Оборонять подмосковный Волоколамск должна была 16 армия под командованием Рокоссовского. Оборона была выстроена в одну линию, почти сто километров длиной. Длинная, да тонкая защита получилась, без второго эшелона и резервов. И несмотря на то, что советские войска отчаянно бились, фашисты, бросив на наших крупные силы пехоты и танков, прорвали оборону 16 Армии на левом фланге, на участке, где располагалось мирное село Бабошино, рассеяв пехотные полки знаменитой, героической «Панфиловской» дивизии.
Панфиловцы сделали невозможное. Около восьмидесяти единиц тяжелой техники уничтожили, заставив самоуверенного врага остановить продвижение на рубеже Кузьминского-Чертаново-Милованье.
Немцы — вояки сильные и умные, не пальцем деланные. Тут же стали готовить силы для последующего наступления на Рюховско-Волоколамском направлении. Рокоссовский, разгадав замысел врага, из остатков своего батальона и двух батарей 768, 289 и 296 артиллерийских полков создал три противотанковых района, личному составу которых было приказано сухим военным языком: любой ценой препятствовать продвижению противника в направлении города Волоколамска.
Ребят уже потрепало нескончаемыми боями. Пообтесало. Страшно было, но страх притупился, освободив тело от цепенеющего паралича. У некоторых появилось второе дыхание. У молодых кипел в крови юношеский задорный адреналин, что бывает обычно во время отчаянной драки, дошедшей до поножовщины, когда трезвость от понимания близкой смерти не приходит, а наоборот, распаляет человека до белых глаз.
Те, что постарше, уже думали головой. Тем, что постарше, было, за кого бояться и кого терять. У бойцов в тылу оставались семьи, дети, матери. Кто их кормить будет, коли главный кормилец погибнет героической смертью? Больно нужна им эта славная смерть, коли в доме жрать нечего станет. Самые толковые — деревенские мужики. Сноровистые, немногословные, рассудительные. Смотришь на такого — диву даешься: дядька пожилой. Возраст узнаешь: тридцать три года от роду, а уже и ребятишек пятеро, и хозяйство у него, и вся жизнь по линеечке расписана.
Эти у пушек не суетятся, попусту не бегают, а шагают, чуть ли не вразвалочку. Однако, командир расчета ни разу на них не матюгнулся — незачем. Снаряды вовремя поданы, в пушку заправлены — а-а-ах! Все пучком, между делом можно и цигарку в зубы сунуть для успокоения души.
Сибирские староверы держались особняком. Те — вообще дремучие, поначалу от своих же батарейцев отшатывались, мол, грешники, табашники, погани мирской набравшиеся, дурному научат. А потом, ничего, отошли. Все под Богом на ратном поле — это тебе не фунт изюма. Хлеб, котелок делили на двоих и не брезговали.
Вот и Василию Кордюкову, заряжающему сорокопятки, достался снарядный — дородный мужичина из староверов, Гришка Гуляев. Со стороны на него смотреть — чистый медведь. Прибыл в батарею косматым, с бородищей в три обхвата. Не понять, кто там за бородой, парень или дядя в летах. И еще непонятно было, почему его сразу не обработали? Как он вообще такой «красивый» на передок пришел? Командир Кулибин зыркнул строго и приказал этакого детину обкорнать под нуль, чтобы не нарушал, понимаешь, воинский устав. Обкорнали. Выяснилось — парень, неженатик еще. Но голос, как у дьяка, басистый.
Гриша обижаться не стал:
— До свадьбы подрастет, — сказал, сильно нажимая на «о», и сердечно улыбнулся.
Сначала его поставили подносчиком — силенок много. Выносливый. Но Григорий был сметливым и разумным, потому и «возвысился» до снарядного. Тут и сблизились двое, рядовой Кордюков и рядовой Гуляев. Оба понравились друг другу, обоим держаться вместе было как-то спокойнее.
Гришка Василия, как старшего по возрасту, безмерно зауважал. Василий не признавался, что ко всему прочему был председателем. Вовремя язык прикусил. Таежные кержаки истово ненавидели таких вот молодцев. А уж если бы знал Григорий, как Василий расправлялся с людской «дремучестью», то и рядом бы не сел никогда.
После нескольких боев, во время которых всех новеньких и зелененьких достаточно припылило и обстрогало, дружба Григория и Василия окрепла, спаялась, сделала их практически братьями. Оба, и Кордюков, и Гуляев, успели насмотреться на поганую личину смерти, в кожу рук и морщинок возле глаз и рта глубоко уже въелась пороховая пыль. И главное, паника прошла. Появилось ощущение тяжкой работы, которую все равно надо выполнять, несмотря ни на что. А это умели оба.
После небольшой передышки между яростными боями за Волоколамск сержант Кулибин получил очередной приказ о боевой готовности. Врага ждали. Он должен был двинуться на этом направлении около восьми утра. Целый день готовились, приводили в порядок орудие, таскали ящики со снарядами, выравнивали площадку для удобства ведения прицельного огня.
Маскировали пушку, чтобы ни одна собака не унюхала ее расположение, иначе сомнет ее танком, как консервную банку, капут тогда расчету. Кулибин гонял расчет до седьмого пота и чуть ли не обнюхивал легкую, мобильную, кое-где уже покоцанную сорокопятку. Ему надо было, чтобы «полный ажур».
Кордюков хотел было вякнуть:
— Ты на бал, че ли собрался, товарищ командир? — но осекся.
Кулибин был прав. Малейшая поломка — и хана! Во время наступления немецких танков надо отбивать их атаки, а не возиться с починкой.
Кухня подоспела к вечеру, Гришка, как самый молодой, побежал за ужином. Василий закурил. Наводчик Левочкин, из Пензы родом мужик, присев на лафет, тоже закрутил козью ножку. Терпкий табак бессовестно драл горло, и мозги сами собой прояснялись. Говорить ни о чем не хотелось — желудки бессовестно урчали, предвкушая горячую (в кои-то веки) еду.
Предчувствия предстоящей головомойки не мучили. Кордюков, любитель все сопоставлять и сравнивать, вдруг обнаружил, что такую же легкую дрожь усталости прошедшей и усталости будущей чувствовал во время страды. Когда сроки горят. Когда дел выше крыши, а поспевать надо всюду. И сейчас так — вечерняя передышка, перекур перед ужином. Только хозяйки нет. И стола, батей изготовленного, крепкого, с гладкой, на совесть сработанной столешницей, нет.
Никто не суетится перед печкой. Никто ухватом с рогами, что у коровы, не вытянет играючи ведерный чугун щей с мясом и картошечки с томленой солониной. И холодной, с дрожащими творожистыми пластами, простокваши в горшке не подаст.
У Василия аж под ложечкой ёкнуло. Так все явственно ему представилось.
— Надо привыкать без Дашки вечерять, — вдруг сказал он.
— Эвон как. Ты как султан в турецком гареме, Кордюков, — усмехнулся Левочкин.
— Почему? — Василий покосился на Левочкина. Он ему не нравился, больно умный.
— Да так. На лицо твое довольное смотрю. Небось, супруга тебе все на подносе предлагала. И потом навытяжку рядом стояла, как лакей, да? Угадал? А теперь все. Пропал наш Василий Степанович. Кушать не может-с. Ложечку не знает, какой ручкой брать. Кашей все штанишки испачканы.
— Да иди ты, балабол, — отмахнулся Кордюков, — но невольно улыбнулся, представив, как путается с ложкой, пока Гришка наяривает своей в котелке.
— Ты уж Гришку теперь воспитывай, пусть тебя с ложечки кормит, авось и протянешь до победы, — не унимался Левочкин.
— Да закройся ты уже! — вспыхнул Кордюков и отвернулся даже. Очень уж веселый нынче этот Левочкин, черти бы его драли. Весь настрой сбил!
Прискакал Гришка с котелками. Вроде ломовой лошади. Или официанта в ресторане с несколькими приборами одновременно, изящно так бежал. Сообщил новость:
— Точно, бой будет. Кулибин водку на всех получил. Я видел.
Левочкин хмыкнул.
— Приказ вышел, балда, думаешь, на последней минуте генералы вдруг возьмут и отменят? Рокоссовский Сталину доложит: мол, ошибочка вышла, товарищ Сталин. У меня что-то нынче настроение грустное, там, в полку у меня есть один оракул, Гриша Гуляев, чё-то он сомневается в успехе нашего предприятия… а можно я домой, к жене поеду?
Гриша беззлобно растянул в улыбке толстые свои губы.
— Ну, я не знаю. Рокоссовский, чай, не дурак, водку просто так разбазаривать? Хоть и пакостная штука, эта водка, но тоже подсчета требует.
Молодой да ранний Гришка приловчился водку копить в своей фляге. Наверное, братья по вере науськали: коли не пьешь (а они практически все пришли на фронт трезвенниками), так меняй на сало и тушенку. А то и на одежу. С обмундированием проблемы уже с июля начались и до сих пор тянулись. Кто в чем: кто в валенках уже по зимнему образцу, кто в ботинках, кто в сапогах, кто в ватнике, кто в шинельке — бардак.
С куревом — такая же петрушка. Правда, некурящим выдавали сахар или конфеты. Гриша разрывался: и сахарку хотелось, и Василию Степановичу с табачком угодить — тоже надо было. Кордюков Гришу пожалел и от табака начал отказываться. Пусть хоть парень сладеньким побалуется, молодой, нецелованный… очень уж он ему Гаврилу напоминал, юного когда-то и по-жеребячьи наивного. Где он теперь лежит, похоронил ли кто брата? Кто закрыл ему глаза? Знать бы…
Добрый кулеш с тушенкой грел тело изнутри, умиротворяя его и успокаивая. К Василию вновь вернулся тихий, мирный, почти домашний настрой. Под шинелькой, да около теплого плеча Гришки, Вася дремотно поглядывал на совсем мирное, необычно тихое сегодня, по-зимнему иссиня-черное небо. В воздухе тянуло уже льдистым морозцем. Завтра начнется. Такое начнется, что всем тут станет не до смеха. Но это будет завтра. А сейчас есть еще время поспать зыбким, нестойким сном, когда вроде спишь, а ушами шевелишь и все вокруг себя подмечаешь. Надо спать. Надо. Письмишко бы черкануть Даше. Да сил нет никаких.
Уже в ночи приперся неутомимый Кулибин в компании двух бойцов-подносчиков с котелками и канистрой, аппетитно булькающей «огненной водой». Командир что-то выговаривал ребятам, вологодским, одинаково курносым, словно близнецам. Тон разговора был недовольным и отрывистым. Опять провинились в чем-то неопытные, взятые взамен убитых подносчиков, необстрелянные еще парни. Чего там они надурили, Василий уже не хотел слушать. Он спал чутким сном зверя, готового назавтра проснуться полным сил и вновь продолжить свою нелегкую борьбу за место на этом свете.
С пяти утра уже в ушах Василия «загудело». Длинный, низкий рык неба раздражал, злил, тревожил. К бабке не надо ходить — немец спать, как положено, до восьми, не пожелал. Тоже, поди, генералы немецкие, на нерве, суетясь, отправили своих в бой пораньше. Небо вибрировало — скоро, скоро прибудет эскадрилья противника. И не три, четыре самолета-разбойника, а несколько десятков, заряженных смертью. Чаевничать некогда — бойцы расчета заняли свои места. Кулибин, серый весь от недосыпа, собрался и сделался спокойным и деловитым. Бойцы, внимая своему командиру, тоже собрались с духом. Работа такая — плакать и кричать «караул» после победы можно будет. А сейчас нельзя.
Высоко над землей стройными рядами ровнехонько шла дюжина немецких штурмовиков. И вот, по команде раскрылись лючки, и полетели бомбы с противным свистом, вспенивая воздух и разрывая мирные поля на клочки. За головной колонной асов последовали бомбардировщики, тяжелые, массивные, как поросята. Двадцать пять рыл — свиньей перли. И бомбы бросали такие же: увесистые, тупорылые, с лоснящимися боками.
Стонала земля, глупая, не понимающая, что ЭТИ прилетели ее убивать совсем, без шансов на помилованье. Воронки от взрывов походили на пустые глазницы. Небо заволокло грязью и копотью. И Гришку, вжавшегося в землю, еще час назад бывшую мирной пашней, с осени заботливо (никто ведь не знал, что супостат так резво к Москве подберется) подготовленной под озимые, мучило недоумение и боль: как так? Среди белого дня такое! Куда Господь смотрит? За что такое попущение? Конец света пришел?
А Кордюкова тошнило от злобы. Такое безнаказанное прилюдное измывательство казалось ему насилием разбойников над беззащитными бабами. И пока выродки рода человеческого с гоготом калечат хрупких и слабых, он, Василий, и еще десятки тысяч мужиков всей земли, вынуждены вжиматься в почву, ничего не делая, выжидая, пока закончится адова пытка, ибо — так надо. Кому надо, итить-колотить? Сволочи! Глумятся, так их перетак!
А потом, когда «свинья» уползла и на минутку притих истерзанный мир, оглянулись, чтобы посчитать потери. И через несколько минут батарейцев разобрал злобный, издевательский, мужицкий смех:
— Га-га-га, старались, старались, сукины дети, били, били, наводили страху, а в результате и делов: полевую кухню с лошадью разбомбили!
— Удар, конечно, стратегический, нечего сказать! Прям — под дых! Целая эскадрилья, ха-ха-ха, понадобилась!
— Вояки, бля!
— Я щас обоссусь от смеха, ребзя!
— Га-га-га, от страху не обосрались, так от смеху обоссымся!
Хватило времени перекурить это дело, поржать и взбодриться. Еще смешинки плескались в глазах, а рты уже подбирались в суровые скобки: далекий вибрирующий гул будоражил каждую клеточку тела — смерть шла по дрожавшей от лязга гусениц земле.
Кулибин взглянул на часы. Половина одиннадцатого. Солнышко несмело, осторожно, по-осеннему целовало обожженную землю, как мать целует истерзанное свое дитя, надеясь спасти.
— Танки, ребята. Расчет — приготовиться!
Наверное, каждый командир во всей батарее, увидев в бинокль несметную армаду, черной гусеницей ползущую на наших, на секунду обреченно вглядевшись в растерянный лик осеннего солнышка, отдал команду расчетам.
— Танки. Приготовиться.
И добавил сердечно: Ребята!
Шутки кончились, ребята. В бой!
***
Медный скрежет залпов танковых орудий, разрывающий ушные перепонки, ответ русских пушек. Дым, чад, грохот, крики боли, злобы и отчаяния слились воедино — врата ада разверзлись, выпустив всю мерзость, противную божьей природе. Схлестнулись две силы, и уже не понять, кто, где в этом яростном кровавом, рычащем, грызущемся клубке.
Советские бойцы, по фатальной ошибке лишенные «царицы полей», пехоты, сами кидались на немцев в мышиных шинелях на рыбьем меху — не подходили щегольские одежки для русских, ранних, по-зимнему злых заморозков. Кидались с яростью, изрыгая страшные, магические по черной силе своей, матерные слова.
Гришка, матерных слов не знавший, в чистой тайге среди чистых душой кержаков воспитанный, стиснул крепкие челюсти на глотке дюжего немца. Он уж не осознавал человеческую сущность свою. Будто и не Гришка это, а Кучум, Гришкой выращенный из пузатого щеночка-сосунка, здоровенный рыжий кобель, тятей для охоты Гришке подаренный десять зим назад.
По довоенной весне наткнулся Гриша на таежного медведя-шатуна, матерого, злого от недоеда и недосыпа, а потому свирепого на расправу, не знающего страха убийцу. Ружьишко с плеча — пальнул, не мешкая. Да разве остановит пуля такого детину? Пока сердце звериное поймет смерть свою — Гришку своя смерть достанет! Кучум задержал шатуна — бросился на таежного хозяина, безошибочно под каменной шкурой главную жилу определив, сомкнул на ней железные челюсти навеки. Зверь в ярости на две половины Кучума разорвал — да поздно. Тонной мяса под ноги Гришке обрушился, верного друга под собой похоронив.
Друг — он и есть друг, и после смерти своей — рядом. Слился с душой Гришкиной звериной сущностью своей — вновь сомкнул челюсти железной хваткой. И пока немец в предсмертной судороге кромсал люфтваффовским ножом Гришкины кишки, вологодский паренек-подносчик успокоил упрямого фрица — походя, с размаху, двинул носком грубого ботинка дюжего немца по виску:
— Н-на, с-сука! Сдохни ты уже, наконец!
Здоровенный фриц, на голову Гришки выше. И где только такого «обезьяна» откопали? Эх, Гришка, Гришка…
Вологодский пацан взгляд отвел — заряжающему снаряды нужны, побег дальше, к разбитой пушке соседнего расчета.
Спи, Григорий, спокойно. Твоя война окончена. Над таежными вершинами другой вселенной ждет тебя верный Кучум. Хвостом виляет, алый язык вывалил, повизгивает по-щенячьи радостно — ну, наконец-то, хозяин, а я и не чаял увидеть тебя в добром здравии!
Василий за двоих старается — сам себе наводчик, сам себе заряжающий. Левочкин, харкая кровью, «доходит» уже в паре метров от сорокопятки. У Васи — кровь из ушей льет, лицо — черное от копоти. Первый подносчик, молоденький вологодец, срезанный на бегу визгливой дурной пулей, отмучился быстро, умер, так и не успев на солнышко взглянуть. Кулибин без истерик и воплей командует оставшимся расчетом, одновременно ведя прицельный огонь из табельного оружия по пехоте противника. На пару с Кордюковым командир «разъяснил» два танка и несколько пехотинцев. Хороший результат. Снаряды только кончаются. И патроны на исходе. Оставшегося в живых второго подносчика отправили на поиски, авось разживется где. Парень-то сообразительный.
Воюют мужики и знать не желают, что из всей батареи их только двое осталось на поле боя. Да и знали бы, так что? Главное, враг об этом не знает. И враг не знал, и при всей своей немецкой расторопности не мог взять в понятие — почему не пройти им — все же до последней боевой единицы рассчитано? Все же по линейке выверено, на квадратики поделено и умножено? Не должно быть уже никаких здесь живых — кто за русских там вообще воюет?
Минометным огнем сожгло Кулибина. А он, обугленный дотла, успел заорать Кордюкову:
— Есть еще один, Вася! Еще один танк подбит, Васенька!
А, может, и не он кричал. Может, Васе показалось это. Ну как мертвые кричать могут, что за ерунда? Ахнул еще один взрыв, Кордюков упал и выматерился — задолбали по пушке хреначить! Боятся Васиной сорокопятки, сволочи!
Вологодский паренек, второй подносчик, слава Богу, живой, без снарядов вернулся.
— Ты что же пустой явился? Я тебя под трибунал отдам! — орет на парня Василий.
Вскочил было, и не смог. Скакать-то и нечем. Вторую Васину половину отбросило далеко в поле: ищи теперь, свищи… Он в горячке своей и не понимает, что — все.
— Я тебя… а-а-а-а-а… мам-ма… ах…
Вологодский парнишка озорно Кордюкову подмигнул (будто не война, а пятнашки какие) и дальше себе пошел.
Чад и копоть вокруг. Темно. И горизонт закрыт стеной огня. На черном, обугленном поле, на фоне черного, обугленного неба, возвышается светлой свечой белый храм. Двери храма открыты — вологодский паренек в проеме скрылся. Василий пытается подползти хотя бы и на разбитые колокола взглядом натыкается. Им, Василием, разбитые. Не перепутаешь. Тяжкий сон вернулся к Кордюкову в прежней яркости своей и безнадеге.
— Даша-а-а-а, Даш-а-а…
Где же она? Каждый раз в этом сне Дашка приходила, чистая-пречистая, молодая и сильная.
— Даша-а-а-а-а-а!
***
— Даш-а-а-а-а-а! — крик на разрыв, переходящий в ультразвук…
Дарья вскочила в ужасе. В ноздри бил запах гари. Кислый, отвратительный: горящего металла, резины, обугленной земли и… человеческой крови.
К горлу подступила тошнота. Она оглянулась, потянула избяной дух носом. Ничего. Пахнет печкой, кислой закваской, которую мать берегла, как зеницу ока. Но успокоения не наступало, пот струился по ложбинке Дарьиной, заматеревшей с возрастом спины.
— Убили-и-и-и, — не она сама даже, что-то глубоко сидящее внутри, ворохнулось, поднялось на дыбки, завыло, — убили-и-и-и-и, господи-и-и-и-и!
Заплакала Анютка, испугавшись до смерти заунывного крика матери. Христя в мгновение ока скатилась с печки и в одной исподней рубашке, босая, кинулась к Дарье.
— Что ты, что ты, что ты, голубочка моя, что ты, что ты… Сон дурной из дома вон, ой, господи, прости, глупая!
— Убили Васю, мама, — Дарья потерянно взглянула на Христю враз запавшими, обведенными черными кругами глазами, — все, мама. Нет больше моего Васи…
***
25 октября 1941 года вражеские войска атаковали 296 полк противотанковой обороны. После ожесточенного боя полк был полностью окружен противником и все равно дрался мужественно и отчаянно, нанеся врагу огромные потери. В четырех из пяти батарей героического полка была уничтожена треть личного состава. Пятая батарея, та самая, в которой служил Василий Кордюков, погибла полностью.
Вечная Слава Героям!
Анна Лебедева