Найти в Дзене
Книготека

Прощение. Глава 6

Начало здесь> Предыдущая глава здесь> Речи Званцева не только Христе нравились. Всем они нравились, потому что о справедливости и равенстве были эти слова! Запали они в душу Васьки, как ядреное зерно в плодородную землю. Вася диву давался: жил и жил, сладко спал, сладко ел, за пазухой у матушки с батюшкой горя не знал. Какое его горе? Война с попом? А вот ведь как бывает: сколько обездоленного люда вокруг! А он и не замечал! Батя про таких говорил: лентяи, лежебоки, пьяницы! Работать не хотят, вот и трясут лохмотьями по дворам! Но не все были такие: тетка Христя, например, всю жизнь спину гнула, а голодала. Даже дочку продала, что кормить нечем было. Да много таких, как Христя, работали, не покладая рук, а выправиться не могли. Званцев на горе людское глаза открыл: классовое неравенство, эксплуатация рабочих и крестьян богатеями и буржуями, обман во всем, чертов капитализм всему виной! Вместо церковно-приходской открылась новая школа. И в ней Василий учился усердно и старательно, чтобы

Начало здесь>

Предыдущая глава здесь>

Речи Званцева не только Христе нравились. Всем они нравились, потому что о справедливости и равенстве были эти слова! Запали они в душу Васьки, как ядреное зерно в плодородную землю. Вася диву давался: жил и жил, сладко спал, сладко ел, за пазухой у матушки с батюшкой горя не знал. Какое его горе? Война с попом? А вот ведь как бывает: сколько обездоленного люда вокруг! А он и не замечал!

Батя про таких говорил: лентяи, лежебоки, пьяницы! Работать не хотят, вот и трясут лохмотьями по дворам! Но не все были такие: тетка Христя, например, всю жизнь спину гнула, а голодала. Даже дочку продала, что кормить нечем было. Да много таких, как Христя, работали, не покладая рук, а выправиться не могли. Званцев на горе людское глаза открыл: классовое неравенство, эксплуатация рабочих и крестьян богатеями и буржуями, обман во всем, чертов капитализм всему виной!

Вместо церковно-приходской открылась новая школа. И в ней Василий учился усердно и старательно, чтобы после поступить на рабфак в Верхотурске. Для победы мировой революции одного желания и ненависти к буржуям мало, тут грамотные мозги нужны. Гаврила, меньший брат, в рот Ваське с обожанием глядевший, не отставал. Следом подался. Тоже уважаемым человеком решил стать.

К двадцати годам Вася вымахал в отцовскую породу: красивый, высокий, голубоглазый. Брат Гаврила — еще одна батькина копия. А вот дочери, Анна, Мария и Марина, были обликом больше в мать, кряжистые и костью тяжелые.

Васька с Гаврилой — не разлей вода: тонкие, стройные, туго перетянутые ремнями в талии, ладные такие, как артисты. Однако артистами ни Василий, ни Гаврила не стали, и приказчиками не пожелали быть. И уж тем более, псаломщиками. И женитьба на бедных дворяночках в их планы не входила. Из Верхотурска приехали парни в родное село, строгие, подтянутые, и сразу, не заходя домой, в сельсовет направились. С предписаниями, аккуратно вложенными во внутренние карманы, рядом с комсомольским билетом.

Званцев обнял парней, прочитал документы, заулыбался:

— Такие нам и нужны, ребята. Принимайте колхоз! Засиделся я в Кордюкове, а ведь еще двадцать деревень на балансе. За рекой хозяйство большое, а порядка нет. Потому — действуйте, парни. Толк из вас будет — вижу.

И Василий Степанович приступил к исполнению обязанностей председателя колхоза. И ведь дельный из него получился председатель, не поползень конторский, а образованный, сметливый и знающий деревенский уклад человек. Гаврила, тот вообще, важная птица. Не кто-нибудь, а милиционер! Батька крякал — при должности сыны. При портфеле, как говорится. И при доме, все-таки. А женить их и на местных девках можно, теперь равенство и братство. Дворяночки, как бы, и не нужны. На дворяночек нынче гонения. Отменили теперь всякие дворянства…

Прасковья Михайловна мужу не перечила. Смолоду не имела такой дурной привычки. Однако, в очередной раз тетешкаясь с малыми внуками, дочери Анны сыночками, у ведерного самовара присев, тяжко вздыхала.

— Ой, не нравится мне, Нюра, новые Васькина да Гаврюшины должности.

— А чего ты, мама? В Кекуре говорят, власть лютует. Объявила семью Беляшкиных, Кондратия Федоровича, которые, злостными кулаками. Все отобрали, хлеб до зернышка вымели, скотину, утварь. Из избы выкинули на мороз! И в Усолье — так же! И в Соколовке!  Во как план выполняют! А наш-то Вася, хоть и выполняет по хлебу план, но на жизнь-то людям оставляет. Совесть имеет, как-никак.

— Какая совесть, Нюра? У нас до двадцатого года было только дойных коров — пятнадцать голов. А теперь корова и телка. И ту — государству сдай. Налогами душат — не вздохнуть. На десяток яиц — девяток недоимка получается! И Васька усердствует,  Гаврилу подбивает на подлое дело: забирают все, что у чужих, что у своих! Земли сколько в часть колхоза отрезали? Хорошо, мы с батькой двое остались, много ли нам надо. У Гаврилы с Ольгой одна только дочка, да паек городской имеется.  А у вас — трое ребятишек. А Мария с Маринкой?  Каково им с робятишками?   Целый день хрип гнете на чертов колхоз, а зарплату палками получаете!

Анна, рослая и курпулентная, в мать, грузно нависла над самоваром, повернула краник над громадной голубой кружкой.

— Не Васина вина это мама. Государство так распоряжается: бедноте помогать. Вася — человек маленький, должон исполнять. Ты, чего не надо, не бреши зря. Не дай Бог, еще врагами народа объявят. И Васю, и Гаврилу под монастырь подведут. Ты бы газеты почитала хоть. Почти все бабы на ликбез ходили, одной тебе некогда! Позоришь сыновей.

Прасковья поджала губы. Анна была права. За такие речи сейчас не церемонятся. Быстро к ногтю прижимают. Но кому еще было свою тревогу обсказать, выплеснуть из сердца накипь, как не Нюре, взрослой, обстоятельной бабочке, умной и рассудительной? С соседями об таком не поговорить ведь. А Ольга, невестка, жена милиционера Гаврилы, хозяйствующая в дому Степана и Прасковьи, ни на какие сокровенные беседы не годилась — язык, что помело, а разума с гулькин нос.

— Мне нынче сон, Нюра, приснился нехороший. Будто идет Васька наш по лугу и косит. Я на траву глянула, а то не трава, а маковки церковные, и он их косой: вжик, вжик, ловкО так, с улыбкой. Ой, так мне дурно сделалось, я в крике зашлась. И сердце ёкает, ёкает… И будто плита на сердце могильная. Умру я скоро, Нюрушка. Дак ты из сундука зеленого достань узелок, там в платок лазоревый, бабкин ишшо, мое смертное увязано. Достань и Клавдию Петровну попроси обмыть меня да обрядить.

— Что ты такое говоришь, мама? Кой черт тебя с утра подкидывает? — взвилась гневливая Анна. — Несет всякую ересь, слушать тошно!

— Может, и ересь. А ты, однако, Нюра, знай — в зеленом сундуке мое смертное!

***

Может быть, это все — глупые бабьи суеверия. Но тогда, до прихода к власти большевиков, люди Бога боялись. Если нельзя скоромное есть во время поста — не ели. Если нельзя мужу к жене прикасаться и свадьбы играть — не прикасались и не праздновали. А Прасковья Михайловна человеком была богобоязненным, (пускай хмыкнут раздраженно сейчас заскорузлые атеисты, да и обычные мирские вздохнут: кто не без греха), жизнь у народа шла по расписанию церковного календаря, нравится это кому-то сейчас или нет.

Она все Васькины закидоны сводила к одному знаменателю — это не просто так, это наказание. И антирелигиозность сына — следствие ее необдуманного действия! Могла бы отпихнуть от себя мужа — страстная пятница же была! Могла бы внушение строгое сделать: напился, навеселился, нагулялся, да еще… Нет, нет, что-то страшное должно случиться! Еще пострашнее изгнания батюшки Серафима из храма! Еще пострашнее Васькиной хулы над ним и верой. Прасковья беды чуяла за годы вперед. И плита на сердце, и вещие сны — неспроста, ой, неспроста!

Батюшку Серафима вскоре после того случая приказано было вернуть на место. Тогда, в двадцатых, на Урале, красные так не мародерствовали, как в центральной части России. Время неспокойное,  молодую страну лихорадило. Только-только с грехом пополам утихомирили казачьи восстания на Дону, только-только отошли от разрухи-голодухи, только начали заново отстраиваться — не хватало еще против себя народ шебуршить. Пусть сидят с «опиумом». Молодежь потихоньку от веры отвадили — уже полдела. Мужики не особливо за церкви держались, кроме монахов. А бабы и старики пускай лбы расшибают, коли им так нравится. Собственные дети из церквей этот контингент повыгоняют — и власть тут вовсе ни при чем!

Наверное, было в Васе что-то темное, нехорошее. Несмотря на то, что людей он жалел, за лишнюю курицу в кулаки не записывал. И Гавриле излишнюю ретивость не позволял.

Помогал неимущим, чем мог. Старался оплачивать каторжный труд колхозников по-честному, по справедливости. При Васе отстроили новую, большую и светлую школу, клуб для молодежи, новые коровники и конюшни. Выпрямили улицы и обновили дома. Село похорошело. Грех было жаловаться на молодого председателя. Молодежь за ним шла с большой охотой, а девушки, конечно, сохли. А те, которые побойчее, да порасторопнее норовили окрутить красивого парня и женить на себе. Власть! Надо понимать!

И все-таки это случилось.

В самом начале декабря, в великий христианский праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы, Василий, одержимый соревнованием колхозов  по сдаче металлического лома государству, собрал ребят и отправился к церкви.

Серафим вершил службу, и в храме было полно народу. Пахло ладаном, и огоньки церковных свечей подрагивали от зычного голоса проповеди Серафима. Светлое настроение, тихие радости. Мирное начало дня. Люди исповедовались и причащались. Каждый думал о своем и просил Господа о помощи и прощении. Каждый думал о своем, но всех объединяла истинная вера и стремление к правде, к любви, к царству Божьему…

И в эту самую чистую, святую минуту, по крутой лестнице поползли на звонницу комсомольцы. Они смеялись, поругивали попа и глупых, темных дураков, верующих крестьян. Во главе бригады — веселый, румяный от мороза председатель. Все в нем было красиво: льдистые очи, белые зубы, стройный, гибкий стан. Кто сказал, что дьявол безобразен? Дьявол притягательно красив. Он же раньше был одним из светлых ангелов.

Люди замерли, не в силах поверить в происходящее. На звоннице храма творилось великое святотатство, мерзкое богохульство, попрание основы основ земного жития, поругание святой православной веры. Комсомольцы с прибаутками, с шуточками, с гнусными усмешками спиливали колокола. Те самые колокола, что были благословлены епархией в Екатеринбурге, те самые колокола, что отлиты были на пожертвования прихожан, и среди этих пожертвований были и последние гроши!

Народ замер в ужасе — на их глазах творилось страшное. Невыносимое, физически ощутимое зло. Прасковья, мать богохульника, стояла среди верующих. В глазах ее плескалась смертная тоска. Казалось, что Прасковья уже умерла, и в очах ее, как в зеркале, отразилось лицо убившего ее.

Невестка Ольга смотрела на свекрухино безумие с суеверным чувством, на мгновение ее посетило видение: матушка в гробу лежит. Ольга начала часто и мелко креститься. За Прасковью испугалась, а за себя еще больше: Вася обязательно расскажет Гавриле, что жена его в церковь опять пошла. Мужу не нравилось, что супруга у него такая темная.

Колокола, совсем как живые, с тихим, покорным стоном замученных праведников, рухнули на землю. Следом, под гиканье беснующихся нехристей, полетели кресты. Будто вся православная Русь, подкошенная метким и жестоким ударом, упала на колени, изнахраченная, обесчещенная, в последний раз взглянув на синее, синее небо, закрыла бездонные очи, цвета полевых васильков.

Не только прихожане, казалось, вся округа взвыла в предсмертном вопле. Взвыла и затихла. Мертво вокруг и пусто. И только серая туча воронья, взлетев с нарядных луковок, с отвратительным граем кружилась над оскверненным храмом. По всей стране закружило подлое воронье, по всей стране рушили, сжигали, оскверняли: и тут, и там падали колокола и кресты. Началось смутное, невыносимое, безбожное, бесовское время.

Прасковья не помнила, как вернулась домой. Она, поддерживаемая Ольгой,  лишь смогла добрести до ворот, ухватиться за штакетину, и сползти на землю. Степан, оттолкнув встревоженного сына Гаврилу, заскочившего домой на минутку, отобедать, сам на руках отнес жену в избу. Весь седой, резко за последний год сдавший, костлявый, он склонился над дорогой супругой и мог только по-бабьи причитать:

— Прасковья, Прасковьюшка, Параня, ты чего, ты чего, ты чего?

Перепуганная донельзя Ольга, как наседка, увела маленькую дочку, от греха подальше. Гаврила бросился за фельдшером.

Через неделю, 11 декабря 1931 года Прасковья Михайловна Кордюкова умерла.

Продолжение здесь>

-2

Анна Лебедева