Ветер завывал за окнами с какой-то яростной, волжской тоской, трепал молодую листву на старых липах во дворе и настырно пробовал на прочность рассохшиеся рамы. Ольга Григорьевна сидела за массивным дубовым столом, унаследованным от деда, и смотрела на пожелтевший лист бумаги. Утреннее солнце, пробиваясь сквозь пыльные стекла, ложилось на него дрожащим прямоугольником света, высвечивая выцветшие фиолетовые чернила. Рука, державшая документ, мелко дрожала. Не от возраста, нет. В свои шестьдесят с небольшим Ольга была еще крепка, ее пальцы привыкли к уверенной работе с ножницами, тканями и кистями. Дрожь шла изнутри, из самой сердцевины ее существа, где рушился мир, который она строила всю жизнь.
Завещание. Найдено час назад на дне дедовского сундука с инструментами, среди ржавых рубанков и столярного клея. Короткий, почти протокольный текст, датированный годом ее рождения. И одна фраза, перечеркнувшая всё: «…все мое скромное имущество завещаю моей единственной и любимой внучке, Ольге, рожденной дочерью моей Мариной и…». Имя, стоявшее дальше, не было именем Григория. Это было чужое, незнакомое, колючее имя.
Ольга закрыла глаза. Ветер за окном взвыл громче, и ей показалось, что это не ветер, а крик маленькой девочки, которую только что вытолкнули из теплого, знакомого дома на холодную, продуваемую всеми сквозняками улицу.
«Мама… папа…» — шепот сорвался с губ, сухих и непослушных. Но в голове всплыли не их лица, а слова. Детские, искаженные, свои собственные.
«Мама Малина, папа Глиголий, я вас так лублу!»
Она сидит у него на коленях, крошечная, лет четырех, и пытается выговорить сложное имя. Григорий, высокий, светловолосый, с глазами цвета летнего неба над Волгой, смеется, и от этого смеха у него по лицу разбегаются морщинки-лучики. Он пахнет стружкой и чем-то машинным, но для нее это самый лучший запах на свете. Запах папы.
«Не Малина, а Марина, солнышко», — поправляет мама, и ее голос — как тихий перезвон колоколов на другом берегу, в Толгском монастыре. У мамы темные волосы, собранные в тяжелый узел, и теплые карие глаза. Ольга всегда знала, что она похожа на маму. Та же смоль волос, те же темные глаза, та же линия бровей. А на папу не похожа совсем. Это ее долго не смущало. Просто так получилось.
Они жили в старой квартире с высокими потолками недалеко от Стрелки, где Которосль впадает в Волгу. Летом воздух был наполнен гудками теплоходов и запахом речной воды. Григорий работал инженером на моторном заводе, а Марина — в библиотеке имени Некрасова. Их мир был тихим, интеллигентным и полным любви к ней, их единственной, поздней и обожаемой дочери.
Первый укол сомнения пришелся на ее семь лет. Во дворе долговязая Ленка из соседнего подъезда, с которой они не поделили качели, выпалила зло: «А мой папа сказал, что ты им не лодная! Тебя из детдома взяли, потому что твоя мама тебя плосила!»
«НепЛавда!» — закричала Ольга, чувствуя, как горячие слезы обжигают щеки. Слово «бросила» она еще не совсем понимала, но интуитивно чувствовала в нем что-то ужасное, стыдное. «Мои лодители — Малина и Глиголий! Они самые настоящие!»
Вечером она, всхлипывая, пересказала все маме. Марина прижала ее к себе, гладила по густым, непослушным кудрям. «Глупости, котенок. Разве можно слушать всяких злых девочек? Ты наша. Самая наша. Самая любимая». Григорий, услышав разговор, вошел в комнату, сел на корточки перед Ольгой, взял ее маленькие ладошки в свои большие, шершавые. «Посмотри на меня, Олюшка. Ты — моя дочь. Слышишь? Моя. И никто на свете не посмеет сказать иначе». Его голубые глаза смотрели так прямо и честно, что все сомнения испарились, утонули в их бездонной синеве.
Но семя было брошено. Оно затаилось где-то глубоко, чтобы прорасти позже.
А пока жизнь шла своим чередом. Она открыла для себя живопись. Все началось со случайности. Григорий принес с завода рулон старых ватманов, чертежной бумаги. «Держи, художник. Может, нарисуешь что-нибудь для папы?» И она начала рисовать. Сначала неумело, как она сама называла это — «бацанье на бумаге», потом все увереннее. Марина купила ей первые акварельные краски, «Ленинград», в картонной коробке. Ольга часами могла сидеть у окна, пытаясь поймать на бумаге изгиб Волги, золотые маковки церквей, проплывающие мимо белые теплоходы. Родители хвалили ее, вешали самые удачные работы в рамки. Весь их дом был пропитан запахом красок и скипидара, который мешался с ароматом маминых пирогов и папиного табака.
В подростковом возрасте семя сомнения дало ядовитые всходы. Она смотрела на себя в зеркало и видела смуглую, темноволосую, черноглазую девушку. Рядом с голубоглазым и светло-русым Григорием она выглядела как экзотическая птица рядом с ярославским голубем. Она стала замечать сочувствующие взгляды соседок, обрывки фраз за спиной. Мир перестал быть простым и понятным.
Конфликт зрел внутри. Она начала отдаляться, запираться в своей комнате, где единственными собеседниками были холсты и краски. Живопись стала ее убежищем, способом создать мир, где все было на своих местах, где цвета гармонировали и не было мучительных вопросов. Она начала экспериментировать со своей внешностью. Стриглась, красила волосы, носила немыслимую одежду. Это был ее тихий бунт, ее поиск себя. Из этого поиска родилась ее будущая профессия. Она поняла, что может менять не только себя, но и других. Что одежда, прическа, макияж — это тоже краски, которыми можно нарисовать нового человека, создать образ, за которым можно спрятаться или, наоборот, найти себя.
Она поступила в технологический колледж на парикмахера-стилиста, к некоторому разочарованию родителей, мечтавших для нее о чем-то более «серьезном».
«Оленька, это же не профессия, — мягко говорила Марина. — Сегодня модно одно, завтра другое. А образование — это навсегда».
«Мама, я хочу создавать кЛасоту», — упрямо отвечала она, все еще немного картавя на сложных словах, когда волновалась.
Григорий поддержал ее. «Пусть делает то, что любит. У нее талант. Посмотри, как она людей видит. Не просто стрижет, а характер угадывает».
Ее карьера пошла в гору. Она стала лучшим стилистом в Ярославле. Работала с артистами местного драматического театра имени Волкова, готовила ведущих для регионального телевидения. Она была мастером трансформаций. Могла из заурядной чиновницы сделать элегантную даму, а из уставшей актрисы — роковую красавицу. Она создавала гармонию для других, но внутри ее собственной души царил хаос. Ирония судьбы: она помогала другим найти свой стиль, свою идентичность, будучи абсолютно потерянной сама.
Она вышла замуж. Муж был хороший человек, архитектор. Родился сын, Денис. Но брак распался через несколько лет. Она не могла объяснить, почему. Просто чувствовала, что не может пустить корни, не может до конца довериться, пока не разберется с главной тайной своей жизни. Она была как корабль без якоря, и любой шторм мог унести ее в открытое море. Развод только усугубил это чувство оторванности.
После смерти Марины, а через пять лет и Григория, дом опустел. Остался только сын, Денис, который уже жил своей жизнью, и квартира, полная призраков прошлого и недосказанности. Ольга с головой ушла в работу и живопись. Ее картины стали мрачнее, экспрессивнее. На них часто появлялись одинокие фигуры на фоне величественных ярославских пейзажей, фигуры, которые будто искали свое место в этом мире.
И вот сегодня, разбирая старый хлам, она нашла это завещание.
Ольга открыла глаза. Ветер стих. В наступившей тишине тиканье старых часов на стене казалось оглушительным. Она снова посмотрела на бумагу. Имя. Чужое имя мужчины, который был ее биологическим отцом. И что? Что это меняло?
Она встала и подошла к зеркалу в тяжелой резной раме. Из зеркала на нее смотрела пожилая, но ухоженная женщина. Стройная, с копной все еще густых, теперь уже тронутых благородной сединой кудрявых волос. Она вгляделась в свое лицо. Вот эта привычка хмурить брови, когда думаешь, — это от мамы, от Марины. А вот эта чуть заметная ямочка на подбородке, которая появляется, когда она улыбается, — она помнила такую же у Григория. И взгляд… Взгляд у нее был свой, Ольгин, взгляд художника, привыкшего замечать детали, но сама манера смотреть на мир, с легкой иронией и глубоко запрятанной нежностью, — это было от него, от папы.
Она поняла вдруг с оглушительной ясностью, что идентичность — это не запись в свидетельстве о рождении и не гены. Это — тысячи завтраков, приготовленных маминой рукой. Это — сотни сказок, прочитанных на ночь. Это — папины руки, которые учили ее держать молоток и кисть. Это — его голос, который говорил: «Ты — моя дочь». Это их общая жизнь, их общие воспоминания, их общая любовь, которая и слепила ее, Ольгу, такой, какая она есть. Биологический факт был лишь отправной точкой, пустым холстом. А картину ее жизни написали они — Марина и Григорий.
В памяти всплыл еще один эпизод. Выпускной в художественном училище. Она стоит на сцене с дипломом, взволнованная и счастливая. Ищет в зале родителей. Находит. И видит, как Григорий, ее сильный, сдержанный, немногословный папа, украдкой смахивает слезу. Она тогда подбежала к нему после церемонии. «Пап, ты чего? Расстроился?» А он обнял ее, крепко-крепко, и прошептал в самые волосы, пахнущие лаком и краской: «От счастья, дочка. От гордости. Ты у меня такая талантливая».
Слезы, которые Ольга сдерживала весь этот час, хлынули из глаз. Но это были не слезы горя или обиды. Это были слезы очищения, слезы благодарности. Она плакала по той маленькой девочке, которая боялась быть «не лодной», и по той взрослой женщине, которая наконец нашла ответ.
Она вернулась к столу. Взяла завещание. Бумажный призрак, который грозил разрушить ее мир, теперь казался просто старым документом. Он не имел власти над ее сердцем. Он был частью истории, но не ее сутью. Родить — не значит быть матерью. Дать свою фамилию — не значит быть отцом. Быть родителем — это ежедневный, ежечасный труд души. Труд, который ее Марина и ее Григорий выполнили на отлично.
Ольга аккуратно сложила лист вчетверо и убрала его обратно в пыльный дедовский сундук. Не порвала, не сожгла. Просто вернула прошлое на его место — в архив.
Зазвонил телефон. На экране высветилось «Денис». Ольга провела рукой по лицу, стирая слезы, и нажала на кнопку ответа.
«Мам, привет. Ты как? У тебя голос какой-то странный. Все в порядке?» — в голосе сына слышалась неподдельная тревога.
Ольга подошла к окну. Ветер унес тучи, и солнце заливало Ярославль ярким, чистым светом. Волга блестела, как расплавленное серебро. Город жил своей обычной утренней жизнью. И она, Ольга, была его неотъемлемой частью. Частью этой земли, этой реки, этой семьи.
Она улыбнулась, и ямочка на подбородке, папина ямочка, стала заметнее.
«Да, сынок. Все хорошо, — ответила она, и голос ее звучал ровно и спокойно. — Даже лучше, чем ты думаешь. Все в полном, абсолютном порядке».