Найти в Дзене
Книготека

Прощение. Глава 11

Начало здесь>

Предыдущая глава здесь>

До войны жили хорошо. Потом все так говорили, что до войны жили хорошо. Как всегда говорили после разрушительного, гибельного пожара или наводнения. Мол, до него жили хорошо. А потом — швах.

Под четырехскатной крышей семейству Кордюковых жилось неплохо. Мужики Кордюковы, чего греха таить, хозяевами были крепкими, и руки у них из правильного места росли. Штакетник палисада всегда ровнехонек, выкрашен свежей краской, как и резные наличники. Если палисадник огорожен легким штакетником, то сам дом о пяти окнах обнесен двухметровым забором — мышь щелочки не найдет. И ворота тесовые венчают сию конструкцию — не то, что мышь, вошь не проскочит.

Что там, за воротами делается, мало кто знал. Вроде бы, люди публичные, сами на виду, а у всех рты на замке — не любили Кордюковы сплетен, судов и пересудов. Гости здесь бывали нечасто и не всякие. Женщины семейства приучены были подолгу с соседками воду в ступе не молоть, что и правильно — председатель — величина важная, неподкупная, неподсудная и вне подозрений. Надо было соблюдать субординацию.

Ольга, неказистая, с годами красоту растерявшая, только с сестрами мужа охотно шла на контакт. Гаврила ее «выдрессировал»,  как служебную собаку. Преданно мужу в глаза смотрела и никогда поперек слова не смела говорить. По дочери Татьяне только и можно было судить, какой мать замуж выходила. Высушила ее замужняя жизнь.

Дарья, наоборот, похорошела в замужестве. Хотя Василий не баловал супругу, строжил, был суров и немногословен. Но разве Дашу испугаешь таким отношением? Она, умная женщина, воспринимала Васю своего, как взыскательного, но справедливого начальника. Выполняй его поручения безукоснительно, блюди себя перед народом, трудись добросовестно — будет тебе поощрение. Она так и делала. Трудилась, вела большой дом, улыбалась Василию и односельчанам. И потому считала себя счастливой. За мужем, за каменной стеной. Соответствовала ему, как требовалось соответствовать человеку с положением в обществе.

По деткам тосковала, но скрывала свою тоску за семью печатями. Гордая. Завалила печаль работой, забылась в труде, увлеклась. И не думала уже. А известно — человек бросает думать, так и беда — стороной. В тридцать девятом появилась на свет Аннушка, малюсенькая, как божья коровка. И, как божья коровка, молчаливая и спокойная.

Христя радовалась от души. Услышал Господь ее молитвы. Не будет дом пустым стоять. Старшенькая Танюшка уже в школу бегала, уже невеста. С ней не потетешкаешься, пионерка! А к этой неулыбе и молчухе сердце разом приросло. Вот как бывает: собственные дети вроде ярма, а внуки — слаще пряника, так бы съела всю. Дарье возиться с дитем недосуг — работа ждет. Бабка воспитание на себя взяла с превеликим удовольствием. От любимицы-дочки внучка — свет в окне. Все гостинцы ей, сладкий кусок — ей, отрез на юбочку — опять ей. Ничего не жалко, лишь бы здоровенькой росла.

Василий рождение дочки принял, как само собой разумеющееся событие. Будто так и надо. У люльки постоял чуток, вгляделся в личико Нюрочки и сказал:

— В бабку Прасковью пошла. Тушистая будет!

И ничего больше.

Христя в сердцах фыркнула под нос себе: долдон. Шепотом, чтобы «хозяин» не услышал. Долдон, и есть долдон, по пояс деревянный! Ни улыбки от него, ни слова ласкового. Вот в кого Нюшка удалась вся, а не в Парашу. Ходит и не видит ничего. Хоть бы ругнулся когда. Колода! Простокиша!

Бурчала, фырчала, сковородниками гремела в куте. Хлеб в печи со зла попортила — припека никакого, бледнятина. И печь остыла как назло. Поняла, что бушевать у печи не стоит. Отошла. Во дворе с курами полдня воевала, пока сердце не успокоилось.

В дом уже тихонькой зашла, степенной. Смотрит: Дашка с работы прибежала, дитя грудью кормит. А Василий над ней нависает орлом и в маковку жену целует. Рад, значит, дочке, коли так Дашку благодарит.

Отлегло.

Жили бы и жили, чего сейчас не жить-то? Ровно бежала жизненная стежка… Для Христи — все хорошо. Для Ольги — не очень. Для Дарьи — тяжеленько, но привычно. Лишь бы Нюша не хворала. Гавриле, как цыгану, везде весело, кроме дома родного. Для Василия — кроме дома родного, везде хлопотно и тяжко. Ответственность бременем на плечах повисла: чем больше делаешь, тем больше доделывать надо. Иногда нахлынет злость, деваться некуда. Крестьяне — народ неповоротливый на подумать. А вот на брань, да отговорки — первые в очереди. И на лень падкие. Тут хоть кого зови: хоть Бога, хоть черта, хоть Сталину пиши — ни черта не понимают, пока Гаврила наган не покажет. Так и работают, день пряники раздают, два — кнута отвешивают. И все недовольны товарищи, все им не так и не этак.

Гаврила про Гитлера рассказывает. Сельчане в потолок плюют — не верят.

А потом Глашка Кочеткова, бабенка глупенькая, вертлявая, вякнула у колодца, что есть такой старец Серафим, и что он великую войну с немцем предсказал. И что надо готовиться.

И что? Побежали бабы по дворам панику сеять, сухари сушить, рыбу вялить, запасы делать — к войне готовиться. На заготскладе — ни одного мужика. По шкуркам план не сдали. Придерживают до войны. Один дурак в тайге землянку рыть затеялся — второю неделю на работе нет. Другой табак в три раза больше положенного посеял — к войне куревом разжиться решил. С ума сошли! Гаврила им — не авторитет, значит, а дурная Глашка Кочеткова — авторитет, значит?

Схватил бы эту Глашку за ноги, да в ихнюю церкву забросил, да запалил бы к чертям собачьим! Но палить нельзя... Нынче там клуб для сельской молодежи. Ребята хорошие, идеологически подкованные. Если бабы и старухи попрут вокруг клуба крестный ход устраивать, комсомольцы покажут им небо в алмазах, старым перечницам… Сколько их учить еще надо, местных баб и мужиков. Дураки, болваны, неучи, темнота-а-а-а-а…

Так он думал в мае сорокового. А через год, в июне 1941 года — перестал.

Война вошла в каждый дом врагом рода человеческого. Война, словно страшная, гнилозубая, косоглазая старуха, приперлась не одна.  Прихватила с собой подружку закадычную, неразлучную, слепую и вечно веселую, с оскалом голого черепа, с косой наперевес. Скалится и косит человеческие души. Счет множится, а ей хорошо. Она слезами людскими и кровью питается. Смерть по одну руку, Голод — по другую. Костлявый, медлительный, с цепкими лапами — прихватит, не отпустит. От Войны и Смерти никогда не отходит — такой «верный и обходительный кавалер». Где ступит, там для косой — пир.

Дарья дочку к груди прижимала, все надеялась — мужа не возьмут на фронт. Бронь дадут. Ну куда без него? Стране нужны умные руководители. Где бабам, детям и старикам управиться? Ведь такую уйму войска кормить нужно. Нет, оставят Василия. Аннушка то же самое сказала: бронь дают председателям. Не для облегчения, для тяжкой жизни. Им теперь не позавидуешь — тяжкая ноша — страну тащить на своих плечах да на бабьих.

— Ты бы помирилась с Васей, Аннушка, — просила Даша, — вы же — родная кровь. Прости его.

Анна тогда в сторону отвела взгляд.

— Не могу, Даренка. Все простила уже. А смерть мамы — не могу. На нем ее смерть.

Ждали повесток. В избах замерли матери, женки, дочери и сестры.

Ольга помертвела вся. Загодя выла в хлеву, пока никто не видит, по супругу своему Гавриле. Даша случайно ее там застала — по лицу наотмашь хлестнула.

— Ты чего творишь, дура! Живого отпеваешь!

— Погибнет, погибнет, погибнет! Знаю!

— Молчи, дурра этакая! Таня еще услышит! У милиционеров, говорят, бронь!

Но получилось все не так, как предполагала Дарья. Не дали брони Гавриле. И Василию не дали. Первые повестки — по их души.

Странное чувство в душе. Будто бы сейчас, среди летнего жаркого дня, когда Тура сверкает на солнце царским венцом, а листья на деревьях кажутся половинчатыми ( одна половинка малахитовая, а другая — солнечным светом позолоченная), Дашу пихнули в ледяную тайгу, к зароду, где замерзала она когда-то. И сердце в ледышку превращается. И, кажется, вовек не оттает.

И вдруг, Дашино сердце, будто мерзлый катышек на дороге, ударили сапогом, отбросили в сторону, и покатилось сердце кубарем в канаву — не поймать. Дарья прижимает руки к груди, пытается унять больной сердечный стук и ничего не может поделать — не получается. Ей бы упасть сейчас наземь, поплакать по-людски, по бабьи, навзрыд, как плачут почти все женщины в селе, как Христя плачет, как убивается Ольга. Но она не может. Она должна подавать пример мужества и стойкости. Так приказано. Так ведут себя жены защитников Брестской крепости — там стоят насмерть. Минск взяли, а крепость — нет.

На пристани вымученное веселье. Каблуки стучат в плясовой. Фальшивый смех и настоящие слезы. Мужчины курят, выпивают, потчуются подорожниками, балуют ребятишек, ласкают молодок, обнимают без стыда девушек, припадают за благословением к матерям, забыв, что атеисты, комсомольцы, коммунисты, и прочая, и прочая.

Дарья — напротив мужа. Он подтянутый, бравый, красивый, строгий. Расцеловал лобик маленькой Нюши. Глазами ищет большую, родную сестру. И она пришла. Глаза Василия посветлели. Анна приблизилась к брату. Обняла его крепко.

— Воюй честно, Вася. Авось, твой грех тебе простится. Оставайся живым, прошу.

Отвернулась.

Ольгу от Гаврилы силком оттягивали. Кто-то отпаивал ее водой. Кто-то водки в стакан набулькал. Гаврила весел и бесшабашен, будто не на войну, а на веселую гулянку отправляется. Марийка и Марина, вечные неразлучницы, Ольгу под руки увели, чтобы не позориться.

Христя у Дарьи ребенка забрала — пущай по-людски простятся. Василий тоскливо вслед дочери посмотрел. Потом схватил Дашу и крепко впился в ее рот поцелуем, просоленным, табачным, горьким, мужским. Крепко, как в первый день свадьбы, при всем честном народе, не постеснявшись, что он — власть и должен себя в струнке держать.

— Помни, Даша, всю жизнь я одну тебя любил!

Мужиков увозил «Фрумкин» , мощный, басистый теплоход, ревевший, как раненое чудовище, растравивший сердца и без того растравленные тяжкой разлукой. Мужчины жадно вглядывались в осиротевшие без них берега, пытались прикурить дрожащими руками у товарищей, протягивающих цигарки. И у товарищей тоже дрожали руки. Не хотелось махать шапками и орать смелые, соленые прибаутки застывшим фигуркам там, на берегу. Тошно как-то всем стало. Не по себе.

Василий потерял из виду жену. Комок застрял в горле. И тут на глазах его вырос обесчещенный им, безъязыкий храм, как укор, как изувеченный бессловесный старец, предсказывавший войну, предупреждавший о великом горе безумный свой народ. А его никто не желал слушать — грязью бросали в лицо.

«Прости их, Господи, ибо они не ведают, что творят»

Продолжение здесь>

-2

Анна Лебедева