Худо, бедно, жизнь катилась своим чередом. Пролетело еще одно лихолетье — закончилась и гражданская война. Христя поглядывала на себя в зеркало (подарили за отличный труд в коммуне) — постарела она. Да и то правда — уж и дети взрослые, уж давно у Христи внуки, уж и Даша во взрослые годы вошла. Правда, так и не вытянулась, такой блохой и скачет.
Школу толком закончить не сумела — учительница, поработав, снялась с места и уехала куда-то. А на селян опять свалилась голодуха, не пойми, откуда взявшаяся. Гражданская война все остаточки прибрала. После и очухаться не успели — новая беда. Вместо коммун объявили колхозы какие-то. Что это? С чем едят? Что-то навроде коммун? Да. Все свое имущество народ стаскивал под одну крышу: и веялки, и сеялки, и скот. Вместе, сообща, засевали землю, вместе делили урожай.
Христе поговорить не с кем. С Марийкой отношения разладились.
— В колхоз тебе захотелось? Коммуны мало было? Забыла, как корову в коммуне оставила? Забыла, как угробила Зорянку?
Христя помнила. Очень хорошо помнила. Привела Зорянку в новенький общий хлев, куда и другие бедняки приводили своих коров. За ними и ухаживали все по очереди. Каждый в свою смену, конечно, больше внимания своей собственной буренке уделял. И Христя — так же. И Зойка. И Маша — все одним миром мазаны. Вот и не уследила Маша за коровой Христи, когда Зорянку змея укусила. Не выправилась коровка. Пала. Христя хотела руки на себя наложить. Не дали люди. А Машу лишили уплаты. Платили тогда крупой, зерном, сахаром. И вот за недосмотр Маша была лишена хлеба, сахара. А у нее трое детей…
Наверное, права Марийка…
Из района пришла разнарядка: молодежь отправлять на лесозаготовки. И назначить им норму выработки, чтобы начислять по этой норме трудодни. Не обошла разнарядка и Дашутку. Христя про норму узнала — ахнула.
— Так это же на мужичину такая норма, куда на воробья взваливаете? — не выдержала, высказала председателю.
— Ничего не знаю. В районе не дураки сидят, понимают, что к чему. Собирай дочь. Опозданий я не потерплю! — председатель давно сменил сладкие речи на жесткие, отрывистые, злые слова.
Наверное, давно уже прозрел Званцев: сказки, да мечты легко рассказывать, да внедрять в жизнь трудно. Наверное, ему самому уже было понятно — никакой романтики тут нет. Та же эксплуатация народа, только еще хуже. Там, в районе, действительно, все озверели. Званцев уже писал письмо в комитет, что закручивание гаек ни к чему, кроме общего недовольства и реакционных настроений среди населения, не приведет!
Званцев злился на районное начальство, а еще больше — на себя. Дурак, полез со своими идеями. Поверил в несуществующие идеалы! Нет этих идеалов! Есть народ, на котором постоянно выезжают такие, как он, напыщенные идиоты!
Званцев вспомнил рано состарившуюся женщину. Христя? Или Кристина? Сколько ей лет? Сорок пять, сорок семь? А на вид все шестьдесят! Седые волосы выбиваются из под платка. Тонкие, как плети, руки. Половины зубов уже нет. А еще каких-то десять лет назад она была молодой, цветущей, полной сил и надежд. На него, на Званцева смотрела с восторгом, с упоением каким-то, хоть картины с нее пиши. И он тогда дрогнул — хотелось с ней говорить дольше, больше уделять ей внимание. Были, были шальные мысли в голове.
А когда у Христи пала корова? Хорошая корова, гладкая, ведерница… По недогляду Маши, бестолковой бабы и злобной от своей непутевой жизни. Убить хотелось эту Машу. А за что? За что их всех убивать? Мало он ее наказал — троих ребятишек обделил. Сам, скот, получает зарплату деньгами, рублями. А им — подачка жалкая из пшена и муки — нате, бабы, жрите. Жрите, радуйтесь и прославляйте добрую советскую власть!
Жена Анна осталась в городе. Так активно поддерживала его начинания, так горячо ратовала за революционные идеи, так жарко любила Званцева тогда… А узнав про назначение в деревню, скисла, свернулась клубочком и спряталась в раковину. Через месяц сообщила письмом, что уходит к Кузьмину, заведующему их ячейки. У истоков этот Кузьмин стоял — правда. Так и остался там… у истоков. Болтать языком все умеют. Наверное, Анне, нравились болтуны. Или их усиленный продуктово-вещевой паек. Вот эти мразоты и дают указания-предписания сверху, не глядя, подлые бумажки разбрасывают: даешь! Догоним-перегоним! Сволочи, сволочи, сволочи!
Сволочи такие. По их указке Званцев сейчас отрывает от Христи дочку Дарью. Этакую пичугу на лесозаготовки! Да она и дня там не выдержит! Мелкая, тощая, недокормыш, одним словом. Всего красивого в ней — глаза. Огромные, серебристые, не потухшие еще по молодости, миндалевидного разреза… Золушка. В лохмотьях, в тряпье жалком, а из-под старенького платочка выглядывают золотистые волосы. Ей бы в город, учиться, замуж выйти за хорошего человека… На маленькие ножки изящные туфельки надеть… А она сейчас будет эти ножки морозить на каленом, таежном морозе… Три куба в день — норма для этакого цыпленка…
Званцев выругался нехорошо, грязно. Стукнул кулаком по перегородке избы, где обосновался сельсовет.
— Петров! Григорий!
— А! — отозвались за стенкой.
Не дожидаясь повторного окрика, кладовщик (и он же учетчик по совместительству) приполз в кабинет (смешно сказать, кабинет — конура) и, сощурившись, как крот, вылезший из норы, вопросительно взглянул на председателя.
— Соколовой Дарье, ну этой… Христи дочке, выдай пару валенок и варежки!
— Когда? — спросил кладовщик.
— Вчера! — рявкнул председатель. — Сидит тут, жопу протирает, пока девчонки свою на лесозаготовках морозят! Немедленно!
***
Промартель «Труженик» только-только основали по приказу Верхотурского райкома. Активно строившаяся страна нуждалась в стройматериалах, живице, дровах, продуктах дегтярного производства. Рук, конечно, не хватало. Сельсоветы посылали на работы всех, без разбора. Это сейчас кажется: какой ужас! Женщин на такой тяжелый труд! А тогда народ относился к такому явлению достаточно спокойно. «У нас неженок нет! Свобода и равенство! Долой кухонное рабство! Здравствуй, ударный труд!» Лозунги такого рода горели кумачевым пламенем в сердцах комсомольцев-добровольцев. И простые человеческие руки, в том числе, и женские, девичьи, поднимали Советы, возносили их, толкали впереди планеты всей!
«Подумаешь, цыпленок Даша. Да эти цыплята еще не то умеют! Только бы зажечь их! За собой повести!» — думал бригадир участка, молодой да борзый Антоха Титоренко.
Она ему сразу не понравилась, эта Даша. Мелкая, тщедушная, с вечно хлюпающим носом. Никакого задора в ней не появилось ни на третий день, ни через неделю, ни потом, через месяц.
Она могла целиком уместиться в один из своих валенок (из вредности, что ли, выдал противный Петров ей такой размер) и сидеть там сутки напролет. А здесь сидеть не надо — надо вкалывать, и желательно, с улыбкой! Титоренко балагурил с парнями и девчатами, ходко выписывал заковыристыми крендельками на доске прирастающие кубы своей комсомольской бригады и недовольно хмурился — Соколова как торчала на одном кубометре, так и оставалась там, дурища безрукая.
Он был особенным, этот Антоха. «Академиев» не заканчивал, в разговоре был прям и крут, за выражениями в карман не лез. В еде неприхотлив, к выпивке неравнодушен, в любви — неразборчив. Да он и не любил никого толком. Что ему любовь — цифры на грифельной доске грели ему сердце. Чем больше цифр, тем чаще грамоты, а там и до начальника всей артели можно скакануть.
В Общем, Титоренко не в то время родился. Ему бы в наш бездушный век. Да в однобортный костюм — идеальный бизнес-коуч. Для начала. А там и до миллионов рукой подать. Сам-то он не больно поперечной пилой орудовал. Его призвание было другим. Руководить! Руководить грамотно и всеобъемлюще! Всех видеть, всеми повелевать и, желательно, ни за что не отвечать!
И вот к такому монстру попала Дашутка, хрупкая, болезненная, и по воле обстоятельств, не то, чтобы балованная (Христя никогда не отличалась особым чадолюбием), но все равно, взращенная отдельно от коллектива, на особицу. С любовью. Христя на нее не кричала, как на старших детей. Берегла для нее сладкий кусок и специально поднималась за полночь, чтобы испечь для Дашутки ее любимые посикунчики, мягкие, горячие, обжигающие рот вкусным мясным соком… Только Даша удостаивалась этой чести. Последыш материн, заморыш и голубочка… Все для нее, малюточки несчастной…
Титоренко, картинно раскинув руки, царственным жестом обвел инструменты:
— Выбирай, Соколова! Вот, все, что угодно, для души! Вот топор, вот багор, вот поперечная пила, а вот лучковая! Чего твоя душенька изволит-с?
Тайгу шатало и качало. Где-то там, наверху, набирал силу настоящий буран. По технике безопасности, новенькому формуляру, присланному недавно в артель, в такую непогодь работать было строжайше воспрещено. Но Титоренко, по глупости своей (или жадности) законами пренебрегал. Он выгнал всю бригаду на мороз и уже раздал наряды, решив Соколову поставить сучкорубом. Самая работа для такой никчемной сопли!
Так Даша стала сучкорубом. И это вовсе не плевая работенка для таких соплей, как Дашка. Опытные мужики терпеть ненавидят это дело и плюются, если на их мужицкую долю выпадает такой наряд.
Свалят парни здоровенную ель, перекурят и дальше прут по делянке. А девушке надо эту елку в карандашик превратить. Стоит Дарья по пояс в снегу, в мокрой насквозь юбчонке, и машет топориком. Час машет, второй. А работе конца и краю нет. Ростику не хватает, да и силенок маловато. Умается так, что хоть ложись рядом с елкой и помирай.
А помирать нельзя, Даша, как цуцик, с соплями, вокруг зазябшего носа намотавшимися, ползет через сугробы к следующей ели. И так — целый день. Каждый день. План большой, и Титоренко никого домой на побывку не отпускает.
Вечером уже все идут в барак ужинать, а Соколова все ковыряется, слезы крокодиловы льет. Девчата помогают ей. У них это шустро получается. Выручат Дашу и за собой ведут, только что не на руках несут. Жалко им мелкую Соколову до смерти. Кое-как умываются в бараке. Кое-как ужинают похлебкой и валятся спать, кто где. Не до любовей — хоть все и молодые. Стесняются. За два месяцев настолько завшивели, опаршивели без банных выходных, что противно самим к себе прикасаться, не то, что с парнями гулять.
В бараке, грубо сколоченном сарае под еловыми ветками, холодно и продувает всеми ветрами.
А Дашка в уголочке зажмется и опять глотает слезы. Валенки ей председатель выдал. И зипун не пожалел. И варежки. Только на черта Даше этот зипун и варежки, коли вместо штанов — юбка? Она уже через неделю изодралась, изорвалась вся, и заплаты ставить негде! И никакой зипун не согреет, коли нечем задницу закрыть. Да и как в зипуне топором махать — у девчонок для этого дела ватные фуфайки и ватные штаны имеются, да еще и кушаком перетянуты, для удобства. И сидят на девках такие костюмы ладно, коли пригнаны хорошо. Некоторые, особо шустрые, рукава от фуфаек отпороли и выработку умудряются выполнять сверх нормы.
А у Даши какая выработка? Одна маета. Титоренко на нее матом орет и приказывает в наказание ужина лишать. Судом грозится и расстрелом, будто Даша — преступница какая!
— Понастраполились тут расстрелом грозить, — шепчет вечером Уля, большая, сильная девушка, родом из Алапаевского района, — научились. Только и слышно — расстрел, расстрел… Будто тут лагерь, а не артель молодежная!
— Что за лагерь, Уля? — встрепенулась Даша.
А та по-матерински, строго, вдруг спросила:
— Ты юбку-то высушила, шушуня?
— Высушила. Только она дырявая вся. Титоренко не пускает домой. Я бы хоть такую же фуфайку выпросила у председателя. И штаны ватные. А то писать больно уже.
Уля грозно свела брови.
— Ты сдурела, Дашка. Это очень плохо! Сгниешь ведь на корню!
Она это так сказала и сразу заснула. А Даша и спать не могла, она прямо кожей чувствовала, как заживо «гниет на корню»!
Анна Лебедева