…С луга вернулись вечером, уже в сумерках. Мария за день так набегалась с граблями по огромному лугу, вороша свежескошенную траву, что руки и ноги, казалось, одеревенели.
Едва телега, въехав во двор, остановилась, как Мирон, ловко спрыгнув с неё, поспешил за ворота.
– Куда подался? – строго окликнул среднего сына старик Маслов.
– Я ненадолго.
«Так вот кого ждала на днях Акулина», – мелькнуло в Машиной голове.
И сегодня Акулина Громова снова «дежурила» у дома Масловых: когда ехали с луга, как только свернули на улицу, Мария издали увидела её, но, едва заметив телегу, девушка отошла от ворот и спряталась за огромным старым тополем, что рос неподалёку.
Маша, держа сына на руках, неуклюже слезла с телеги и поспешила в дом: ей хотелось поскорее положить спящего Мишеньку в люльку и самой упасть на кровать.
***
… – Акулина? Зачем ты здесь? – Мирон в упор смотрел на девушку.
Та подняла залитое слезами лицо, бледные, бескровные губы беззвучно дрогнули. Уже третий месяц носила она в себе свою нелёгкую, горькую тайну. Стыдно, страшно, но нужно сказать…
– Мирон, я тяжёлая…
Сказала – и сгорбилась, спрятала лицо.
– Что? – он не сразу понял.
– У меня дитя будет! – она не могла больше сдерживаться и заплакала навзрыд, закрыв лицо руками. – Позор на всю деревню!
В памяти Мирона на мгновение всплыл огромный прохладный амбар, пряный запах прошлогоднего сена, мягкие губы Акулины, тёмный шёлк её волос на его плече.
– Лина! Линочка! – он попытался оторвать руки девушки от её лица, но Акулина лишь отшатнулась и зарыдала ещё сильнее. – Линочка, я не брошу тебя, только дай мне немного времени. Хорошо?
Она, наконец, отняла руки от лица, посмотрела на него заплаканными, мокрыми глазами – на длинных ресницах дрожали слёзы – нервно сглотнула и кивнула:
– Только чтобы в церкви, хорошо? Чтобы со священником… Чтобы повенчали…
Мирон кивнул, и Акулина слабо, вымученно улыбнулась – впервые за несколько месяцев.
– Ну, я пойду, – тихо сказала девушка, – а то хватятся дома.
Он обнял её, поцеловал в волосы, она смело, радостно, окрылённо посмотрела ему прямо в глаза своими большими зеленовато-карими глазами, а потом Мирон долго смотрел, как она лёгкой, летящей, упругой походкой шла по улице.
С отцом Мирон решился поговорить только через три дня, за обедом. Как он и предполагал, разговор не задался:
– Один голячку нажил на свою голову, – крепкий, хмурый, кряжистый старик в упор посмотрел на Машу, – теперь и этот сопляк в то же болото лезет. Так эта голодранка хоть красавица, – вновь выразительный взгляд на невестку из-под седых кустистых бровей, – Колька в девках толк знает! А что твоя Акулина? Ни рожи, ни кожи…
Николай и Алёша, выронив ложки, оцепенели и превратились в изваяния. Испуганный, умоляющий, беспокойный взгляд Лукерьи метался от мужа к сыну.
Оскорблённая, Мария молча встала из-за стола и, подхватив на руки Мишку, ушла на свою половину, однако и там она отлично слышала всё до последнего слова:
– Вы правы! – прерывающимся от сдерживаемого гнева голосом негромко ответил Мирон. – Акулина бедная, но лучше её нет!.. Я люблю её! Я женюсь на ней.
Филипп Маслов тяжело, медленно поднялся из-за стола, от ярости на шее вздулись вены:
– Женишься, говоришь? Без отцова благословения? – свирепо спросил он.
Мирон тоже встал – стройный, русоволосый, красивый. Что-то незнакомое, непокорное таилось в глазах:
– И женюсь…
Старик, пригнув голову, тяжело шагнул к сыну, люто, с ненавистью ударил кулаком в грудь так, что тот отлетел к стене.
– Мирон! – Лукерья, задыхаясь от беспокойства, бросилась к парню.
– Не лезь, старуха! – Филипп Маслов поймал жену сзади за платье и отшвырнул к лавке, как котёнка.
Она ударилась боком об угол, сдавленно застонала.
– Не трожьте мать! – Мирон поднялся на ноги, и теперь стоял у печки, с угрозой глядя на отца.
– Ах ты, щенок! – старик ударил сына снова, на этот раз в лицо.
Мирон едва устоял, из разбитого носа закапала кровь.
– Господи! Филипп! Что ты делаешь? – заломив руки, в отчаянии закричала Лукерья.
– Вон! – угрюмо велел старик сыну. – И не смей возвращаться, если только ты не приползёшь сюда на коленях, и не будешь целовать вот эти руки, которыми я бил тебя!
– Никогда этого не будет!
Мирон вытер ладонью кровь, коротко обнял мать и вышел, оглушительно хлопнув дверью.
В тот же день Акулина и Мирон исчезли из Сосновки – в чём были.
***
В нескончаемых хлопотах пролетело ещё три года.
О Мироне и не вспоминали – имя среднего сына было в семье под негласным запретом, лишь Лукерья ночами, когда все спали, тихо молилась за него.
Снова жаворонками звенело над Сосновкой жаркое лето. Стоял июль, щедрый на солнце и короткие, сильные ливни.
Ещё до обеда Николай с Мишкой ушли на рыбалку на озеро, а Мария осталась на огороде – полоть. За день она наработалась так, что болели руки, и ломило спину.
Под вечер зной стал спадать. Тонко, зло, нудно звенели бесчисленные комары. Когда загорелся огненным закатом край неба, в сердце Маши стала закрадываться тревога: отчего так долго нет Коли с Мишкой?
Она несколько раз выбегала со двора на дорогу и жадно вглядывалась вдаль, а потом, проголодавшись, ушла в дом – перекусить.
Маша услышала, как гулко хлопнула калитка, и, подгоняемая тревогой, выбежала из дома на крыльцо. Посреди залитого мягкими, прощальными солнечными лучами двора стоял Николай. Его волосы были мокры, с рукавов, подола рубашки и длинных холщовых штанов капала вода. На руках он держал сынишку. Голова мальчика безжизненно болталась на тонкой шейке, мокрые светлые волосы растрепались.
– Мишенька! – с криком ужаса бросилась к сыну Маша. – Сыночек! Дитяточко! – не своим голосом, упав на колени, причитала она. – Воробышек мой!
– Миша плескался в воде у берега, – как сквозь туман доносились до молодой женщины слова мужа, – нырнул, зацепился за корягу на дне. Я бросился за ним, достал, но уже всё…
***
На кладбище Мария была тихая-тихая, лишь покрасневшие и опухшие от слёз глаза её не могли оторваться от бледного, воскового личика сына. В светлых волосах Мишеньки запуталось солнце… После молитвы (церковь закрыли несколько месяцев назад, и на похоронах за умерших теперь молились родственники, как умели), когда осунувшийся и, казалось, постаревший за ночь на десяток лет Степан хотел заколотить гроб внука, она вдруг опомнилась, будто впервые увидела тёмную дыру могилы и коршуном бросилась к сыну:
– Нет!
Маша оттолкнула отца, упала на гробик, обвила его руками.
– Не дам! Не дам воробышка моего! Не дам моего сыночка!
Мать, отец и Николай втроём едва оттащили её от гроба.
– Бог дал – Бог взял, – скороговоркой пробормотал Николай.
Мария вырвалась из рук матери, которая пыталась её удержать, и бросилась на мужа с кулаками:
– Это – не Бог! Это – ты! Ты недосмотрел! Ты загубил сына! Ты!!! – её глаза были мокры от слёз и пылали ненавистью.
А потом Маша застыла и, почти не дыша, смотрела, как отец и свёкор в четыре руки быстро прибивают крышку гроба. Взяла горсть земли, до боли в пальцах сжала в руке, и, всхлипнув, бросила на гробик. Потом закрыла лицо руками, закачалась, затряслась в рыданиях…
…Поминок Маша не запомнила. Молодая женщина не видела даже лиц людей, пришедших помянуть Мишеньку: полубезумными, полными слёз глазами скользила она по хате, и везде, на каждом шагу, взгляд натыкался на Мишкины вещи: вон любимая голубая рубашечка сына, а вон – серый тряпичный заяц с оторванным ухом, с которым он всегда спал…
На поминки пришли Машины подруги – Марфа Прутикова и Сойкина Аглая. Пришла и Варвара Кошкина, хотя они с Машей давно раздружились: после того, как в Сосновку вернулся Варин старший брат Александр – комсомолец и безбожник – Варя под его влиянием сама быстро стала безбожницей и люто ратовала за закрытие церкви и за колхоз – прожужжала Марии все уши. А когда в ноябре 1924 года церковь, наконец, разграбили и закрыли, и выгнали из Сосновки куда глаза глядят пожилого священника – отца Арсения, Варвара так неприкрыто радовалась, когда пожилой, растерянный человек с небольшой холщовой торбой в руках уныло брёл по выбеленной первым снегом дороге, что это стало последней каплей.
С того памятного ноябрьского дня Маша и Варвара если и говорили друг с другом, то уже не как подруги, а как просто знакомые.
…Марфа и Варвара ушли с поминок в числе первых, а Аглая осталась и, когда все ушли, помогла заплаканной, поникшей от горя Лукерье перемыть посуду, подмела пол, а после долго молча сидела возле Марии, неподвижно лежащей ничком на лавке…
***
Горе не забывалось – оно сторожило Машу ночами. Днём это горе чуть затуманивалось бесконечными дневными хлопотами, а ночью, отодвинувшись на край кровати, подальше от постылого мужа, Мария зарывалась лицом в подушку и давилась горькими, нескончаемыми слезами.
После смерти сына молодая женщина, казалось, постарела лет на десять. Своё горе она несла в себе, не расплёскивая, ни с кем не деля. Сторонилась людей, всё время молчала, стала скупой, экономной в движениях, полюбила одиночество.
Тот первый год после смерти Мишеньки Маша жила, как во сне, и только к следующему лету она стала понемногу оживать – стала чуть затягиваться глубокая рана в душе.
Стояли последние, жаркие дни августа. Маша в одиночестве выбралась в лес по ежевику. Залитый солнцем сосновый бор молчал. Это была чуткая, звонкая тишина. Мария аккуратно собирала тёмные, сладкие, ароматные ягоды, большинство ссыпала в небольшую корзину, стоявшую рядом на огромном, поросшем мхом пне, а самые крупные – ела.
И вдруг её спину ожёг чей-то горячий, жадный взгляд. Мария обернулась и увидела Петра.
Горло перехватило спазмом, ягоды высыпались из руки. Они стояли молча, и жадно смотрели друг на друга, как будто видели друг друга впервые.
Неужели он следил за ней? Или случайно набрёл?
Вдруг Пётр двумя широкими шагами пересёк крохотную полянку, вскинул ей на плечи большие, горячие руки, притянул к себе:
– Маша! Манечка! Любимая!
От его слов голову закружил сладкий туман и, ни о чём не думая, она впилась в его губы долгим, жадным поцелуем.
Её губы и руки были сладкими и тёмными от ежевичного сока, Пётр видел, как часто-часто бьётся тоненькая голубая жилка на шее, чувствовал аромат её волос. Опьянённый её близостью, он подхватил Машу на руки, закружил и осторожно опустил на траву под высокой сосной.
Одежда полетела в разные стороны. Они целовались. Их волосы смешивал ласковый, тёплый ветер, длинные, сильные, нетерпеливые пальцы блуждали по её обнажённой спине, и Пётр – крепкий, загорелый – всем телом льнул к ней – любимой, желанной.
…И мир перестал для них существовать…
…Когда они, наконец, вынырнули из сладкого омута, Мария нервно встрепенулась, вскинулась и настороженно огляделась: вдруг увидел их кто? Поднялась, быстро накинула блузку, натянула длинную тёмную юбку, обула лапти.
Пётр тоже поднялся и, неторопливо одеваясь, то и дело исподлобья поглядывал на неё.
А Мария смотрела на залитый солнцем лес внимательными, влажными от слёз глазами. Восемь лет замужней жизни оказались для неё одним длительным, затяжным кошмаром. Тяжкой каторгой. Нескончаемая работа, постылые ласки нелюбимого мужа, бесконечные упрёки свёкра, а если случайно подвернёшься под горячую руку пьяненького Николая – то и побои.
Сегодня на этой солнечной полянке в объятиях любимого мужчины она была по-настоящему счастлива – впервые за восемь лет.
Мария вдруг повернулась и бросилась к Петру. Прижалась всем телом, поцеловала, порывисто обвила руками шею, потом тонкие, горячие пальцы зарылись в волосы. Красивые, глубокие серые глаза перехватили его взгляд:
– Петя! Ты – мой любимый, ты – мой единственный! Только тебя любила и любить буду! Давай уедем из Сосновки! Вдвоём!.. Только ты и я! Вырвались же отсюда Акулина и Мирон! На Сосновке свет клином не сошёлся! – горячо шептала она.
Громов растерянно взглянул на неё.
Маша осыпала его лицо горячими, быстрыми, обжигающими поцелуями:
– Ты подумай!.. В деревню пойдём поодиночке, разными дорогами. А послезавтра вечером, как станет смеркаться, приходи на кладбище. Я буду там ждать. Приходи!..
Мария оторвалась от него, подхватила полупустую корзину с ежевикой и исчезла за деревьями.
Автор: Наталия Матейчик