувствовала, что сходит с ума. Или уже сошла, и эта каторжная жизнь и есть её сумасшествие.

***

В самые тёмные ночи, когда Данила храпел пьяным сном, а по стене ползла тень от горевшей на улице лампы, Илиана лежала без сна. И её мысли, вопреки воле, уносились назад, в те дни, когда мир был окрашен не в серые, а в яркие, сочные цвета, а будущее казалось бесконечной дорогой, усыпанной цветами.

Она была помоложе. Не просто моложе — юной, семнадцатилетней, с именем, которое перешёптывали парни со вздохом: Илиана, дочь Мирчи. И не просто дочь, а первая красавица во всём таборе. Её красота была не томной и нежной, а живой, бурлящей, как горный поток. Главной её гордостью были волосы. Не просто длинные, а доходящие почти до колен, густые, вьющиеся тяжёлыми, упругими волнами цвета воронова крыла, отливающими синевой на солнце. Когда она распускала их, чтобы расчесать перед сном, они казались отдельным существом, тёмным водопадом, живым и шелковистым. Она любила заплетать их в одну толстую косу, украшенную лентами и мелкими монетками, которая звенела при ходьбе, или отпускать по плечам, и тогда они обрамляли её лицо, словно драгоценную икону.

Лицо... Оно было с правильными, чёткими чертами: тёмными дугами бровей над огромными, как спелые сливы, карими глазами, с длинными ресницами, прямым носом и упрямым, но мягким ртом, который легко расплывался в заразительном смехе. Кожа была смуглой, золотистой, будто впитавшей в себя само солнце. Она двигалась легко, грациозно, будто не шла, а танцевала даже выполняя простую работу. На неё заглядывались не только цыганские парни, но и местные деревенские, за что получали суровый отпор от её братьев.

С Данилой она познакомилась на празднике урожая, который устроили несколько оседлых таборов. Он был из соседнего поселения, приехал с дядей, который торговал лошадьми. Илиана заметила его сразу — он был выше многих, плечист, с открытым, смелым лицом и глазами, в которых светилась какая-то внутренняя весёлая искра. Но больше всего её поразило, как он танцевал. Это была не просто техника, а какое-то стихийное проявление души — страстное, мощное, завораживающее. Он танцевал так, будто в каждом движении выплёскивал всю свою молодую, кипящую силу.

Он подошёл к ней позже, когда она стояла в стороне, попивая кислый вишнёвый компот. Подошёл не робко, а уверенно, с улыбкой.

— Танцуешь? — спросил он просто.

— Когда есть с кем, — парировала она, чувствуя, как кровь приливает к щекам.

Он протянул руку. И они пошли в круг. И тогда случилось чудо — их движения слились воедино, будто они танцевали вместе всю жизнь. Он вел её уверенно, но не грубо, чувствуя каждый её шаг, а она откликалась, как струна на прикосновение смычка. Вокруг затихали, смотрели, улыбались. В его глазах она видела не просто восхищение красотой, а интерес, вызов, признание в ней равной. А в её душе что-то щёлкнуло и встало на своё место.

После той ночи он стал приезжать всё чаще. Сначала под предлогом, потом просто так. Они гуляли по окрестным полям, разговаривали обо всём на свете. Он рассказывал о своих мечтах — не о богатстве, а о крепком доме, о своей лошади, о том, чтобы его семья ни в чём не нуждалась. Он был не из богатых, трудился с утра до ночи, но в нём была какая-то непоколебимая, здоровая уверенность. И она ему верила.

Они мечтали о детях. Это были не абстрактные мечты, а очень конкретные. Он хотел сына, чтобы научить его седлать коня и чинить телегу. Она — дочку, чтобы плести ей такие же косы, как у себя, и учить старинным песням. Они даже придумали имена: для мальчика — Лукьян, в честь его деда, для девочки — Рада, что значит «радость». Они смеялись, споря, кто будет первым, и в этих спорах было столько нежности и надежды, что сердце разрывалось от счастья.

Её дар тогда ещё спал, лишь изредка давая о себе знать лёгкими, необъяснимыми предчувствиями, которые она списывала на интуицию. Она была просто Илианой — красивой, влюблённой девушкой с роскошными волосами и бездной планов на будущее.

Всё изменилось после свадьбы. Не сразу, а постепенно, как будто брак стал ключом, отпирающим какую-то древнюю, запечатанную дверь внутри неё. Первые видения пришли в кошмарах. Потом она нечаянно дотронулась до руки больной соседки и ясно почувствовала, где и как та ноет. Потом начала видеть ауры. Красота, та физическая, земная красота, которая была её неотъемлемой частью, начала таять, как весенний снег под палящим солнцем.

Первыми сдались волосы. После того тяжёлого обряда с Радой и потери первого ребёнка, она стала замечать на расчёске целые клоки тех самых густых, сине-чёрных волос. Они вылезали пучками, оставаясь на подушке, на одежде, в воде, когда она мыла голову. Она пыталась укреплять их отварами крапивы и лопуха, втирала в кожу головы репейное масло — всё было тщетно. Дар, эта чужая сила, питалась её жизненной энергией, а волосы, как барометр, были первыми, кто на это среагировал. Через полгода от былой роскоши осталась лишь бледная тень: редкие, безжизненные пряди, через которые откровенно просвечивала кожа головы. Однажды, глядя в зеркало на свои поредевшие, тусклые волосы, она взяла ножницы и, рыдая, обрезала их почти под корень. Теперь её голову всегда покрывала косынка — сначала шёлковая, нарядная, потом ситцевая, повседневная, потом простая, выцветшая от многочисленных стирок. Косынка стала её второй кожей, символом утраты, щитом, скрывающим свидетельство проклятия.

Вслед за волосами потускнела кожа, стала нездоровой, землистой. Пропал румянец, взгляд, когда-то живой и блестящий, стал уставшим и потухшим. Фигура, некогда гибкая и соблазнительная, потеряла чёткость, расплылась от постоянного стресса, плохого питания и какой-то внутренней одутловатости. Она перестала узнавать себя в отражении. Та девушка с волосами до колен и смехом, как звон колокольчика, казалось, умерла, а вместо неё осталась эта измождённая, вечно усталая женщина с испуганными глазами, замотанная в старую косынку.

Данила в первые месяцы после открытия дара пытался поддерживать, говорил, что она всё так же красива для него. Но в его глазах, когда он думал, что она не видит, читалась растерянность и грусть. А потом, после измены и пьянства, он и вовсе перестал смотреть. Она стала для него частью обстановки, такой же, как покосившийся дом или надоевший огород. Иногда, в редкие моменты просветления, он мог пробормотать: «Что с тобой стало, Иля...» — и в этом вопросе звучал не столько упрёк, сколько недоумение перед неумолимостью перемен.

И вот она лежала теперь, ощущая под грубой косынкой щетину отрастающих, но всё таких же редких волос, и вспоминала ту девушку с тяжёлой косой. Та девушка, казалось, смотрела на неё из прошлого с укором и жалостью. «Как ты дошла до такой жизни?» — словно спрашивали те тёмные, полные жизни глаза. А у нынешней Илианы не было ответа. Был только тяжкий груз каждого нового дня, страх перед очередной просьбой о помощи, горечь от взгляда мужа и леденящая душу пустота на месте того светлого будущего, о котором они когда-то мечтали так уверенно и радостно, держась за руки на краю цыганского табора, под бесконечно синим, полным надежд небом.

Продолжение здесь:

Нравится рассказ? Тогда можете поблагодарить автора ДОНАТОМ! Для этого нажмите на черный баннер ниже:

Экономим вместе | Дзен

Первая часть, для тех, кто пропустил, здесь:

Читайте и другие наши рассказы:

Пожалуйста, оставьте хотя бы пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!

Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)