Если бы полгода назад мне сказали, что я полюблю самого черствого, самого невыносимого и язвительного человека в нашей больнице, я бы рассмеялась ему в лицо. Не просто рассмеялась — я бы расхохоталась до слез, до колик в боку, потому что более абсурдной вещи и представить было нельзя. Я, Наташа, медсестра хирургического отделения с десятилетним стажем, которую пациенты за глаза звали «солнышком», а врачи ценили за легкую руку и неиссякаемый оптимизм. И он — новый хирург, Дмитрий Сергеевич Воронов, человек с глазами цвета замерзшего февральского льда и голосом, острым и холодным, как скальпель в стерилизаторе.
Наше отделение жило своей, особенной жизнью. Это был маленький, гудящий улей, пропитанный запахами антисептика, хлорки и где-то в самой глубине, в самом сердце — тонким, едва уловимым ароматом надежды. Я искренне любила свою работу, каждую её минуту. Любила успокаивать шестилетнюю Машеньку, испуганную перед удалением аппендикса, обещая, что ее плюшевый мишка Потап будет лично ассистировать на операции и проследит, чтобы все прошло хорошо. «Он будет держать тебя за лапку, вот так», — шептала я, и испуганные глазенки девочки теплели.
Я любила держать за сухую, как осенний лист, руку восьмидесятилетнюю бабу Машу из седьмой палаты, пока та в сотый раз, путая детали, рассказывала о своем фронтовике-муже. Я знала эту историю наизусть, но каждый раз слушала, затаив дыхание, потому что в эти моменты я была не просто медсестрой. Я была хранителем её памяти. «Ты, Наташенька, не просто укол делаешь, ты душу греешь», — шамкала она беззубым ртом, и я улыбалась. Эта улыбка была моей униформой, моим главным лекарством, которое я прописывала всем без исключения — от капризных начальников до тихих, смирившихся со своей болью стариков.
Вся наша команда была под стать этой атмосфере. Заведующий, Михаил Львович, — добродушный толстяк, который за каждого пациента переживал, как за родного. Анна Петровна, наша старшая медсестра, — строгая, но справедливая, способная одним взглядом усмирить самого буйного больного. Мы были семьей. Шумной, уставшей, иногда вздорной, но семьей.
И в этот тихий, размеренный, почти родной мир ворвался он. Дмитрий Сергеевич Воронов. Он не вошел, а именно ворвался. Как порыв ледяного ветра в распахнутую форточку.
Я впервые увидела его не в ординаторской, а в коридоре. Он шел из операционной после сложнейшей экстренной операции. Шел быстро, чеканя шаг, и весь его вид кричал о нетерпимости к этому несовершенному миру. Высокий, поджарый, в идеально отглаженном костюме под накрахмаленным халатом, с лицом, будто высеченным из серого гранита. Он не замечал никого вокруг, его взгляд был устремлен куда-то сквозь стены и людей.
— Видала? — прошептала подбежавшая ко мне Анна Петровна, провожая его взглядом. — Это наш новый хирург. Из столицы. Говорят, светило. Только характер, шепчутся, — не дай бог.
— Да ладно, Анна Петровна, работа у них такая, нервная, — попыталась защитить я еще незнакомого мне человека.
— Нервная — это у нас с тобой, деточка. А это — другое. Это гордыня.
Через час нас собрали в ординаторской. Михаил Львович, потея и подбирая слова, представил нам наше новое «светило». Воронов стоял, прислонившись к стене, со скрещенными на груди руками. Он лишь коротко кивнул, не удостоив никого из нас даже формальной улыбкой. Его глаза, те самые серые, холодные глаза, скользнули по нашим лицам, как рентгеновский луч — быстро, беспристрастно, не задерживаясь и не выражая ничего, кроме профессионального, почти брезгливого интереса. Он оценивал не людей. Он оценивал персонал.
— Сухарь, — снова, уже как приговор, шепнула мне на ухо Анна Петровна. — Ходячий устав. С таким наплачемся.
Я тогда лишь пожала плечами. Мало ли какие люди бывают. Может, он просто устал с дороги, после операции. Но я еще не знала, насколько пророческими окажутся слова мудрой Анны Петровны.
Первое наше столкновение, а точнее, его показательная порка, произошло в тот же день, всего через пару часов после знакомства. Я ставила капельницу дедушке Егору из третьей палаты. Егор был нашим всеобщим любимцем — веселый, неунывающий старичок, бывший моряк, который травил соленые байки и умудрялся флиртовать с каждой медсестрой, невзирая на свои восемьдесят два года.
— Наташенька, солнышко, а ты знаешь, почему море синее? — подмигнул он мне, когда я закрепляла иглу в его вене.
— Почему, деда Егор?
— Потому что селедки в нем — «си-си-си», — он залился дребезжащим смехом, и я невольно улыбнулась.
Я поправляла ему подушку, что-то щебетала про погоду за окном, когда тень в дверях заставила меня обернуться. На пороге стоял Воронов. Он вошел в палату так бесшумно, что ни я, ни дед Егор его не заметили. Атмосфера в комнате мгновенно изменилась — словно выключили солнце и включили яркую, холодную люминесцентную лампу.
— Наталья? — его голос резанул по ушам, заставив меня вздрогнуть. — Историю болезни.
Ни «здравствуйте», ни «будьте добры». Просто приказ. Дедушка Егор сжался на своей кровати и замолчал, глядя на хирурга испуганными глазами. Я молча, стараясь сохранять невозмутимый вид, протянула ему папку. Он выхватил ее у меня из рук и начал бегло листать страницы, его губы были сжаты в тонкую, недовольную линию.
— Давление? Сахар? — бросил он, не глядя ни на меня, ни, тем более, на пациента. Его взгляд был прикован к бумагам.
— Сто сорок на девяносто, сахар семь и два, — отчеканила я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно и профессионально.
— Высоковато. Калий почему не проконтролировали? Анализ где?
Я замерла. Калий должны были взять утром, но в нашей лаборатории сломался какой-то важный анализатор, и лаборантка Света, вся в слезах, обзванивала другие больницы, прося помочь.
— В лаборатории аппарат сломался, обещали к обеду наладить или…
— Меня не интересуют проблемы лаборатории, — оборвал он, впервые подняв на меня свои ледяные глаза. В них не было гнева, только холодное, как сталь, раздражение. — Меня интересует состояние пациента перед операцией. Чтобы через час результаты были у меня на столе. Мне ясно?
Он не дождался ответа. Развернулся на каблуках и вышел, оставив за собой звенящую, унизительную тишину. Дедушка Егор посмотрел на меня виновато, будто это он был в чем-то виноват.
— Ох и грозный… Не человек — кремень. Ты уж прости, дочка, что из-за меня тебе попало.
— Что вы, деда Егор, — я попыталась улыбнуться, но губы не слушались. — Всё в порядке. Сейчас всё решим.
А сама стояла и чувствовала, как внутри закипает волна горячей, жгучей обиды. И ведь не за себя. А за этого старика, которого он окинул взглядом, как неодушевленный предмет, как набор анализов и показателей. За Свету из лаборатории, которая и так с ног сбилась. За нашу слаженную работу, которую он с первой же минуты растоптал своими армейскими приказами.
«Сухарь», — мысленно согласилась я с Анной Петровной, выходя из палаты. — «Бездушный, самодовольный робот». И я приложу все силы, чтобы держаться от него как можно дальше.
•••
Шли недели, и моя неприязнь к Воронову не просто не утихала, она крепла и пускала корни, как упрямый сорняк. Каждый день подбрасывал для нее новую пищу. Он был блестящим хирургом, это приходилось признавать, стиснув зубы. Его руки творили настоящие чудеса. Я видела, как он пересобрал таз мужчине после страшной аварии, когда другие врачи лишь разводили руками, пророча ему пожизненное инвалидное кресло.
Я видела, как он виртуозно удалил опухоль у совсем молодой женщины, сохранив ей возможность иметь детей, хотя шансы были минимальны. Он брался за самые безнадежные случаи и вытаскивал людей буквально с того света. Его имя в отделении уже стало синонимом последней надежды. «Если Воронов не сможет — значит, никто не сможет», — говорили о нем врачи, и в их голосах слышалось невольное уважение.
Но как только операция заканчивалась, как только снимались стерильные перчатки, волшебник исчезал. Вместо него появлялась все та же холодная, неприступная машина в человеческом обличье. Он никогда не хвалил, не подбадривал. После сложнейшей многочасовой операции, когда вся бригада валилась с ног от усталости, но светилась от счастья, он мог лишь бросить: «Рано радуетесь. Послеоперационный период покажет». Он словно выжигал вокруг себя любое проявление человеческих эмоций.
Часть 2
Часть 3
Часть 4