Мир мой был размером с двадцать квадратных метров, пахнущий затхлостью, старою штукатуркой и дешевым лаком для волос, что я приносила с работы. Комната в общаге, доставшаяся мне от тетки-вахтерши, была моей крепостью и моей клеткой. Зимой здесь было особенно тоскливо: батареи едва теплились, в углах росла слякотная изморозь, а обои, когда-то кем-то наклеенные с наивной надеждой на уют, давно отстали от стен и шелестели при каждом сквозняке, как осенняя листва. Я заклеивала щели в рамах старыми газетами, спала под двумя одеялами, а утром, прежде чем одеться, долго держала натресканную фарфоровую кружку в ладонях, согреваясь ее скудным жаром от чая. Работала я парикмахером в небольшом салоне «У Людмилы» на окраине. Людмила — хозяйка, женщина с неизменной сигарой в уголке рта и взглядом, выжигающим любую попытку сачкануть. Зарплата была мизерной, но я цеплялась за это место. Оно давало мне возможность, отказывая себе в тысяче мелочей, откладывать по копейке, по рублю в жестяную коробку из-под леденцов. Не на новое пальто, не на теплые сапоги, даже не на хорошие обои, чтобы заклеить эти унылые, отсыревшие стены. Эти деньги были священными. Их я копила на подарки.
Для меня Новый год начинался не тридцать первого декабря, и даже не с первым запахом мандаринов. Он начинался в тот день, когда я, после долгого подсчета, шла на оптовый рынок за коробками конфет, яркими конструкторами, куклами в блестящих платьях, альбомами для рисования и карандашами. Это был ритуал, наполнявший теплом холодную комнату. И второй, не менее важный ритуал — разговор с Людмилой за неделю до праздников.
— Людмила Петровна, мне нужно взять отпуск за свой счет. С двадцать пятого по тридцать первое.
Она закатывала глаза так, будто я просила отпустить меня в экспедицию на Марс.
— Опять? Каждый год одно и то же! У нас, между прочим, горячая пора! Все барышни на корпоративы собрались, стричься-краситься! У Анжелы маникюр разгружен на две недели вперед, а ты — в свой детский дом! Не работа, а благотворительность какая-то!
Я молчала, глядя в пол, выстланный потертым линолеумом. Спорить было бесполезно.
— Да ты посмотри на себя! — продолжала она, выпуская струйку едкого дыма. — В той же куртке третий год ходишь, сапоги просят каши. Сама живешь, как церковная мышь, а им, беспризорным, подарки таскаешь. Неблагодарное это дело. Они тебя и не запомнят.
— Мне не нужно, чтобы запоминали, — тихо говорила я, но Людмила уже махала рукой, уступая моему упрямству, которое раздражало ее не меньше, чем моя «бесполезная» доброта.
— Ладно, ладно. Бери. Только предупреждаю: если постоянная клиентка из-за тебя уйдет — ищи себе новое место у Деда Мороза в помощницах.
Клиенты злились. И их можно было понять. Накопить на праздник, выбрать время, мечтать о новой стрижке или цвете — а тут я, с вечно виноватым видом, сообщала, что записаться не могу. Уезжаю. Надолго.
— Как это не можете? А я на корпоратив! Мне обязательно нужно быть самой красивой!
— Простите, я буду недоступна. Может, другой мастер?
— Да вы что! Я только к вам! Я вам доверяю! Ну что это за работа такая, в самый пик бросать салон?
Иногда в их глазах, помимо раздражения, мелькало что-то вроде презрительного недоумения. Словно они не могли понять логики: сидеть в холоде, экономить на всем, чтобы купить подарки чужим, брошенным детям. Для них это была абстракция, сентиментальная глупость. Для меня — единственный смысл, который согревал сильнее любой батареи.
Я помогала по-разному. Один год — на кухне в большом детском доме «Надежда». Помню огромные, в рост человека, казаны, из которых валил пар. Повариха, Валентина Игнатьевна, женщина с руками, иссеченными ожогами и морщинами, командовала мной, как сержант рекрутом.
— Не гляди в пустоту, девочка! Картошку чистить давай, мешок! Чтобы глазков не было! И селедку разделывай — на «шубу» пойдет. Детки любят.
Руки затекали, спина ныла, в глазах стояла резь от лука, но я видела, как из груды овощей рождается праздничный стол. И ради этого стоило терпеть усталость и строгий взгляд Валентины Игнатьевны.
В другой год меня поставили на «фронт работ» по украшению. Мы с другими такими же добровольцами, тащили с чердака пыльные гирлянды, надували сотни синих и красных шаров, вырезали из фольги и ватманов снежинки. Я забиралась на шаткие стремянки, чтобы приклеить к потолку звезду, драпировала тканью потертые сцены в актовых залах. Помню тихую девочку-подростка, Лену, которая помогала мне. Она делала все молча, с сосредоточенным лицом. И только когда я, расправляя складки синего тюля, сказала: «Как же здесь красиво будет, прямо как в сказке», она вдруг тихо ответила, не глядя на меня:
— Сказки не бывает.
Ее слова повисли в морозном воздухе зала, но я еще сильнее принялась украшать, будто пытаясь доказать ей обратное, хоть на одну ночь.
Но в этом году все было иначе. Директор детского дома «Солнышко», куда я обычно привозила подарки, пожилая, усталая женщина с добрыми глазами, позвонила мне сама.
— Аня, дорогая, у меня к тебе необычная просьба. Наша Снегурочка, воспитательница Марина, сломала ногу. Лежит в гипсе. Дети репетировали, ждали… Может, ты подменишь? Ты же у нас душевная, дети к тебе тянутся.
Я оторопела. Стоять на сцене? Говорить, петь, вести праздник? Я, которая в жизни боялась привлечь к себе внимание, которая терялась, когда на меня смотрело больше двух человек? Мой мир был миром тихих разговоров у парикмахерского кресла, миром теней в углу кухни или на стремянке с гирляндой в руке. Но не миром сцены и детских глаз, жаждущих чуда.
— Я… я не смогу. Я не умею. Я растеряюсь.
— Ничего, текст простой. Дед Мороз у нас есть, старый сторож дядя Коля, он отлично бороду носит. А ты просто будь собой. Будь доброй. Для них это и есть Снегурочка. Помоги, Анечка, выручи. Дети так ждут.
И я не смогла отказать. Не детям. И не той девчонке внутри себя, которая, может быть, в самый последний раз в жизни, тоже хотела примерить на себя серебристо-голубой наряд и поверить, хоть на час, что сказка — возможна.
***
Мороз на этой неделе был предательским. Днем солнце, слепящее и беспощадное, растопляло снег на крышах, превращая его в тяжелые капли, стекавшие с сосулек, будто слезы. Асфальт становился черной, блестящей лужей. Ночью же все снова заковывало в лед – скользкий, зеркальный и коварный. Именно в такой день, за неделю до утренника, я примчалась в «Солнышко» на генеральную уборку. Все должно было блестеть к празднику.
Мы драили с другими волонтерами до блеска огромные полы в коридорах, мыли окна, оттирали годами не отмывавшиеся подоконники. Я работала с остервенением, пытаясь заглушить внутреннюю дрожь от предстоящей роли. Физический труд был спасением. Я носилась с тяжелыми тазами, взбиралась на подоконники, и вот, когда я спрыгнула после мытья очередного окна, раздался негромкий, но красноречивый звук – скрип, а затем тихий хлюп. Я посмотрела вниз. Носок моего правого сапога, протершийся до дыр за три зимы, наконец-то сдался. Он откровенно разъехался, образовав безобразную щель, из которой тут же показалась промокшая насквозь стелька. И в этот самый момент я неосторожно ступила в раскисшую, грязную кашу из снега и песка у самого порога служебного входа. Ледяная вода мгновенно хлынула внутрь.
Боль, острая и колючая, как тысячи иголок, пронзила ногу. Я вжалась в стену, пытаясь не показать виду. Но дрожь, начавшаяся от ступней, быстро поползла выше, сковывая икры, бедра, пробираясь к самой спине. Я проработала еще час, стиснув зубы, двигаясь как автомат. Ноги внутри промокших сапог онемели, стали чужими, тяжелыми глыбами льда. Каждое движение отзывалось глухой болью. Я видела, как мимо проносились дети, как другие волонтеры смеялись, но до меня все доносилось как сквозь толстое стекло. Весь мир сузился до одного назойливого, предательского холода, пожиравшего меня изнутри.
— Девонька, а ты чего это губы синие? И трясешься как осиновый лист.
Голос был хрипловатый, но твердый. Я подняла голову. Передо мной стояла Тамара Ивановна, повариха. Женщина с лицом, изрезанным глубокими морщинами, но с невероятно живыми, пронзительными глазами. Она смотрела на меня, сурово уперев руки в боки, оглядывая с ног до головы. Взгляд ее остановился на моих сапогах.
— Да что ж это такое? — не спросила, а выдохнула она с таким негодованием, будто я совершила тяжкое преступление. — И долго ты в этих дырявых калошах щеголяешь? Ну-ка, пошли за мной. Сию минуту.
— Я… я доработаю, — попыталась я возразить, но голос предательски задрожал.
— Молчать! — отрезала Тамара Ивановна и, взяв меня за локоть, потащила за собой в свою святая святых — на кухню.
Там пахло горячим борщом, свежим хлебом и вечным уютом. Она усадила меня на табурет возле горящей плиты, а сама, не говоря ни слова, куда-то скрылась в подсобке. Я сидела, беспомощно протягивая руки к теплу, чувствуя, как тело содрогается в крупной, неконтролируемой дрожи. Вернулась она с парой чистых, плотных носков и… настоящими, серыми, аккуратными валенками.
— На, переобувайся. Носки сначала вытри ноги насухо полотенцем. И живо!
— Тамара Ивановна, я не могу… Это же ваши…
— Мои-не мои! — отрезала она. — Видела я твои «лунозады». В них только на тот свет торопиться. А нам еще Снегуркой быть. Высовывай свои сосульки.
Я, повинуясь, сняла промокшие сапоги. Ноги были белые, почти синеватые, с морозными узорами красных прожилок. Я быстро вытерла их грубым, но чистым кухонным полотенцем, которое она швырнула мне, и натянула теплые носки. А потом — валенки. Мягкие, невероятно теплые, обволакивающие каждый палец благодатным жаром. Казалось, жизнь медленно, с покалыванием, возвращается в тело.
Но Тамара Ивановна на этом не остановилась. Она хлопнула по столу небольшой стопкой и налила в нее из невзрачной бутылки густой, прозрачной жидкости. Поставила передо мной.
— Это для согреву. Выпей. Не обсуждать.
Я растерялась. Алкоголь… Я его боялась. Боялась потери контроля, глупого вида, того самого запаха безысходности, что витал в подъезде общаги. Я никогда не пила. Даже вино на Новый год.
— Я не пью, — тихо сказала я.
— А сегодня будешь, — парировала она, неумолимо. — Вижу я тебя. Знобит уже. Сейчас горло заболит, потом температура, и лежишь ты пластом тридцать первого. А кто детям праздник устроит? Дядя Коля в бороде? Он у меня, между прочим, после двух песенок храпеть начинает. На. Только до дна, одним духом. И закуси хлебом с солью. Лекарство.
Она смотрела на меня не как на странную девчонку, а как на бойца, которого нужно любой ценой поставить в строй. И в ее взгляде не было ни капли осуждения, только практичная, суровая забота. Я подумала о детях, которые ждали Снегурочку. О своей мечте, такой хрупкой. О том, что болезнь сейчас — предательство. Предательство по отношению ко всем, включая саму себя.
Я взяла стопку. Рука дрожала. Пахло резко, терпко, как лекарственными травами и чем-то горьким. Я зажмурилась, представила не огонь в горле, а тепло, растекающееся по венам. И выпила.
Это было похоже на взрыв. Огонь прошелся по пищеводу, ударил в голову, слезы брызнули из глаз. Я закашлялась, схватившись за грудь. Тамара Ивановна тут же сунула мне корочку черного хлеба, щедро посыпанную солью. Я закусила, давясь, чувствуя, как жар от жидкости начинает расходиться изнутри, встречаясь с теплом от валенок снаружи. Дрожь потихоньку стала отступать, спадать, как морская волна. Лицо горело, но внутри появилась твердая, уверенная точка тепла.
— Вот и молодец, — кивнула Тамара Ивановна, забирая стопку. — Теперь жива будешь. Валенки эти носи, пока тут. Не простудишься больше. А за сапоги твои я тебе потом устрою выволочку. Как это так — о себе не думать?
Я сидела, согреваясь, и смотрела, как она возвращается к плите, начинает помешивать в котле что-то, напевала под нос. И вдруг поняла: это и есть настоящее волшебство. Не в серебристом платье и мишуре. А вот в этом — в суровой ласке, в валенках, пахнущих овчиной и нафталином, в обжигающей глотке «лекарства» от равнодушия, в простых словах, которые спасают. Я не заболела. Горло наутого было лишь слегка саднящим, но тепло, поселенное внутри Тамарой Ивановной, не позволило болезни взять верх. Я была спасена. И готова была спасать в ответ.
***
Утро следующего дня началось с тревожного, но уже привычного чувства. Вместо привычного маршрута в парикмахерскую я, в валенках Тамары Ивановны, заботливо упакованных в пакет, и в своих единственных более-менее целых ботинках (старых, с стоптанными каблуками, но сухих), ждала трамвая. Он подходил редко, а когда приползал, скрежеща по обледеневшим рельсам, был битком набит. Люди втискивались в него с мрачной решимостью, неся с собой запах мокрой шерсти, дешевого парфюма и усталости. Я вжалась в угол, прижимая к себе пакет с валенками и сумку, где лежал распечатанный на листочке сценарий и моя скромная косметичка. Предстояла первая репетиция.
Детский дом «Солнышко» встретил меня не праздничной тишиной, а знакомым гулом жизни. Из актового зала доносились нестройные звуки пианино и детские голоса, выводившие: «Маленькой елочке холодно зимой…». Директор, Елена Викторовна, увидев меня, вздохнула с явным облегчением.
— Аня, родная, ты просто ангел! Иди, знакомься с нашим Дедом Морозом. Коля, Николай Степанович, уже в костюме, чтобы привыкнуть.
Дедушкой Морозом оказался высокий, сухопарый сторож дядя Коля, которого я раньше видела лишь мельком. В своем великолепном, чуть потертом на локтях тулупе и с огромной бородой из синтетического белого волокна он выглядел одновременно величественно и немного потерянно.
— Очень приятно, — хрипло пробасил он, сжимая мою руку в своей жилистой ладони. — Я, в общем-то, не артист… Но для детворы — что угодно.
— Я тоже не артистка, Николай Степанович, — честно призналась я.
— Ну, значит, пара, — он хитро подмигнул. — Будем дурака валять вместе.
Репетиция оказалась испытанием на прочность. Сцена, даже пустая, казалась огромной и пугающей. Я путала простейшие слова, говорила либо слишком тихо, будто извиняясь, либо вдруг срывалась на визгливый, неестественный тон. Ноги подкашивались, руки не знали, куда деть себя. В зале сидела наша «публика» — несколько малышей, которых не взяли на прогулку, и воспитательница с вязанием. Они смотрели на меня с нескрываемым любопытством.
— Сне-гу-роч-ка, ты чего такая грустная? — вдруг звонко прокричала девочка лет пяти с двумя хвостиками. — Ты что, Деду Морозу письмо потеряла?
Зал затих. Я замерла, чувствуя, как горят щеки. А потом посмотрела на ее серьезные, полные ожидания глаза и что-то внутри переключилось. Это же не театральные критики. Это дети. Им нужна не идеальная актриса, а внимание. И вера.
Я присела на корточки, прямо на краю сцены, подбоченилась.
— Да нет, не теряла! Я его, наоборот, только что от почтовой совы получила. Он большой-пребольшой, а сова устала тащить. Вот я и задумалась, как же мне его до дедушки донести. Не поможешь?
Глаза девочки расширились, а на лице расцвела восторженная улыбка. С этого момента репетиция пошла иначе. Я перестала играть выдуманную Снегурочку и стала просто собой, только немного более открытой, чуть более громкой и улыбчивой. Я училась у самих детей: как искренне удивляться, как заразительно смеяться, как вести диалог, а не зачитывать текст. Николай Степанович, видя мое смятение, тоже раскрепостился. Его бас стал увереннее, а в глазах появился добрый, почти отеческий блеск. Мы вместе придумывали маленькие реплики, смеялись над своими промахами. Ко мне подбежала та самая девочка с хвостиками, Машенька, и прошептала на ухо:
— Ты самая красивая Снегурочка. Правда-правда.
Эти слова согрели сильнее любой рюмки.
Но праздник — это не только представление. Это подарки. И после репетиции, отдав валенки на хранение Тамаре Ивановне (которая лишь хмыкнула: «Вижу, ожила. Молодец»), я отправилась в свою ежегодную миссию. Центр города в эти дни был другим миром — сияющим, бурлящим, пахнущим жареным миндалем и дорогими духами. Я пробиралась сквозь толпу нарядных людей, чувствуя себя серой мышкой в своем поношенном пальто. Моей целью был не шикарный универмаг, а знакомый оптовый склад на задворках главной торговой улицы и вещевой рынок, который не спешил закрываться на праздники.
Здесь царила своя, деловая и немного хаотичная атмосфера. Я, как опытный стратег, с корзинкой в руках, начала обход. Сначала — сладкий фронт. Килограммы не самых дорогих, но хороших карамелек, ирисов, несколько плиток шоколада (их я берегла для детей постарше, как особый бонус). Потом — мандарины, яркие, ароматные, пахнущие настоящим Новым годом. Я выбирала тщательно, щупая каждый плод, откладывая в сторону те, что с пятнышками (их я потом куплю себе, они дешевле). Затем — коробки. Не глянцевые, супермодные, а простые, картонные, но с ярким рисунком: Дед Мороз на санях, снеговики, сияющая елка. Они стоили в три раза дешевле.
Следующая остановка — стойка с канцелярией. Здесь я превращалась в строгого ревизора. Карандаши должны быть мягкими, хорошо точащимися, альбомы для рисования — с плотной бумагой, фломастеры — с сочными, не бледными цветами. Я помнила, как в прошлом году мальчик Витя жалел, что зеленый фломастер почти не рисовал. Я купила отдельный набор ярко-зеленых. Для каждой возрастной группы — свои сокровища: малышам — небольшие машинки и куколки из небьющегося пластика, ребятам постарше — головоломки, наборы для выжигания (с ними договорился директор, он будет контролировать процесс), девочкам-подросткам — красивые заколки, браслетики, блокнотики в твердых обложках.
Мои сбережения таяли на глазах, но я не позволяла себе жалеть ни копейки. Каждая потраченная сумма тут же превращалась в моем воображении в чей-то восторженный взгляд, в радостный крик. Я носила тяжелые пакеты, спускалась в переход, ехала в переполненной маршрутке, прижимая покупки к себе, как драгоценность. Дома, в холодной комнате, начинался второй этап — фасовка. Я раскладывала все приобретения на одеяле, включала радио, где уже звучали новогодние песни, и начинала творить. В каждую коробку — горсть карамелек, несколько ирисок, мандарин, шоколадку (или две маленьких), игрушку или набор канцелярии. Потом аккуратно заклеивала скотчем, стараясь, чтобы он ложился ровно. На каждую коробку я мысленно приклеивала имя. Не настоящее, конечно, я их еще не знала. Но: «Для маленького непоседы», «Для тихой мечтательницы», «Для будущего художника», «Для любителя головоломок». Я представляла их лица. Эта ритуальная, почти священная работа заполняла вечер, делала одиночество в комнате не таким гнетущим. Я была связующим звеном между миром, который мог позволить себе конфеты, и миром, который ждал чуда извне. И в этом была моя сила. Моя роль Снегурочки начиналась не на сцене, а здесь, среди разложенных на старом одеяле свертков, под тихий голос диктора, поздравлявшего страну с наступающим.
***
Новогодняя неделя превратилась в марафон, где время текло сгущенной, тягучей массой, то ускоряясь до головокружения, то замирая в томительном ожидании. Каждое утро начиналось с борьбы: вытащить себя из-под теплого одеяла в ледяную комнату, вдохнуть воздух, в котором, казалось, плавали кристаллики льда, и твердо сказать себе, что сегодня — еще один шаг. В парикмахерскую я не появлялась. Людмила Петровна позвонила лишь раз, сухо осведомилась, жива ли, и бросила трубку без прощания. Эта отрезанность от привычного мира была пугающей, но и освобождающей. Весь мой мир теперь был сосредоточен между холодной комнатой, трамвайной веткой и стенами «Солнышка».
Репетиции стали строже, но и уверенность во мне росла с каждым днем. Мы с Николаем Степановичем, как два закадычных товарища по несчастью, притирались друг к другу. Он научил меня маленькой хитрости: если забудешь слова, сделай паузу, огляди зал широким, таинственным взглядом и скажи: «Ой, смотрите-ка, кто там за окошком пролетал? Кажется, снегирь новости от Северного Ветра принес!» — пока я лихорадочно вспоминала текст. Я, в свою очередь, подсказывала ему, где встать, чтобы тень от его огромной шапки не падала на малышей, и тихо напоминала имена персонажей из сценария, которые он вечно путал.
Дети были нашими самыми взыскательными и добрыми режиссерами. Они безжалостно выкрикивали: «Не так! Ты в прошлый раз веселее говорила!», но их же аплодисменты после удачно сыгранной сценки звенели искреннее любых оваций. Особенно я выделила для себя нескольких. Была Машенька, та самая с хвостиками, моя первая поклонница. Она теперь каждый день дежурила у дверей зала, чтобы первой крикнуть мне: «Здравствуй, Снегурка!» Были два неразлучных сорванца, Андрейка и Сережка, которые на полном серьезе предложили включить в сценарий битву со снежными пиратами, и мы даже придумали для них маленькую импровизацию с метлой вместо меча. Была тихая девочка Лиза, лет десяти, которая всегда сидела в первом ряду с куклой на коленях и смотрела на сцену не мигая, словно боялась пропустить хоть одно мгновение волшебства. Я старалась встречаться с ее взглядом и улыбаться именно ей.
Но был один мальчик. Его я заметила не сразу. Он появлялся не на каждой репетиции, а если приходил, то садился в самом последнем ряду, на стуле, ссутулившись, и смотрел не на нас, а куда-то в окно, или в свои руки. Ему на вид было лет семь, может, восемь. Худой, с светлыми, почти белыми волосами, торчащими вихрами. Он не смеялся, не подпевал, не тянул руку, чтобы ответить на вопрос Деда Мороза. Он просто был. Призраком в предпраздничной суете. Однажды, во время перерыва, я подошла к воспитательнице, Наталье Викторовне.
— Кто этот мальчик в последнем ряду? Светлые такие вихры. Он всегда такой… отрешенный?
Она вздохнула, оглянувшись на него.
— Это Костя. Костя Ершов. Он у нас… особенный. Не в медицинском смысле. Просто очень закрытый. Год как в учреждении. Мать лишена прав, отец неизвестен. Из приемных семей возвращался дважды. Говорят, был сложный. А он просто… перестал ждать. И верить, наверное.
Слова «перестал ждать» отозвались во мне глухой, знакомой болью. Я сама много чего в жизни перестала ждать. Но в его молчании была не детская обида, а что-то большее — тихая катастрофа, ледяная пустыня, в которую он превратил свой внутренний мир, чтобы больше не чувствовать холода снаружи.
— А что он любит? Чем интересуется?
Наталья Викторовна пожала плечами.
— Рисует, наверное. В тетрадках что-то чертит. Молчун.
После этого я стала замечать его чаще. И невольно искала его взгляд. Но он никогда не встречался с моим. Он был как маленькая одинокая планета, вращающаяся по своей орбите на самом краю этой шумной, яркой галактики детского дома. Я положила в одну из коробок с подарком не просто набор карандашей, а самую большую коробку акварельных красок, два альбома и кисточки из беличьего волоса — дорогие, на которые я потратила деньги, отложенные на новые перчатки. На коробке я мысленно написала: «Для Кости».
Вечером, после репетиции и закупок, наступало время подготовки костюма. Мне выдали стандартный наряд Снегурочки из закромов детдома: сарафан и шубка из голубого бархата, потускневшего от времени, с желтоватыми пятнами от клея на подоле, и кокошник, из которого торчала проволока. Я принесла его домой, как больного, которому нужна срочная операция. Распорола старую, кривую строчку, вычистила пятна уксусом и мылом, отутюжила. Потом, за неимением серебряной парчи, пошла на хитрость: купила в магазине для рукоделия метр серебристой фольгированной ткани и несколько пайеток. Вечерами, под щелканье иглы и радио, я вшивала серебряные полосы на подол и рукава, пришивала пайетки, чтобы они поблескивали, как льдинки. Из старой белой простыни сделала новый меховой опушок, нарезав бахрому. Кокошник подклеила, обтянула свежим голубым атласом, прикрепила к нему самодельную снежинку из бисера и бусин. Это была медитативная, почти священная работа. Я не шила костюм для чужой роли. Я по крупицам собирала доспехи для той части себя, что должна была стать волшебством для этих детей. И с каждым стежком страх отступал, уступая место сосредоточенному, почти материнскому чувству ответственности.
В один из таких вечеров, когда я пришивала последние пайетки, раздался стук в дверь. Это была соседка, Алла Сергеевна, пенсионерка, вечно недовольная и любопытная.
— Аня, ты что, спектакль готовишь? Весь пол в блестках. И что это за голубое тряпье?
— Костюм Снегурочки, — честно ответила я, не в силах врать. — В детском доме буду выступать.
Она фыркнула, оглядывая мою бедную комнатушку.
— Сама живешь — не приведи Господи, а им костюмы шьешь. Чудит молодежь. Ладно, не мешай.
Она ушла, но ее слова не задели. Я смотрела на почти готовый костюм, развешанный на спинке стула. В тусклом свете лампочки бархат казался глубоким, как ночное небо, а серебряные полосы и пайетки мерцали таинственным, холодным светом. Он был далек от идеала, но он был моим. И в нем была вложена вся моя надежда — не на чудо для себя, а на возможность стать хоть на миг чудом для кого-то другого. Особенно для того мальчика, Кости, который смотрел в окно, словно не ожидая увидеть там ничего хорошего. Я поймала себя на мысли, что больше всего на свете мне хочется увидеть, как в его глазах, пусть на секунду, мелькнет не отрешенность, а интерес. Живой, детский, новогодний интерес. Это стало моей тайной, личной миссией внутри большой миссии.
***
Тридцать первое декабря наступило с ощущением тихой, всепоглощающей бури. Утром, сквозь сон, я услышала редкие, но уже радостные хлопки петард за окном. Они звучали отдаленно и призрачно, будто доносясь из другого, праздничного мира, в который у меня не было пропуска. В моем мире царила сосредоточенная тишина. Я не позволила себе суетиться. Все было готово: отглаженный и сверкающий в местах моих заплаток костюм аккуратно висел на вешалке, два огромных мешка с коробками-подарками ждали у двери, лицо после бессонной ночи я привела в порядок холодными умываниями и легким тональным кремом — единственной косметической роскошью, которую я позволяла себе раз в год.
В детском доме царило непривычное, сдержанное оживление. Дети, одетые в лучшие, нарядные платья и костюмчики (часто с чужого плеча, но чистые и выглаженные), бродили по коридорам с сияющими, немного испуганными глазами. Пахло хвоей, мандаринами и пирогами — Тамара Ивановна и ее команда творили на кухне кулинарную симфонию. Меня быстренько увели в подсобку переодеваться.
А что будет дальше, вы узнаете из следующей части:
Как вам впечатления от прочитанного? Нравится рассказ? Тогда можете поблагодарить автора ДОНАТОМ! Для этого нажмите на черный баннер ниже:
Читайте и другие наши рассказы:
Пожалуйста, оставьте пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!
Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)